Волька передернула плечами, сжалась. А Данилюк неожиданно с шепота сорвался на крик:
— Чистый, чистый! Он и сегодня чистый. Ты слышишь?
— Чистый, чистый, Яночка. Ну не надо, не кричи. — И она кинулась ему на шею, как час-полтора он к ней там, в окопчике. — Ты чистый. Пойдем, бежим отсюда. Зачем ты меня, глупую, послушался. Не всегда женщину надо слушать.
— Ты хитришь со мной. Ты всю жизнь хитрила. Посмотри, все до последней песчинки на дне видно. И песок, как золото, чистый и тяжелый. И бокоплавы по нему, видишь, ползают. И жук-плывунец, видишь, видишь... То шершень ожил, который за мной гнался. Я убил его тогда. Он в воду упал. А вода живая. И он ожил. Только не смог выбраться, в жука-плавунца оборотился, доброго толстого жука. И рыбки там плавают, окушки, пескарики дышат. Смотри, а это ведь ты. Посмотри на себя, какая ты была. А тот хлопчик вихрастый — это же я. Дай руку, и мы пойдем.
Данилюк протянул Вольке руку и, не дождавшись ее руки ступил в ручей по колено погряз в зловонной жиже.
— Идем же. Нам только ручей перейти. А там, видишь, небо какое синее солнце какое ясное. И коровы наши пасутся...
— Янка, Яночка! — закричала Волька. — Остановись. Вернись. Ты надышался смуродом и отравился. Ты по колено... От этого уже и не отмыться... Это же не вода..
— Что ты сказала? Договаривай. Я что, сумасшедший по-твоему? — Он опустил протянутую навстречу ей руку, скрипнул зубами и забормотал: — Нет, нет. Это все вокруг сумасшедшие, один я... Нет! Нет!.. Что ты сказала? Кто пьяный? Я по одной дощечке могу. Я... Все могу. А ты... Кто ты такая? Кто ты такая? Ты чистой воды боишься. А если нет, иди ко мне. Не хочешь, боишься. Ты дочка врага народа — вот кто такая. И ведьмарка» -Род твой такой. Вот почему ты и со Шнобелем. Я все понял. Я давно уже все понял. Хватит, хватит... Нет и никогда не было меня. И тебя никогда не было. Ты слышишь, никогда не было и не могло быть. Вот такая любовь. Вся до копейки...
Про эту свою любовь всю до копейки рассказал мне на следующий день сам Данилюк. Все до последней копейки рассказал. И про полную луну и ночь, про тени и звезды-знички, окопчик-бруствер, качели, наш храм-хату, наше старое, огромное некогда, на всех марсиан огнище. Но теперь оно, как шагреневая кожа, съежилось до костерка-тепельца на одного. Про то, что было у них с Волькой под качелями, рассказал. Все...
Но. оказывается, совсем не все. Ни словом не обмолвился о ручье — фекальных стоках мясокомбината, огромных копанках, куда больше Дубашихиной, нечистот. Обо всем этом мне говорила вчера, когда Данилюка не было уже на белом свете, сама Волька.
— Куда вы только смотрели. Он же сумасшедший. Ему все время чудилось, будто кто-то за ним гонится. У него мания преследования. Чудился топот всадника.
— Это какого еще всадника, Волька?
— Откуда я знаю, какого всадника. Местного, медного? Ему что хочешь может причудиться. Екатерина Вторая и Иван Грозный, какие-то железные кони.
— Какие кони? — добивался я своего, потому что мне надо было знать точно. За этим стояли моя собственная тревога и боль.
— Не знаю. Говорю, что ему все может причудиться — Исус Христос и Карл Маркс. Только подошли к огнищу, он: кони скачут, кони скачут, догоняют. Лягушку увидел: вот они уже здесь. Сумасшедший, одним словом...
Вот про это безумие, про коней мне Данилюк тоже ничего не сказал. Странно получается. Если Данилюк сумасшедший, то и я тоже. По словам Вольки, все мы, получается, сдвинуты.
Но все ли рассказала мне Волька? Что утаила она? Что утаил Данилюк? Что-то было еще между ними, так я думаю сейчас. Должно было быть. В самой что ни на есть настоящей правде — всегда самая настоящая, хотя, может, и невольная ложь. Только что я сказал: Данилюка уже нет на этом свете. Правда и ложь. Нет его на этом свете, но останется он всегда только на этом свете. Где еще есть такой свет, живой или мертвый, в котором он мог состояться и быть, как ни на нашем, самом благословенном из благословенных.
Было, было там у них, у Данилюка с Волькой, что-то еще. Потому что Данилюк, придя после той ночи, завалился в кровать и больше не поднялся. И умер в полном здравии, твердой памяти и ясном уме. Это я свидетельствую как очевидец, минута в минуту принявший его смерть. Только ведь умер он раньше, прежде чем пришла за ним его смерть. Там, в лесу, в нашем храме, на лобном месте эпохи. Кровь притягивает кровь.
А поскольку там с ним была только Драник, она вполне могла стать и причиной этого умирания. Могла — сомневаюсь, отвергаю и все же настаиваю — могла убить его. Ведь то, что произошло с Данилюком, совсем не похоже на общепринятое: скоропостижно и неожиданно. Это убийство. Своей смертью люди помирают иначе. Так, как он, когда — и анатомирование не показало никаких причин умирания — падают только от ножа или пули. Жизнь была просто украдена или конфискована у него, изъята, как похищают или изымают кошелек холодной, расчетливой рукой. Тело, сердце, мозг и все остальное при нем. И все здоровое, а жизни нет. Жизнь ушла, растаяла, пропала, как жизнь его отца, родителей Вольки Драник. Но без права хотя бы посмертной реабилитации. Реабилитация — дело рук человеческих, бумажка. Для подтирки истории. Сама же история реабилитации не дает.
Изъятие из жизни Данилюка — просто мистика. Повальная болезнь коллективного помешательства. И не из той ли она ночи, когда мы четверо — сам Данилюк, Юрочка Протуберанец, Володька Цыган и я — сидели здесь, возле этой же копанки.
5
Была ночь, и были мы, казалось, одни на белом свете.
Мы были у ночи. Ночь была у нас. Только ночь. И небо над головой, как смотровые, наблюдательные щели, и луна, как жерло гигантской пушки, отстреливающей звезды после того, когда была убита наша земля, расстреляны наши хаты и для звездных победителей белой бумагою застелены наши поля.
Наша земля, наши сотки, как покойник, остывали во вселенской хате, парализованные газом вместе с заокеанским жуком и картошкой в метастазах отечественного рака. Коченело в бороздах, как в братских могилах, вся и все, что ходило, летало, ползало, прыгало — двигалось, делало землю землей, давало ей цвет, аромат, запах, жизнь: жучки, червячки, кузнечики, мотыльки, стрекозы. Все, что уже появилось на свет и было только в зародыше — в земной материнской утробе.
Чернели в ночи опустелые поля. Книга их жизни была развернута перед ними шершавыми полосами бесконечной дрянной рулонной бумаги, серой в темени, как мякинный хлеб, с плохо переработанной целлюлозой, непропеченностью древесных стружек, несваренностью старого тряпья, что вышло из этих же хат, с плеч и ног их хозяев. Вышло и вернулось к ним, чтобы газетнокнижно спеленать, укрыть их охимиченную и огазованную земную плоть.
И теперь эту книгу нашей земли, книгу наших судеб читало небо. Читали иные миры, все близлежащие планеты из своих прицельных наблюдательных щелей-звезд. То была, наверно, самая печальная и самая грозная из всех книг Вселенной, потому что на ней ничего не было написано — ни закорючки, ни строчки, ни буковки. Мы сошли в небытие подло, угрюмо, молча.
Угрюмо, хотя и не без веры во спасение, воскресение своих соток покинули избы наши отцы. Мы же, их дети и наследники, распрощались с родительскими хатами с радостью и весельем:
— Ура! Нас выселили с хат.
Вольница, воля и свобода ждали нас. И мировая революция нас ждала, коммунизм — светлое будущее человечества. Все это мы обсуждали вблизи от своих покинутых хат, под дубом возле копанки при свете луны. Но Пасаран, Юрочка Протуберанец, Володька Цыган и я.
Правда, сразу на мировую революцию я был не согласен. Забот много. Впереди зима, а ботинок нет, те, что носил до этого, просят каши. И дров на зиму не успели назапасить. И глицы — иголок хвойных на призбу еще не наносил из лесу. Это из основного, но и по мелочам набегало. Каждый день, например, выгонять из хлева и пасти корову. Революция, правда, от большинства забот избавляла. Не до коровы и глицы будет.
Отцовскую пилотку на голову, ремнем отцовским подпоясаться, наган к нему прицепить, шашку в руки и над головой и во все горло: даешь! Что даешь, вопросов нет. У матросов нет вопросов. Хлеба, конечно, от пуза, ну и... всего прочего. Те же ботинки. Хотя, если начать с Африки, можно обойтись и без ботинок.
Только перед тем, как за мировую революцию приняться, надо районную, в городе революцию сотворить. Хорошо надо пошуровать у себя дома. Шнобелю первому рубильник отвернуть и к тендеру приладить на посмешище всему пролетариату. И с хеврой его так же: кто не с нами — тот против нас. Я не переношу тех, кто против нас, хотя пока еще только пионер. Но скоро буду комсомольцем.
И вот перед тем, как вступить в комсомол, я мечтаю о подвиге. Хочу поймать шпиона. А шпионов всяких вокруг нас великое множество, как тараканов-прусаков. Одного такого таракана-прусака в очках я знаю лично. Да, тот самый, с заготовительного ларька жук в колорадских штанах. Это я не просто из своей головы выдумываю или от обиды, что он не принял у меня крылышки и лапки колорадского жука. Тут у меня подход очень даже научный. Я по газетам с увеличительным стеклом всех этих шпионов изучал: нос отдельно, губы, рот — отдельно. Город наводнен шпионами. Я предчувствую, что их скоро начнут отлавливать. У меня предвидение и интуиция.
Очень и очень мечтаю я о героическом поступке. В нашей жизни ведь всегда есть место подвигу. Надо только заранее к нему готовить себя. Поймать шпиона, я думаю, такая мечта не только у меня одного,
И не просто поймать, а еще и получить за него орден. А есть же еще и более высокая награда. Самая высокая на свете награда. Нет, не та, про которую вы подумали. Совсем не Золотая Звезда Героя. А ласковая улыбка того, кто нам дороже родного отца. Мы все спим и видим эту его улыбку. Каждый из нас мечтает привести ему по шпиону. Каждого ведь из нас тогда призовут к нему. И всех он одарит улыбкой и по-отцовски благословит.
Я войду в рубиновый еще с крыльца Кремль, по рубиновым ступенькам поднимусь к нему в кабинет. На потолке, как и сейчас надо мной, будут огнем гореть звезды-люстры. Каждая что Днепрогэс. И он под ними такой простой, такой родной, но как из стали. И улыбка его ярче всех Днепрогэсов, вместе взятых. Она затмит все звезды-днепрогэсы, все рубины. Все затмится, когда он посмотрит на меня и ласково положит мне на голову свою руку. Я, ей-богу, честное пионерское, не выдержу, если не помру, то заплачу от счастья.