Должна вам сказать, что вышла я рано утром: город был еще спящим гниющим чудовищем, и совсем немного червей ползало по тому, что журналисты все, как один, совершенно беззастенчиво — о чем можно только пожалеть — называют артериями; впрочем, подобное сравнение если и не совсем точно, то, пожалуй, вполне уместно, по крайней мере оно в данном случае неизбежно и вполне общепринято; достаточно общепринято для того, чтобы из этических соображений, а известно, как тесно они переплетены с эстетическими, я не выбросила его из повествования и упомянула о нем вместе с ранним утром. Таков был день, когда я вышла из дома, одетая, естественно, в спортивный костюм и готовая к тому, чтобы мое дыхание участилось, что, в силу моего одиночества, случается со мной не очень-то часто. Столько одиноких ночей! Потому что, должна вам сказать, живу я одна. Не так уж давно, но достаточно для того, чтобы ощущать огонь в теле, музыку в голове и видеть в людях, как в зеркале, свое собственное отражение, придуманный, прочувствованный, необходимый мне образ. Иными словами, я хочу видеть в других людях ту же влажную, теплую землю, из которой я создана. Ах, сколько уже времени я сплю одна! Уже скоро четыре месяца, и такая ситуация, по нашим временам, согласитесь, не слишком желательна, да и не полезна для здоровья.
Я вышла из дома и побежала вверх, в гору, все время в гору, как я обычно делаю в последнее время с тех пор, как начала заниматься йогой и всевозможными эзотерическими обрядами и религиями, удивительными культами поклонения и сверхпочитания, по отношению к которым я постоянно пребываю в пугающем меня противоречии. Впрочем, это неважно. Итак, я вышла и побежала. К чему описывать пробуждающийся ото сна город? Достаточно сказать, что обычно ранним утром я исчезаю из него в безрассудном бегстве, так было и сегодня.
Вначале я бегу медленно, все тело как будто скрипит; сон не спеша покидает его и лениво, грустно парит надо мною, образуя своего рода купол, который может вобрать в себя больше света, чем есть на самом деле, а в эти часы его совсем немного. Шаги отдаются в ушах, суставы ноют; когда я сгибаю и разгибаю пальцы, они похрустывают, а ветер неприятно бьет в зубы, как будто по ним проводят холодным металлическим лезвием. Но постепенно ты угадываешь впереди дубовую рощу, лес и готова благодарить эвкалипты за их аромат; и вот наступает день, и твое тело уже принадлежит тебе целиком, а ночь и город остались далеко позади; и тогда ты бросаешься бежать и бежишь все быстрее, ты подпрыгиваешь и задыхаешься, и падаешь в траву, и все происходит так, как я рассказала. Итак, я вышла из дому и совершила свой каждодневный ритуал. Уже на вершине горы я посмотрела в сторону города и, переводя дыхание после бега, вспомнила Кьетана.
Я признаю, что это не совсем обычно, чтобы женщина лет тридцати (а именно таков мой возраст) всегда с такой готовностью отправлялась на свои ежедневные пробежки в красном в белую полоску спортивном костюме: ее длинные черные волосы перевязаны ленточкой, также белой, а сухое, упругое тело навевает воспоминания о старых и не очень любимых песнях; она бежит в гору, чтобы достичь вершины, а потом повернуть назад; близорукие астигматические глаза преподавательницы лингвистики всматриваются в камни горной тропы, замечают коровьи лепешки, предательские заросли ежевики, и в любой момент она может упасть плашмя лицом в землю, поддавшись трусливому утреннему приступу переполняющей ее тоски. Да, я готова признать это, более того, готова признать еще нечто совсем странное: добравшись до вершины, я вдруг предаюсь воспоминаниям о мужчине по имени Кьетан. Но скажите мне, разве так уж обычен аромат папоротника, пробивающегося сквозь асфальт? Разве не удивительны легкое шуршание травы, раздвигаемой движением ласки или змеи, воркование перепелки и то особое чувство, которое заставляет меня жалеть, что у меня нет широкой юбки, подол которой можно до отказа наполнить маками и бессмертниками, лилиями и маргаритками? Разве неудивительно все это в мире, где властвует шум? Тишина здесь необычна, она даже может причинить боль. И Кьетан тоже необычен, как необычны долгая непростая история, приведшая меня сюда, и изможденный дух, прошедший через все это, и удивительный народ, породивший меня. Теперь-то вы поняли, наконец? Ну и хорошо.
А сейчас я расскажу вам, где я нахожусь. Рядом со мной — каменная плита с грациозными воздушными оленями, возлежащими на камнях. Некоторые говорят, что они вытесаны, изваяны из камня — это неправда: они из воздуха и пришли по воздуху, опустившись на камни, а когда идет дождь, они вбирают в себя воду, в ней серебром сверкают блики солнца, и тогда олени возвращаются обратно в воздух, рассекая ветер своими изящными, но крепкими и сильными рогами. Кто-то из них ревет: там есть один завиток, в котором собирается роса и который весь переливается в серебряных блестках, когда на него падают солнечные лучи; в этом завитке и издает рев олень с самыми сильными рогами; одна нога у него похожа на сломанную мачту, хоть и кажется прямой, и ему не хватает воздуха для его каменных грез. О, если бы его унес ветер! Рядом с плитой находится водоем близлежащего селения, и у самой его стены тонкой струйкой бьет ключ, и вода орошает землю, а земля дарит солнцу лилии, такие же белые, как отблески солнца в оленьих рогах, и такие же нереальные, как грезы того ревущего оленя; и здесь, среди лилий, лежу я, вспоминая о Кьетане, и, предаваясь воспоминаниям, я, наверное, тоже издаю рев.
Я прибежала сюда, как я уже сказала, запыхавшись, запутавшись в противоречиях, на которые я уже слегка намекала, заранее догадываясь о том, что со мной произойдет: вчера вечером я прочитала, что чем больше человек дышит, тем быстрее наступает его смертный час. Все это в полном соответствии с теорией йоги, которой наряду с другими, не менее важными, я верно следую, пытаясь убежать от тоски. В книгах объясняется, что потребление энергии, которым сопровождается дыхательный процесс, усиливается физическими упражнениями и изнуряет человека. Отсюда покой асаны, неспешность философии, умиротворенность нирваны: нужно дышать как можно реже для того, чтобы продлить жизнь, нужно пить воздух медленно, чтобы жизнь разлилась полноводной рекой, если мне будет позволена столь западная и атлантическая метафора, порожденная, вынуждена признать, нашей культурой, возникшей из камней и воды, деревьев и ветра, культурой, к которой я скромно отношу и себя.
Удивительно просветленной прибежала я к лилиям, к каменной плите у дубовой рощи. Глотки воздуха, вливающиеся в меня, как реки, доставляют кислород к моим ступням, к самым кончикам моих волос, и жизнь течет по моим членам, а я так и не могу до конца понять, каково же, чем объясняется и на чем же зиждется утверждение йогов. Неужели человеческое существо рождается на свет с предопределенной, раз и навсегда установленной, неизменной квотой вдохов и выдохов? Тебя выбрасывают в жизнь и говорят: вот тебе восемьсот двадцать три миллиона четыреста сорок тысяч вдохов и выдохов для того, чтобы регулировать твое дыхание, так распоряжайся же ими. А ты совсем девочка и бежишь по полю, кувыркаешься на лугу, резвишься в дубовой роще; и у тебя захватывает дух, когда тебе впервые нравится мальчик; ты любишь, и у тебя учащается дыхание, и ты расходуешь жизнь, свою жизненную квоту, свой запас воздуха, и тогда ты начинаешь кричать. И ты вдыхаешь еще больше воздуха, чтобы кричать громче, и ты бежишь, а потом постепенно замедляешь ход и снижаешь темп. И тогда ты понимаешь, что нужно восстанавливать жизненные силы и нужно породить жизнь, и стараешься дышать размеренно, стремясь вдохнуть в свое дитя воздух, вдохнуть в него жизнь, самый обычный животворный кислород в то существо, которое зарождается в тебе, — в твою мечту. И вот тогда приходят воспоминания, и у меня нарушается пульс, и я лежу в лилиях, утомленная нелепой пробежкой жарким, а быть может, прохладным — я уже даже и не знаю — утром.
Я вам говорила, что готова была предаться воспоминаниям. Это правда. Я познакомилась с Кьетансиньо, с этим святым, светским святошей, на Феррадуре{4}: он шел большими шагами, жестикулируя, и издали — к чему мне вас обманывать? — показался мне простым, большим и сильным мужчиной, прекрасно осознающим неотразимость своей внешности и энергии; и мне подумалось — не смейтесь, — что он чем-то напоминает трехмачтовую бригантину, входящую с севера в устье лимана. Вы, очевидно, понимаете, что при виде его мне пришлось впустую израсходовать несколько десятков вздохов, значительно сократив, таким образом, выделенную мне квоту, а кроме того, в очередной раз продемонстрировать естественный для моих юных лет прилив крови к щекам, отчего я покраснела, как маков цвет, и неподвижно застыла в молчании, подобно причалу, к которому должен был пристать отважный корабль, что в конце концов и произошло. Должна вам признаться, что мой взгляд всегда был подобен свету маяка; словно луч, пробивающийся сквозь густой туман, он то угасает, то вновь вспыхивает, прорываясь форшлагом предупреждения о ненастье; он, как звук трубы, приглушенный модератором и от этого ставший нежным. То есть я хочу сказать, хотя до сих пор и не осмеливалась, что я всегда была немного распутной в самом лучшем смысле этого слова, в самом благожелательном его восприятии, ибо я никогда не занималась проституцией, а лишь доставляла удовольствие своему телу, когда оно этого требовало. А трехмачтовая бригантина тем временем пришвартовалась и оказалась всего-навсего шлюпкой, хотя и вполне мореходной. Толстощекий, кудрявый, несколько лысоватый, с массивным подбородком, он имел характерный вид еврейского отпрыска, который он, подлец, сохраняет и по сей день. И, представьте себе, он был самым настоящим «прогрэ»{5}, да еще и лидером, то есть величайшим из всех «прогрэ» в К., этот святой, светский святоша. Так перед кем же он так жестикулировал, спросите вы. Перед своим отцом. Когда я, улыбаясь, прошла мимо них, я успела услышать: «Замолчи, папа, замолчи, разве ты не видишь, что мама права!» Тогда я не смогла понять, что это лаконичное зашифрованное послание несет информацию об униженном отце, о торжествующей матери и о сыне, всегда солидарном с матерью, этакой дородной Федрой, в душе готовой к кровосмешению, которая шла рядом с ним, исполненная уверенности в своей правоте. Отец и не пикнул, и тогда я приняла это за доказательство твердости духа и благородства его сына. О, юные лета! Слишком п