Ноа и ее память — страница 25 из 35

своего рода актом геноцида. За простодушие подчас приходится платить немыслимую цену.

Итак, уехали мои дядя и тетя, и общество моего кузена обогатило мою жизнь, мои знания и мое неразвитое чувство музыки; и именно он, сам того не желая, сблизил меня с Кьетансиньо, этой сладкоголосой птичкой.


Да, так оно и было; моего кузена на какое-то время весьма сильно привлекло столь присущее Кьетану краснобайство, риторика праведного борца, украшавшая его длинные монологи, весь его облик человека, полностью отдавшегося борьбе, которая была также борьбой его собственного отца. Кьетансиньо обычно появлялся в К. по пятницам, как я уже, кажется, вспоминала, и проводил в «Тамбре» собрание, участники которого ожидали его приезда, как ждут дождя, прежде чем выносить святых для молебна. В кафе проходила его литературная, книжная жизнь, а все, что оставалось за ее пределами, было строго законспирировано; по крайней мере, так думали люди. Сейчас, после того, как мне пришлось выступить посредником между доном Сервандо, кардиналом, и Кьетаном, думаю, что он конспирировал свою деятельность меньше, чем предполагали люди, и что стратегические центры, каковым мог бы быть, например, дом, предоставленный ему для высоких политических целей моим дядей, служили ему если не просто холостяцким жилищем, то не более чем своего рода форумом, где долгие ночи услаждал он своими острыми полемическими речами слух каким-нибудь простачкам.

Думаю, я не слишком справедлива и позволяю увлечь себя чувствам, в которых большое место занимает досада, вызванная разочарованием и крушением надежд; не совсем уж таким был Кьетансиньо, и совершенно очевидно, что был он не только таким, — к тому же мягким и нежным, как немногие. После того, как уехали мои дядя и тетя, мы виделись постоянно, он являлся в мой дом, как в свой собственный. Похоже было, что тот единственный вечер, а точнее тот ужин, проведенный в компании истинного хозяина дома, дали ему право вести себя таким образом, что, казалось, он является управляющим его собственностью, услужливым другом, пекущимся об интересах моего дяди, призванным следить, чтобы все было в порядке. Но ужинать он оставался нечасто.

Кьетана всегда видели с какой-нибудь постоянной спутницей, как правило, много моложе негр, которая по истечении нескольких месяцев пополняла ряды его политической организации, и он вновь оказывался свободным для следующей романтической истории. Я никогда не осмеливалась спрашивать у девушек, которые были или, пр крайней мере, могли быть его любовницами, о поведении вышеупомянутого в интимных ситуациях, а ведь это, вне всякого сомнения, должно было иметь место. И не осмеливалась я не только из стыдливости, скорее всего ложной, но также и из-за страха, что таким образом мне будет отказано в возможности испытать все самой, и я предпочла так и остаться в неведении по поводу того, как он ими овладевал: оральным, клиторным или вагинальным способом, если быть точной и изъясняться языком, который используют в последнее время мои подруги-феминистки.

Мною он овладел с помощью слова. Я совершенно согласна с тем, что ничто не может произойти, если прежде ты об этом не мечтаешь, и что вначале были мечты, а слова последовали за мечтами; и признаю, что сначала я мечтала о Кьетане, я мечтала о сладостных словах, застывших, как поцелуй, у меня в ушах и заставлявших меня вздрагивать от удовольствия; я мечтала о его океанских руках, в трепетном плавании бороздящих мое тело; я мечтала о его семени, подобно реке заполняющем мое существо; и именно его слова вызывали во мне эти грезы. Но я никогда не мечтала о том, к чему меня привели те чувства, которые Кьетан зародил во мне незаметно, исподволь подкравшись в облачении из слов, спрятавшись в них, прикрывшись ими.

Бытие — это страшное сплетение паутины из слов, паутины, в которой ты запутываешься и пленницей которой ты становишься в ожидании рук, что опутают тебя тончайшими, невидимыми нитями, образующими густую, плотную сеть, и внутри этой сети ты постепенно сойдешь на нет. Таков Кьетан.

Однажды вечером, когда дождь лил как из ведра, Кьетан пришел к нам в дом нервным, испуганным. Мой кузен ненадолго вышел, а я готовила ужин на двоих, пока он покупал газеты и журналы в киоске в начале улицы, чтобы было с чем коротать долгий вечер, не обещавший никаких особых развлечений. Я собиралась приготовить морского черта с картошкой в мундире, а затем сдобрить все это чесночным соусом; как раз когда я поставила сковородку с маслом на огонь, Кьетан позвонил в дверь; я вышла открыть, и он вошел, со значительным видом стряхивая плащ.

— За мной следят, — сказал он мне.

— Кто?

— Ну, кто может быть…

Я ничего не сказала и убрала плащ с вешалки, чтобы отнести его в ванную комнату, где вода могла стекать с него сколько угодно.

— Ты вяжешь крючком? — спросил меня Кьетан.

Я посмотрела на него с некоторым недоумением. Мне не слишком понравился намек, поскольку в моем представлении домашнее рукоделие и мои самые пламенные наклонности находились между собой в прямом противоречии. Поэтому мой ответ был более чем лаконичным.

— Нет.

Кьетан сложил свои руки-мачты и сделал пару своих привычных па, переступая с носка на пятку, которые он совершал с тем же изяществом, с каким мой отец носил свой берет священника. Его указательный палец уже поднялся в наставническом жесте, предвещавшем обычно извержение слов, когда я поспешно прервала его:

— А ты?

— Что я?

— Ты вяжешь крючком?

— Это единственное, что меня успокаивает, единственное, что приводит меня в себя…

— Не знаю, может быть, где-то осталось неоконченное вязание моей тети. Посмотри где-нибудь…

Я была удивлена: оказывается, вязание крючком было вовсе не недоброжелательным намеком на мое благонравное прошлое ученицы школы при монастыре, а его собственной мучительной потребностью. Его фраза о вязании являлась очевидным выражением синдрома воздержания, и я истолковала ее как итог трудного времени, которое переживал сейчас Кьетансиньо; а он тем временем рылся в корзинке с рукоделием, открывал ящики и заглядывал в каждый уголок и делал это так ловко, что скоро должен был найти забытое тетей рукоделие. Во время поисков пришел мой кузен, и я спросила его из кухни:

— Ты не знаешь, где то вязание, которым занималась твоя мама?

— Знаю. Я на днях отправлю его ей. Она уже третий или четвертый раз просит меня об этом по телефону и в письмах.

— Так дай его Кьетану, и я уверена, что ты пошлешь его уже в законченном виде.

Улыбка на лице моего двоюродного брата, заглянувшего в дверь кухни, сменилась удивлением, когда он услышал у себя за спиной голос Кьетана.

— Ты знаешь, где оно? Ты знаешь? Знаешь?

— Да, знаю.

— Ну так, дай мне его, дай.

Мой брат промолчал и прошел в свою комнату. Мы услышали: он открыл ящик комода. Вскоре он вернулся, держа в руках рукоделие. Протянул его Кьетану.

— Только не распусти.

— Дай-ка посмотреть.

Под нашими ошеломленными взглядами, не обращая на нас никакого внимания, Кьетан тщательно изучил вязание, ощупал его пальцами, как будто тасуя крапленые карты. Наконец он заговорил:

— Где у вас крючок номер три?

Мы с братом принялись было рыться в ящиках в поисках крючка номер три, однако мне пришлось прервать поиски: масло уже сгорело и надо было немедленно выключить огонь; пока я отмывала сковородку и собиралась вновь приступить к приготовлению чесночного соуса, мой брат вручил Кьетану долгожданный крючок.

Кьетансиньо вернулся в гостиную и, сев под торшером, вновь принялся изучать вязание. Вскоре мой брат зашел на кухню.

— Ты только взгляни, с каким видом он это делает.

В самом деле, сидя под лампой и что-то напевая себе под нос, Кьетан предавался работе с завидной ловкостью; глаза у него были прикрыты, как будто он заснул, этому впечатлению способствовали опущенные ресницы, мягко покоящиеся на собственной тени, которую они отбрасывали под падающим на них сверху светом, и весь его умиротворенный вид. Правда, такое впечатление нарушало проворство его рук; они плели вязь, которая невероятным образом, без помощи какого бы то ни было образца, восстанавливала рисунок по первоначальному заделу, оставленному моей тетушкой. Кьетан поднял свои прекрасные, бездонные глаза и покраснел, застигнутый врасплох за своим самым сокровенным делом.

— Вы даже представить себе не можете, как это меня успокаивает.

— Да ты настоящий художник!

Так сказал, вернее, воскликнул мой кузен, который всегда был готов прийти в восторг перед любой хорошо выполненной работой, а эта работа была поистине совершенной. Кьетан посмотрел на него, а потом, не издав ни звука, вновь обратил взор к рукоделию. Но тут вмешалась я:

— Ужин на столе.

Тогда Кьетансиньо взял рукоделие и понес его с собой на кухню, положив его, пока мы ужинали, на буфет. Мы с братом все еще не могли поверить в его неведомые нам доселе достоинства и в изумлении приступили к ужину, ощущая себя почти что счастливыми, хотя и не вполне понимая причину охватившей нас радости; это была радость ребенка, открывавшего для себя что-то новое, истинного смысла чего он еще не может понять, но, интуитивно догадываясь о нем, расплывается в довольной улыбке.

Мы съели морского черта, отрезали себе немного сыра, а потом продолжили вечер в гостиной, лакомясь пьяными вишнями; Кьетан продолжал заниматься своим вязанием. За беседой мы узнали, что беспокойство Кьетансиньо, постепенно спадавшее по мере того, как вязание приближалось к концу, было вызвано его твердым ощущением, что его преследовала полиция; он чувствовал, что за ним следят, это ощущение вселяло в него крайнюю тревогу и приводило на грань истерики и к вязанию крючком.

Узнав о гнетущих его бедах и поняв, что быстро все это не закончится, мы решили лечь спать; Кьетан ответил, что, если мы не возражаем, он сам потом закроет за собой дверь снаружи. Это, должно быть, была вторая ночь, которую он провел в нашем доме. Да, это была вторая ночь, проведенная им в моем доме; когда мы с кузеном встали, вязание было закончено и лежало на маленьком столике в гостиной поверх записки, в которой сообщалось: