Нобель. Литература — страница 14 из 72

ко ирландская революционная армия нагрешила и сколько она претерпела. Но писатель, который борется за независимость, за свой язык, за древнее прошлое страны — он как бы переводит эту политическую, иногда террористическую борьбу в духовный план, как бы выводит ее на свет культуры и разума. И, в общем, Ирландия получила своего Нобеля именно в лице Йейтса. Хотя, между нами говоря, другой ирландец, Джойс, заслуживал Нобеля больше, он сам говорил: «Если Дублин сметет с лица земли, по „Улиссу“ можно будет его восстановить». Это действительно так. «Улисс» — очень хороший роман. Я не берусь судить о «Поминках по Финнегану».

У Джойса нет Нобеля, но самое главное, что он не очень его и хотел. Потому что Джойс настолько противопоставлен истеблишменту во всех его проявлениях, что престижнейшая премия с ее традиционным, старомодным гуманизмом — это больше для Йейтса. Но тем самым Ирландия надолго выпала из конкуренции, пока Беккет не получил Нобеля, прежде всего за революционную абсурдистскую драматургию. Беккет — литературный секретарь Джойса, который, кстати, тоже писал по-английски и по-французски. А с другой стороны, все великие нобелянты, получившие Нобеля из колониальных стран, писали на языках колонизации: на французском, на английском.

Мы львиной доли не понимаем из того, о чем Йейтс писал. Мы не понимаем в двух аспектах. Для нас темна не только его эзотерика, но темны многие ирландские реалии. Для правильного чтения Йейтса их знать необходимо. Возьмем простенький, коротенький стишок, который называется «Кто вслед за Фергусом?»:

Кто нынче с Фергусом умчит

пронзить витую тень чащоб,

плясать на плоских берегах?

Дочь, нежных век подъемли щит,

подъемли, сын, свой смуглый лоб —

придет надежда, сгинет страх.

Спрями пути, зачем о ней

грустить — любви горчайших тайн

ведь Фергус правит бегом медных колесниц, лесных теней,

и волн морских — кудрявых стай,

и всех взлохмаченных комет.

По-английски это лучше, но все равно бред полный, если не знать, кто такой Фергус. А это легендарный исландский герой, богатырь с двумя мечами, то есть известная Йейтсу, но не известная нам, его русским читателям, мифическая личность. Но Йейтсу это ничуть не вредит, потому что мы рисуем себе облик какого-то покровителя скорости и бегства, с которым дева, молодая и мечтательная, и юноша, столь же мечтательный, уходят из дома, когда, скажем, свежий Фергус задует — допустим, это такой ветер, приносящий сельдяной запах ирландской бухты. И они уходят за ним. И уходят в новую жизнь. Так складывается легенда по стихотворению. Ведь он правит бегом волны, шумом рощи. И совершенно неважно, кто он в реальности. А может быть, так и лучше, потому что стихи вообще не должны быть понятными. Стихи должны быть как заклинания, магическими. И, как говорил тот же Йейтс: «Я, может быть, плохо понимаю какие-то иностранные языки, но то, что на них является поэзией, я понимаю, и, может быть, если бы я понял, содержание показалось бы мне беднее, скуднее, чем то, что я могу довообразить».

Это как люди, которые влюблены в какую-то музыкальную композицию на иностранном языке, годами слушают, потом узнают смысл и… разочаровываются. Я вот поздно очень стал изучать французский, в 14 лет. Ну от матери я знал, конечно, что-то, но недостаточно. И когда я послушал песню Мари Лафоре, мне казалось, что там вся грусть, вся глубина и мечтательность. А это она просто на пляже лежит и раздумывает, придет он или не придет. Ну это совсем не так интересно, потому что музыка божественна, а слова всегда примитивны.

Ну, например, «Джек-на-ходулях», одно из самых знаменитых стихотворений. Ходули — это непременно деталь ирландского карнавала, и обязательно; впрочем, не только ирландского. И обязательно Джек-на-ходулях — ну, такой фальшивый великан — обязательно идет во главе колонны. Но даже если этого не знать, то это стихотворение, — на такой оптимистической ноте, я думаю, мы и завершим, — оно само по себе лучший автопортрет поэта, который можно сочинить в реалиях XX века.

Какое шествие — без ходуль,

какой без них карнавал?!

На двадцатифутовые шесты

прадедушка мой вставал.

Имелась пара и у меня —

пониже футов на пять;

Но их украли — не то на дрова,

не то забор подлатать.

И вот, чтоб сменить надоевших львов,

шарманку и балаган,

Чтоб детям на радость среди толпы

вышагивал великан,

Чтоб женщины на втором этаже

с недочиненным чулком

Пугались, в окне увидав лицо, —

я вновь стучу молотком.

Я — Джек-на-ходулях, из века в век

тянувший лямку свою;

Я вижу, мир безумен и глух,

и тщетно я вопию.

Все это — высокопарный вздор.

Трубит гусиный вожак

В ночной вышине, и брезжит рассвет,

и разрывается мрак;

И я ковыляю медленно прочь

в безжалостном свете дня;

Морские кони бешено ржут

и скалятся на меня.

Поэт — Джек-на-ходулях, который повторяет свои ходульные, простите за каламбур, истины. Но он один из тех, кто как-то приближает рассвет. Хотя максимум, чего он еще может добиться — что женщина, штопающая чулок, взглянет на него в окно и ахнет. Мы еще у Лермонтова встречали такое понимание роли поэта, когда-то мага-друида, или в худшем случае трибуна, а теперь потешателя толпы. Это, наверное, лучшее, что Йейтс написал о своем печальном ремесле.

1925Бернард Шоу

Джордж Бернард Шоу — один из наиболее известных ирландских литературных деятелей, лауреат Нобелевской премии 1925 года. Один из основателей Лондонской школы экономики и политических наук. Второй после Шекспира по популярности драматург в английском театре. Один из двух людей в истории (второй — Боб Дилан), удостоенный и Нобелевской премии в области литературы «за творчество, отмеченное идеализмом и гуманизмом, за искрометную сатиру, которая часто сочетается с исключительной поэтической красотой», и премии «Оскар» (1939 год, за сценарий фильма «Пигмалион»).


Он хотел выглядеть эксцентриком в Британии, но я бы рискнул сказать, что Шоу — самый британский из всех британских авторов, невзирая на свое скептическое отношение к английскому национальному характеру. Достаточно вспомнить его слова из «Цезаря и Клеопатры»: «Он — британик и полагает, что обычаи его острова суть законы природы». В общем, он очень британец именно потому, что он классический защитник старомодных традиционных ценностей. Все парадоксы Шоу, в отличие от парадоксов Уайльда, — это не выворачивание общих мест наизнанку, а напоминание о старомодных ценностях в эпоху модерна.

Он получил свою Нобелевскую премию довольно пожилым человеком, которому, правда, оставалось прожить еще 30 лет, получил фактически за «Святую Иоанну», самую традиционную и самую старомодно-моральную из своих пьес. Не за «Пигмалиона», не за «Дом, где разбиваются сердца», а за пьесу 1922 года, которая и была его самым известным произведением. Конечно, «Пигмалион» — пьеса более ставящаяся, потому что это эффектная комедия. Как мне представляется, Шоу заслужил свою премию именно напоминанием о традиционных женских и мужских доблестях в ХХ веке, когда все старались это забыть. Да и парадоксалистом, в отличие от Уайльда и Честертона, он совсем не был. Да, в его пьесах много замечательных афористичных фраз, но он прославился скорее как психолог. Его герои, когда они пытаются острить, выглядят очень неорганично. Его пьеса «Человек и сверхчеловек» 1901 года, — совершенно непонятно, как можно было к этому натужному и напыщенному произведению относиться всерьез. Часть действия вообще происходит в аду, и Люцифер произносит монологи. Как можно было всерьез относиться к этому произведению, о котором Лев Толстой отозвался с обычной своей точностью, взяв цитату из самого Шоу: «У него больше мозгов, чем нужно для его блага». Толстой, как мы знаем, и Шекспира недолюбливал… Вообще драматургию не любил, драматургия не его конек, не умеет он этого. Ведь театр — пространство условное, Толстой — разрушитель любых конвенций. Шоу в европейском театре ХХ века — как раз напоминатель о доброте, о храбрости, о мужской сдержанности и рыцарстве, о женской щедрости и милосердии, а вовсе не какой-то ницшеанский игрок смыслами.

Шоу начинал с прозы, прозы не очень хорошей: ни один из пяти романов ни славы, ни денег ему не принес. Впоследствии он реализовался очень удачно как театральный и литературный критик. Первые его успешные пьесы — это 90-е годы XIX столетия. Его самые известные вещи: «Цезарь и Клеопатра», пьеса, которая сделала ему мировое имя; «Пигмалион», который остается самой ставящейся его пьесой; «Миллионерша», написанная несколько позже. Пьесы, как это ни странно, о прелести и взбалмошности женщин и какой-то, если хотите, трагической обреченности мужчин. Отношение Шоу к женщинам поистине трогательно: женщины и были, как ни странно, одной из его тем. Мы-то помним его как левака, борца за права меньшинств, борца за права ирландцев, как социалиста умеренного… Как ни странно, но в жизни его интересовала пленительная слабость и взбалмошность и обреченная печальная сила: Цезарь, влюбленный в ребячливую и эгоистичную Клеопатру… В этой схеме понятно и его отношение к империи. Империя была для него таким же обреченным, закостеневшим, трогательным началом, которое пытается хранить идеалы мужества, идеалы традиции в довольно пестром, взбалмошном и развратном веке. И Цезарь, я думаю, самый привлекательный образ во всей драматургии ХХ столетия. Мало того, что это очень смешная пьеса, история Цезаря, который вторгается в Египет, сажает на престол четырнадцатилетнюю глупую девчонку Клеопатру, попутно безумно влюбляясь в нее… Это вообще история о мужском начале, в частности в управлении государством, о необходимости жить среди дураков, сохраняя здравый ум, о необходимости сдерживать инстинкты собственной власти, о силе, которая выражается в трезвости, в том числе в трезвости самооценки. Именно этот Цезарь, а не исторический, я думаю, послужил прототипом для Торнтона Уайлдера, когда он описывал историю Цезаря и Клеопатры в замечательном романе «Мартовские иды».