Нобель. Литература — страница 31 из 72

тва, но нации нужно после перенапряжения немного прийти в себя.

Его, конечно, вернули, но, конечно, консервативные принципы в целом в Европе пятидесятых годов начали сильно тесниться с разных сторон, и недалек уже был тот день, когда шестидесятые ревущие сметут консерватизм с повестки дня. Нобелевская премия Черчиллю — это благодарность ему, благодарность очень уместная, за верность старой доброй Англии, которую мы любили.

Сразу я хочу сказать, что эти шесть томов о Второй мировой войне, конечно, нужны в основном историкам. Они трудно читаемы, это в основном цифры в большом количестве, военные телеграммы, переписка со Сталиным в полном составе, переписка с Рузвельтом в полном объеме. Это, конечно, скорее документальная хроника, нежели художественное произведение. Но поскольку границы романа в XX веке расширились, простите за тавтологию, то есть достаточно широко стали пониматься, видимо, можно понимать под романом любое автобиографическое повествование. То, что это повествование автобиографическое, это безусловно.

Конечно, Черчилль в первом же томе, в первом же предисловии говорит (и повторяет это потом шесть раз во всех остальных предисловиях): «Я пишу о том, что знаю, я пишу о том, в чем я участвовал». Но нельзя называть это объективной хроникой, потому что это никакой объективной хроникой не является, как, кстати говоря, и история Первой мировой войны, убедиться очень легко.

Главный день Второй мировой войны по Черчиллю — шестое июня 1944 года, или так называемый «День Д», день высадки десантного корпуса союзников на нормандском берегу после форсирования Ла-Манша. Сталин, кстати, пишет Черчиллю с уважением: Наполеон не смог форсировать Ла-Манш, истерик Гитлер не смог форсировать Ла-Манш, а союзники блестяще это сделали, причем в тот день, который считался по погодным условиям совершенно невозможным для десантирования.

Как это было, может увидеть каждый, посмотрев первые 20 минут «Спасти рядового Райана»: это был действительно ад, тем более что союзники умудрились как-то еще и полностью подавить все немецкие радары. Как с гордостью пишет Черчилль, из всех шести радаров сработал дай бог один. Но мы же понимаем с вами, что все равно судьба войны решалась под Сталинградом, а не на нормандском побережье. «День Д» — это триумф солидарности народов против фашизма, «День Д» — это долгожданное открытие второго фронта, когда судьба войны уже была решена.

И надо сказать, что Черчилль ничуть не заблуждается на этот счет, он многажды подчеркивает, что русские связывали главные силы немцев, что русские оказывали самое масштабное сопротивление, что потери русских по объему значительно, как минимум вдвое, превосходят все суммарные потери союзников, это понятно. Но поскольку эта книга заявлена как субъективная, мы не воспринимаем это как искажение.

Поэтому перед нами, если угодно, попытка написать такой запоздалый роман-воспитание в шести томах, который мог бы называться «Я и Вторая мировая война», такой «Гарри Поттер и Вторая мировая война». Есть в этой книге и определенный философский вопрос, который там поставлен в полный рост и делает ее, при всей ее уютности, а это действительно очень уютная книга такая, заканчивающаяся уверенной победой добра и с самого начала проникнутая верой в эту победу, все равно эта книга достаточно тревожная, потому что она ставит в общем серьезный вопрос — вопрос о том, почему человеческое стадо с такой поразительной легкостью скатывается в состояние этой агрессивной стаи? Что можно противопоставить соблазну фашизма, соблазну расчеловечивания?

Как раз, понимаете, появление в 1949 году книги Эриха Нойманна «Глубинная психология и новая этика», что и дало вообще основания говорить о новой этике как о термине, это тоже возникло не на пустом месте. Ведь новая этика, это всего лишь признание, что этика не может больше объясняться, формулироваться выбором большинства. Что мы обычно называем этикой? Те правила, по которым живет и функционирует большинство, такой коллективный Modus operandi. Мораль — вообще термин Цицерона, от mores, «нравов», и мораль — это нравы большинства. И тут вдруг в 1933 году оказывается, что большинство с поразительной легкостью становится на позиции фашизма. Во время Второй мировой выяснилось, что соблазны фашизма остаются чрезвычайно сильными даже в условиях серьезных военных бедствий, даже в годину военных поражений. До 1945 года нация верила Гитлеру, и после 1945 года надо было таким подвергать ее серьезным испытаниям и операциям ментальным, вроде перезахоронения жертв фашизма вручную, чтобы она вообще задумалась о том, что она творила. Это все лишний раз задает вопрос — а где же, собственно, тот критерий, который позволяет человеку не скатиться в это?

Когда Черчилль описывает Мюнхенский сговор, надо сказать, он описывает его с изумительной откровенностью и прямотой. Понятно, что во главе правительства в это время Черчилль не находился, он возлагает ответственность за все на предшественников. Собственно, один из самых симпатичных героев его книги, это Дафф Купер, военный министр, который тут же ушел в отставку, — воплощение национальных добродетелей, британский «капитан Тушин», тихий несгибаемый человек, который сразу сказал: «Мюнхен — это отвратительно».

Черчилль прекрасно понимает, что вообще-то именно начало побед фашизма в Европе, в том числе катастрофа Франции, которой он совершенно не простил капитуляции, коллаборационизм во многих странах Скандинавии, — он же понимает, что начало всего было заложено в Мюнхене. Почему с такой легкостью люди разрешили себе Мюнхен, почему Гитлера терпели? Он же, кстати говоря, еще после фактического раздела Польши, после судетской катастрофы, заявлял, что это его последняя территориальная претензия. Но ведь он предъявляет в книге перечень этих территориальных претензий, начиная с 1933 года, и поясняется, что вся политика Германии в это время была одной огромной территориальной претензией, причем на весь мир, без всяких на то оснований.

Нравственная неразборчивость человечества — это в некотором роде главная моральная проблема книги. И Черчилль в этой абсолютно фактографической, сугубо исторической книге все время задается вопросом — что может быть противопоставлено фашизму именно как нравственному падению?

Я, например, слушал множество лекций о Черчилле (одно время, кстати, даже моя когдатошняя любовь просто зарабатывала этими лекциями, потому что Черчилль был ее любимым героем), и все его очень солидарно развенчивают, все говорят, что и остроумие его преувеличено, и тактическое мышление его чрезвычайно раздуто, и никаким он полководцем не был, и в войне его преследовали неудачи, и тра-та-та. Но когда почитаешь эту книгу, становится понятно, что его единственный талант как политика был всегда видеть зерно проблемы, главную занозу. И он ее действительно видел очень хорошо. Это, кстати говоря, роднит его с Лениным, они друг друга ненавидели люто, но цену друг другу знали. Просто у Ленина принципов было меньше, а точней — вообще не было.

И Черчилль увидел главную проблему XX века, он понял, что фашизм — явление не экономическое и даже не социальное. И, конечно, он признает вину стран-победительниц, Антанты в 1914–1918, в Первую мировую, в том, что они загнали Германию в угол. Понятно, конечно, что глумиться над побежденным не следует, и Германия была обложена репарациями так, что возник фактор ресентимента, фактор обиды, и на этой обиде Гитлер сыграл.

Конечно, если бы этого не было, все могло бы пойти иначе, у фашизма не было бы питательной почвы, но беда, к сожалению, не только в этом.

Беда в том, что фашизм — это вообще непобедимый соблазн, если угодно, потому что его нельзя заблокировать навеки. Это имманентно присущее человеческой природе и только ею преодолеваемое, но в ней и заложенное, такое состояние души. Это не усилия буржуазии, это не социальный фактор — это сознательное наслаждение от нравственного падения, радостное барахтанье в грязи.

И, по Черчиллю, это доставляет человеку кратковременное, но очень сильное наслаждение. Это выход Хайда из Джекила, выход зла на поверхность, сравнимый с эякуляцией, это главное удовольствие для очень многих людей — сознательно, нагло делать зло, то, что Гитлер называл избавлением от химеры совести. Мы избавляемся от химеры совести и получаем от этого большую физиологическую радость. Он интерпретирует фашизм как торжество животного, низменного инстинкта, а из человека нельзя вытравить животное.

И он задается вполне серьезным вопросом — что можно противопоставить этому? И оказывается, что сильнее саморазрушения может быть только одно — самоуважение. Оказывается, что в этой пирамиде ценностей человека, условно говоря, в пирамиде Маслоу (как ее иногда называют там Булкоу, Хлебоу, Икроу и так далее), что в этой пирамиде Маслоу высшей ценностью является самоуважение. Человеку нравится быть хорошим больше, чем быть плохим.

И, конечно, скажем, растление детей, говорят, это очень сильная эмоция: ребенок беззащитен, ты сознаешь, что ты совершаешь зло, причем зло очень масштабное, по Достоевскому вообще главное, и это сознание как бы его уязвимости и своего могущества как бы прибавляет особый смак происходящему.

Но защищать детей от изнасилования, оказывается, гораздо большее наслаждение, то есть делать добро человеку приятнее, и это тоже заложено в человеческой природе. Для Черчилля ключевым фактором британского характера является самоуважение нравственного человека, который следует своим принципам и не позволяет себе скатываться в низменное.

Надо сказать, что это некоторое отвращение к природному и любовь к человеческому, к сделанному человеком, к селфмейдменам, к людям, себя сотворившим, к определенному насилию над собой, к дисциплине — это у Черчилля модернистское, он здесь такой последовательный модернист. Когда его называют консерватором, это консерватизм только в британском понимании. Он модернист, безусловно, и в форме, и в структуре этой книги, в которой всяким читательским аттрактантам, потаканию читателям уделено очень мало места, эта книга жесткая, строгая, деловитая.