льным оратором, этого не отнимешь. И сильным оратором он был не потому, что он харизматик, не потому, что он умеет зажигать людей. Толстый бульдог, ничего особенно зажигательного, похож на традиционного консерватора: бренди, сигара, шляпа, в лучшем случае еще лошадь под ним, но он не выглядит харизматиком, это вам не Ленин на броневике. Хотя Ленин тоже, кстати говоря, не трибун: мне одна женщина, его слушавшая, говорила: «Ну Жорес, это было да, а Ленин просто был очень логичен, очень убедителен. Было чувство, что говорит сама логика истории, и хотелось быть на ее стороне».
Черчилль умел привнести в свою речь действительно эффектные, сильные риторические приемы, и в этой книге множество устных ораторских спекуляций, рассчитанных на давление на слезные железы. Он умеет вовремя быть сентиментальным, вовремя пошутить, привести пример из античности, он строит свою книгу как устное выступление, как лекцию о Второй мировой войне. Заразительность, лаконизм, афористичность — это, конечно, Черчилль. И, безусловно, как устный оратор, он гораздо убедительнее всех, с кем конкурировал. Говорят, что самому ему нравилась медлительная речь Сталина, эти большие паузы — для создания иллюзии, что он в это время что-то обдумывает.
Я бы сказал, что эта книга очень хорошо воспринимается как устная речь. Мне случалось ее слушать несколько раз в машине, в аудиоформате: когда ее слушаешь, она убедительнее. Потому что Черчилль говорит так, чтобы, во-первых, его понимал средний британец, заумствования никакого нет, а во-вторых, он очень хорошо чередует главные жанры устной речи: случай, притчу, цифру, цитату, исторический анекдот. Так что он, как ритор, своего Нобеля заслужил.
Он вообще не единственный ученый, получивший Нобеля по литературе. Моммзен получил Нобеля по литературе, насколько я помню, Бергсон получил Нобеля по литературе. Когда вы читаете Бергсона, вы, может быть, не все понимаете, но вам интересно.
А когда вы читаете Черчилля, вы можете быть сколько угодно не согласны, но иногда, на какую-то долю секунды, вам хочется принадлежать к этой традиции, вам хочется с гордостью оглядывать пятьсот последних лет британской истории и говорить: «Никогда англичанин не будет рабом!». Он риторически убедителен, ничего не поделаешь.
И главное, хочется, глядя на себя, не восклицать двадцать раз «Мы самые бедные», или «Мы самые обиженные», или «Мы самые духовные», а просто говорить «Мы оставались людьми». Мы про себя этого сказать не можем, мы и сейчас ими не всегда остаемся. А Черчиллю не в чем было себя упрекнуть, поэтому я убежден, он долго прожил потому, как он совершенно справедливо говорил, долго живут те, кого не мучает совесть.
По данным опроса BBC, в 2002 году Черчилль признан величайшим британцем в истории.
Второе место занял Шекспир. Окажись Шекспир во главе Британии в 1938 году, не очень понятно, как бы он себя вел, а этот вел себя правильно. Конечно, Шекспир был умнее всех современников и многих потомков, а сказать, что он был нравственно безупречен, мы не можем, нам это от него не нужно. Черчиллю не в чем было себя упрекнуть. У него были, наверное, в жизни слабости, но были у него все-таки моменты, вроде 6 июня 1944 года, на которые можно оглянуться с уважением и говорить, что мы господствовали над противником на земле, в воздухе и в море. Кстати говоря, Россия встретила свой звездный час вместе с Америкой и Англией, а не в конфронтации с ними, это важно помнить.
Важно, конечно, помнить и то, что Фултон все-таки начался, Фултонская речь, начавшая «холодную войну», это заслуга Черчилля, и это заслуга очень сомнительная, этот грех на нем будет всегда. Но нельзя не помнить и того, что послевоенная Россия тоже, знаете, не была райским царством, она тоже была довольно сложным образованием. Надо было решать, как с ней быть после уничтожения главного общего врага.
Черчилль в Фултоне, конечно, сильно испортил мировой климат, выступая там в Штатах, но он, с другой стороны, довольно внятно расставил некоторые точки над i. Это в 1941 году он мог говорить — против Гитлера хоть вместе со Сталиным, если Вельзевул выступит против Гитлера, я введу в Палату лордов Вельзевула. Для 1941 года актуально, для 1946 года уже нет.
Надо сказать, что ответом на Фултон в России был резкий поворот во внутренней политике и, в частности, постановление о «Звезде» и «Ленинграде», так что Ахматова не зря называла себя жертвой послевоенного синдрома. Она не зря говорила, что начало «холодной войны» — в некотором смысле ее вина, потому что нечего было встречаться с сэром Исайей Берлиным. Конечно, это Сталина взбесило.
Но проблема в том, что Черчилль тогда нашел в себе силы сказать неприятные, но необходимые слова, размежеваться с Советским Союзом. Это очень горько, но это было необходимо, потому что Сталин же, как мы знаем, в 1945 году совершенно не успокаивался победой над фашизмом. Мечта о мировом господстве у него тоже была, и бывшие друзья очень быстро начали рассматриваться как оппоненты. И обратите внимание, что в фильме «Незабываемый 1919 год» главным врагом уже сделан Черчилль, там Черчилль уже не бывший союзник, это главный ненавистник России и Советского Союза. Так что они с дедушкой Джо очень хорошо друг друга понимали.
Кстати говоря, они действительно были в каком-то смысле достойными друг друга игроками. Как вспоминает кто-то из окружения Черчилля, после Фултона он сказал: ну, теперь-то дядюшка Джо перестанет посылать мне мой любимый армянский бренди. Сталин после этого удвоил порцию посылаемого бренди.
Объективно говоря, Черчилль, конечно, получил премию не как писатель. Вернее сказать, он получил ее за применение к писательству ораторских и политических технологий, скажем так. Это тоже заслуга.
Об этом важно знать, потому что важно вообще читать и перечитывать его книгу. Она напоминает нам о лучших временах в истории российско-западных отношений, она напоминает нам о временах, когда мы были вместе. Поэтому я бы эту книгу очень рекомендовал к прочтению, как и «Доктора Фаустуса». Очень мало, серьезно говорю, очень мало в мире книг, которые бы осмысливали опыт Второй мировой войны, это слишком сакральная вещь, сакральная особенно для Советского Союза, да и для всего мира. Очень мало вещей, которые бы говорили правду о Второй мировой войне, и прежде всего о том, с какой легкостью человечество расчищало путь абсолютному злу.
Об этом надо бы помнить сейчас. Забывают не просто о человечности, это бы бог с ним. Человечество очень не любит помнить, как оно ложилось под Гитлера, с каким облегчением, с какой радостью оно расчищало ему дорогу, как немцы говорили: да, конечно, евреев, может быть, и жалко, но вообще-то они сами виноваты. Даже у Томаса Манна были дневниковые записи уже в тридцатые годы, где он говорил: конечно, нельзя это все, но ведь во скольком они сами виноваты, и как евреи повредили немецкой мысли, немецкому стилю! Что называется, его хорошо натыкать бы носом после некоторых вещей. Все под Гитлера легли, как милые. Да нам ли не знать, как это бывает?
Он никогда нигде не говорил про то, что Сталин «взял с сохой, а оставил с бомбой». Он и не мог такого сказать. Он слишком хорошо понимал, как люди податливы на мерзость, — и нельзя не признать, что при всей неопытности человечества в начале ХХ века оно все-таки велось на нее куда менее охотно.
И если уж на то пошло, то гораздо более точным, более строгим последователем Ницше был, конечно, Черчилль, а Томас Манн скатывался все время в то, что Ницше называл моралью рабов, ресентимент морали рабов. Поэтому светлый образ Черчилля долго еще будет вдохновлять нас в наши невеселые времена.
1954Эрнест Хемингуэй
Эрнест Миллер Хемингуэй — американский писатель, журналист. Широкое признание Хемингуэй получил благодаря как своим романам и многочисленным рассказам, так и своей жизни, полной приключений и неожиданностей. Его стиль, краткий и насыщенный, значительно повлиял на литературу XX века.
Лауреат Нобелевской премии 1954 года «за повествовательное мастерство, в очередной раз продемонстрированное в „Старике и море“, а также за влияние, которое он оказал на современный стиль».
Хемингуэй получил своего Нобеля примерно за десять лет до смерти, может быть, чуть менее. Непосредственно перед этим он опубликовал «Старика и море», который стал его последним художественным успехом.
Последние годы его творчества были омрачены манией преследования, лечением электрошоком, в результате которого он утратил способность писать вообще. Как выяснилось впоследствии, мания преследования имела все основания, поскольку слежка за ним осуществлялась в самом деле. «Старик и море» оказался его художественным завещанием.
Когда говоришь о Хемингуэе, надо очень тщательно разделять две вещи. С одной стороны, Хемингуэй действительно великолепный писатель, хотя далеко не мой фаворит среди прозаиков Америки, тем более среди прозаиков XX века. Мы поговорим потом о моих претензиях к нему, естественно, как и у каждого, они свои. Но надо разделять Хемингуэя-писателя, безусловно, классного, и Хемингуэя как общественную фигуру, который, на мой взгляд, способен вызывать исключительно симпатии. Претензии к его творчеству могут быть самые разные, но по-человечески Хемингуэй всю жизнь вел себя с исключительным благородством, именно как победитель, не получающий ничего, как бескорыстный и трагический защитник ценностей гуманизма, назовем вещи своими именами.
Конечно, проза Хемингуэя может раздражать сегодня. Раздражает она и определенным стилистическим кокетством, пресловутым и довольно надоедливым подтекстом, диалогами, в которых все главные бездны умолчания прячутся между словами, а слова выражают, по сути дела, лишь то, что людям нечего сказать, заброшенность, потерянность, отчаяние, как во всех лучших рассказах: «Канарейка в подарок», «Горы как белые слоны» или «Там, где чисто, светло».
Все это более или менее однообразно и, если в 20-е годы, когда он начал публиковать рассказы, в 30-е годы, когда он напечатал «Иметь и не иметь», все это могло ошеломить даже взыскательного читателя, то сегодня выглядит как довольно претенциозные упражнения неофита-американца в европейском модернизме. Школа европейского модернизма очень у Хемингуэя видна: как и все, кто жил в Париже в 20-е годы, посещал Сильвию Бич, читал «Улисса» и так далее, он, конечно, выражает разрыв с традиционным повествованием. В гораздо большей степени он символист, нежели реалист.