воя испанская профессорша – тоже лишь пешка в предрешённой игре, как и ты. Ты сходил не так, как было задумано, – что ж, для этого у них есть люди, которые выполняют грязную работу. Теперь ты ходишь по струнке. Для них не составит труда вообще выбросить тебя из игры, если нельзя по-другому. Как они выбросили из игры этого журналиста. Он умер, потому что стал опасен. Он сам тебе это сказал. Всё переплетено снизу доверху, до самых верхних этажей. Скажешь, нет? Ведь это так?
Ганс-Улоф нехотя кивнул.
– Да.
– То-то. Теперь ты это видишь? Веришь мне наконец, что всё так, как я всегда говорил?
Он снова кивнул, скривившись.
– Хорошо, – сказал я. – Но именно поэтому ещё остаётся надежда. Ибо, хочешь ты это признавать или нет, но ты тоже один из тех, кто наверху. Благодаря твоему положению профессора, члена Нобелевского комитета и так далее, ты принадлежишь к ним – не к самому узкому кругу, не к реально власть имущим, но хотя бы к краешку этой области доступ у тебя есть. Ты имеешь влияние, какого нет у рядового человека. В одном месте шепнуть кому-то на ушко, в другом взыскать ответную услугу – и такой пустяк, как досрочное освобождение одного осуждённого, уже не проблема.
– Этого я не могу себе представить. При всём желании. Ты сильно переоцениваешь мои возможности.
– О нет, это ты их недооцениваешь. Поскольку ты ещё никогда не пытался сделать это. А никогда не пытался ты потому, что не хотел признавать, в каком мире мы живём.
Ганс-Улоф открыл рот, снова его закрыл, и так несколько раз. Он был похож на толстую рыбу, хватающую ртом воздух. Потом прохрипел:
– Ты говоришь, сам не зная что… Легко сказать «шепни кому-то на ушко». Кому на ушко? И что я могу шепнуть? Ведь у меня должны быть какие-то аргументы, а?
– Ой, только не прикидывайся! – Несмотря на то, что с ним случилось, он явно все ещё не схватывал правила игры. – А государственный секретарь в министерстве юстиции, например, с которым ты знаком со студенческих лет? Как, бишь, его зовут? Сьёландер? Очень даже ушко, в которое ты мог бы шепнуть. А аргументы? Да какие угодно. Можешь сказать, что твой шурин отсидел уже шесть лет, то есть половину срока. Самое время при хорошем поведении подумать о досрочном освобождении. Или даже о помиловании, почём мне знать.
– Вот только «хорошего поведения» не было.
– Ну, это как сказать.
Ганс-Улоф смотрел перед собой стеклянными глазами.
– Я не могу себе представить, чтобы это сработало.
– Хорошая возможность расширить границы воображения.
– И потом? Что ты сделаешь такого, чего не смог бы я?
Я почувствовал, что моё терпение на исходе.
– Ганс-Улоф, я пытаюсь представить себе, как ты взламываешь замки, спускаешься на верёвке по стене дома или крадёшься с фонариком по тёмным офисам. Но, честно говоря, это превышает силы моего воображения.
Он снова посмотрел на меня со своим идиотским, огорошенным выражением.
– А, вон что. Так это делается.
Совершенно очевидно, что он, хотя уже лет пятнадцать знал, какой профессией я занимаюсь, никогда не задумывался о том, как выглядит практическая деятельность промышленного шпиона.
– Да, – кивнул я. – Так это делается. И, как я понимаю, добавится ещё несколько задач, которые и для меня представляют полную новизну. Например, заставить кого-то говорить под дулом пистолета. Кого-то и убить, если придётся. – Я нагнулся вперёд. – Неужели ты не понимаешь, что я, может статься, козырная карта в твоём рукаве, о которой они не подозревают? Если мы будем действовать достаточно быстро, мы победим в этой игре раньше, чем они поймут, что происходит.
Он смотрел на меня с недоверием.
– Ты мог бы кого-нибудь убить?
– Похитителей Кристины? Не поколебавшись ни секунды.
Ганс-Улоф отвёл взгляд, рассматривая тускло-серый пол и блёклые крашеные стены.
– Не знаю, – пролепетал он. – Всё это какой-то кошмар. Если бы знать, как я попал в такое положение. Что я сделал не так?..
Он начал действовать мне на нервы.
– Тебе неясно, почему ты тянешь резину? – грубо спросил я. – Могу объяснить. Ты тянешь резину, потому что никак не хочешь признать, что всё это время я был прав, а ты нет. Ты знаешь точно, что если будешь делать то, что я сказал, и тем самым освободишь меня, тебе придётся принять тот факт, что мир действительно плох, что правительства, да и вообще вся власть, коррумпированы до мозга костей, что на самом деле миром правят большие деньги. Это они дёргают за ниточки за ширмой правового государства и демократии. Другими словами, тебе придётся признать, что до сих пор ты верил в аиста и Санта-Клауса. А этого тебе не хочется. Потому ты и тянешь резину.
– Да. Может быть. – Он вздохнул. – Но знаешь, хоть ты всё и разложил по полочкам и для тебя всё ясно, как день, мне всё это кажется нереальным…
Нет, он подействовал мне на нервы. Я резко встал.
– Конец дебатам. Мне всё равно, как ты это устроишь, но сейчас ты пойдешь и позаботишься о том, чтобы я оказался на свободе и смог разыскать Кристину. Или больше никогда не попадайся мне на глаза, если жизнь тебе дорога.
В три шага я был у двери и ударил в неё ладонью.
– Эй! Свидание окончено!
Глава 17
Я всегда воспринимал тюрьму, как слепок общества, разве что здесь всё более обнажено и непритворно и понятно даже самым простодушным. Здесь, как и снаружи, людям приходится выполнять отупляющую работу за слишком маленькое вознаграждение. Но если там, снаружи, человека наркотизирует сложное, почти невидимое глазу плетение из медийных соблазнов, культурных легенд, иллюзий и галлюцинаций, не давая ему ощутить давление экономического принуждения, то в тюрьме господствует непререкаемая власть замков, запоров, железных дверей и цепей. Есть предписания, и есть охранники, которые добиваются их исполнения. Каждому вновь поступившему быстро, а при необходимости и больно, дают понять, что он получит в случае протеста и сопротивления. Внутри тюремных стен механизмы общества работают так неприкрыто, что постичь их может каждый.
Как внутри, так и снаружи люди возмещают свои неудачи – одни бегством в наркотики или пьянство, другие жестокостью к самим себе и насилием против других.
Разумеется, я приспособился, нашёл лазейки, которые неизбежно присутствуют в любой системе, какой бы простой или сложной она ни была, и использовал их. Я отвоевал свои крошечные свободы, раздобыл себе маленькие спецправа, создал себе условия, в которых можно было продержаться. Власть имущие в нашей грубо сработанной модели внешнего мира, охранники – тоже всего лишь люди и потому чувствительны к приветливому слову, охочи до уважения и признания, подвержены влиянию в пределах своей свободы действий. Моя работа в тюрьме состояла в раздаче инструментов и была хотя бы не такой тупой, как та, которую выполняли остальные этими самыми выданными мною инструментами. К тому же я, так сказать, автоматически оказывался в списке, когда шведское правительство в очередном припадке активности проникалось верой, что заключённые путём повышения образования лучше смогут приспособиться к последующей гражданской жизни. В девяти из десяти случаев правительственный вклад в адаптацию состоял из компьютерных курсов, и если не считать того, что нас по очевидным причинам держали подальше от всего, связанного с Интернетом, я всё же мог поспевать за стремительным развитием персональных компьютеров. А это для меня, с точки зрения моей профессии, действительно было важным подспорьем.
С первого дня заключения я лихорадочно ждал последнего. И главной причиной этого было не моё естественное стремление к свободе, причина крылась скорее в людях, которые меня в тюрьме окружали. Ведь почему тюремные структуры так наглядны и просты для понимания? Они обязаны быть таковыми, иначе большинство сидельцев не врубались бы, что им делать и чего не делать.
Ибо среднестатистический узник тюрьмы глуп настолько, что представить почти невозможно. Даже самый большой идиот в том детдоме, где я вырос, – а там было полно идиотов, – казался бы в здешнем окружении просто гением, заслуживающим Нобелевской премии. Собственно, это было самое унизительное в наказании лишением свободы: вдруг очутиться на одной ступени с этими… существами, ментальная ёмкость которых не выходит за рамки простой реакции на раздражитель, как то: «хочу иметь – хватаю» или «не могу терпеть – бью». В столовой рядом со мной сидели мужчины с интеллектом осы-наездницы, и нередко приходилось ради телесной целости и невредимости участвовать в разговорах, в которых и Сэмюэлю Беккету было бы чему поучиться по части абсурдности.
Я часто спрашивал себя, не является ли средний уровень тюремного интеллекта следствием того, что полиция тоже не семи пядей во лбу и изловить поэтому способна лишь необычайно глупых преступников. Но как же, чёрт возьми, они тогда смогли поймать меня?
После разговора с ненавистным зятем мне стало ещё тяжелее переносить тюремную обстановку. Безжизненную серость коридора. Всегда один и тот же запах при входе в столовую и псевдокрасивые цветные орнаменты на её стенах. Удушающую тесноту моей камеры.
И Гансу-Улофу, конечно, удалось добиться моего освобождения. Правда, пришлось ждать целую неделю, но потом меня отконвоировали в кабинет директора, который, держа в руках письмо на официальном бланке, с фальшивой улыбкой оглядел меня с ног до головы и известил, что я буду досрочно освобождён из тюрьмы и остаток наказания буду отбывать условно.
– Когда? – задал я единственный вопрос.
– Первого декабря, – сказал директор.
Это был неприметный мужчина с мясистым лицом, водянистыми глазами и склонной к экземе кожей, гнусавый и постоянно создающий вокруг себя беспорядок. Ходили слухи, что недавно от него ушла жена, после двадцати трёх лет брака.
– Значит, на следующей неделе? – уточнил я.
– Ну да, в понедельник. Придётся подождать, – рявкнул он. Улыбка с его лица исчезла, как не бывало. – Я против этого, говорю вам совершенно откровенно. Директивы, на которых основано ваше освобождение, на мой взгляд, сомнительны. Новый министр юстиции хочет сэкономить денег на строительство новых тюрем, поэтому раздаёт помилования направо и налево всем, у кого большие сроки.