Нобелевский лауреат — страница 16 из 71

ном случае она вообще может не догадаться, о чем книга должна ей рассказать.

Ванда подумала, что неплохо было бы вновь посмотреть видеозапись, но дома не было компьютера. Ей вдруг показалось, что в той записи есть какая-то деталь, которую она пропустила, а именно она может оказаться очень важной.

Ванда налила воды в кофеварку, поставила ее на конфорку и пошла в ванную.

Вместо того, чтобы постоять хотя бы полчасика под горячими струями, она разрешила себе всего лишь десять минут прохладного душа, вымыла голову и вышла из ванной, так и не прогнав неистового желания тотчас же погрузиться в сон, который сейчас медленно стекал с нее, оставляя мокрые следы на полу. Она не смогла прогнать сон, и теперь оставалось только промокнуть его остатки банным полотенцем.


Я родился на земле, обреченной испытывать вечный голод. Как и любая земля, она питается своими детьми. Но моя земля ненасытна. Она может поглотить жизни всех без остатка, даже тех, кто еще не родился и не будет жить никогда. Моя земля не делает разницы между своими детьми и своими врагами. Для нее мы все равны. Одинаковы. Ее дни пропитаны кровью. Солнце, которое светит над ней, всегда красное, не только на рассвете и на закате. Трава растет только на могилах, а потому вся моя земля зеленая. Вся.


Слова Гертельсмана молотом били по голове. Ванда сначала пыталась как-то защититься от них, но потом отказалась. Они настигали ее повсюду. Даже когда она не совсем понимала их смысл, удары молота не прекращались. После нескольких страниц ей хотелось перестать читать, но она уже не могла остановиться, испытывая при этом какую-то странную боль, которая ее пьянила.

«Кровавый рассвет» был бесхитростной книгой. В ней не было ни какой-то определенной истории, ни героев. Словно Гертельсман написал ее только для себя. Это была книга о рождении и изгнании, о терроре и личной вине, которую невозможно искупить покаянием. Это была книга о любви, которую испытываешь лишь издали. Это была многоцветная книга. Разные краски чередовались друг с другом, проникая через зрачки глаз в самые тайные уголки мозга — настолько болезненно-яркими они были. Это была книга о мертвых. О мире, который люди уже покинули, или в котором еще не успели родиться.

Подобной книги ей еще не доводилось читать. Но она, сама не понимая почему, все именно так себе и представляла.

Эта книга была похожа на Библию. Может быть, потому что Ванда испытывала подобный страх и восторг. Она словно наполняла кровь каким-то химическим веществом, которое с каждым прочитанным словом изменяло ее внутреннюю структуру, заставляя клетки быстрее умирать и вновь рождаться, наполняя ткани кислородом, делая все нервные окончания еще более чувствительными. При этом сама мысль о чужом страдании пронизывала ее, словно собственная боль — невыносимая, но потому настоящая, желанная, острая.

Человеком, от имени которого велся рассказ, был сам Гертельсман. В этом не было никаких сомнений. И не потому, что он был автором этого произведения, а потому, что, добровольно замуровав себя в нем, заживо себя похоронил. Это было ужасно, но вместе с тем и величественно. Ванда не могла себе представить, как после этой книги он мог еще что-то написать, хотя доказательством тому, что он это сделал, была вторая книга, лежащая на столе, которую Ванда еще не успела открыть.

Как бы желая убедиться, что она существует, Ванда прикоснулась к ней, даже сжала ее рукой. Она была такой же тонкой и легкой, какой вначале показалась ей первая. Невзрачная. Неброская.

Чтобы прочитать ее за одну ночь. Смех, да и только!

Но если человек в книге и вправду был Гертельсман, а в этом сомнений не было, то кто, в таком случае, тот человек из вчерашнего репортажа, нобелевский лауреат с большим плешивым лбом и черными, почти потухшими глазами?


Именно сейчас из-под толщи темной земли, которой забит мой рот, равно как и червями, камнями и кровью — чужой и моей, — я не вижу собственного будущего. Я ни для кого не вижу будущего. В те дни и ночи, прежде чем найти избавление здесь, не было у меня идеи более близкой, чем желание смерти. Не только моей собственной — всех нас. Этот народ, говорил я себе тогда, заслуживает быть уничтоженным, раз он с такой яростью и так легко может повернуться против самого себя. Что может быть лучше того, что ты не в состоянии отличить другого от себя. Когда ты, превращенный палачами в кровавую груду мяса, продолжаешь жить единственно в страдании другого. Слова уже давно превратились в крики боли. Слова просто перестали существовать. Нашего языка больше нет. Рано или поздно мы сдаемся, и они это хорошо знают. Для нас нет иного будущего.


«А может быть, Гертельсман уже перестал страдать», — подумала Ванда.

Но разве такое возможно после того, что он написал, вначале все это пережив?

Ведь страшнее того, что случилось, не может быть. Страшнее этого она вообще не могла себе представить. Такому человеку, как он, который внутренне уже мертв, нечего бояться. Что может напугать его? Какие-то местные гангстеры? Нет, только не Гертельсмана, особенно после такой книги. Даже если он и не переживал того, о чем написал, даже если все это от начала до конца выдумано, ужас, описанный в книге, не становился менее реальным.

Под всеми красками, которые вытекали из книги, наслаиваясь, как в калейдоскопе, одна на другую, четко виднелся мрак — черный, гладкий, твердый, как сталь.

В некотором смысле, эта книга Гертельсмана была посланием из его собственной могилы. Ведь именно так было написано в его биографии — что долгие месяцы он прятался в каких-то развалинах. Фактически, он умер еще тогда, и об этом ясно свидетельствовали страницы его книги. А разве кто-то может умирать дважды? Наверное, этого не сможет сделать даже нобелевский лауреат.

И вдруг ее охватила уверенность, что он вне опасности. Но в то же время само ощущение угрозы не покидало ее, напротив, даже усилилось. Стало более острым. И не только из-за книги. Это подсказывала ее собственная интуиция. Как будто куда-то звала. Но Ванда тут же постаралась прогнать это ощущение. Она из опыта знала, что с интуицией нужно быть начеку, ибо она, как и логика, опирается на факты. Вот только факты, на которых основывалась интуиция, Ванде все еще не были известны. Их она могла назвать фактами будущего, так как их можно узнать только в будущем, а до тех пор их даже фактами назвать нельзя, так как их никто не знает, по крайней мере, она.

Но если Гертельсману ничто не угрожает, то почему его издатели так настаивают на том, что надо заплатить выкуп? Ведь им-то должно быть все известно. Они издали все его книги, значит, они их читали. Его литературный агент, безупречно элегантная и в одежде, и в речах, которая всего лишь несколько часов назад разговаривала с Вандой, уговаривала и убеждала ее, — все знала. Но что именно она знала? Вот теперь придется поломать голову, потому что об этом книга молчала. Явно, Гертельсман очень хорошо скрыл свою тайну, если вообще существовала какая-то тайна в этой добровольной, красивой и жестокой литературной смерти.

Ванде окончательно расхотелось спать. Более того, теперь ей даже казалось, что она никогда не сможет уснуть. Кофе остыл и покрылся неприятной на вид жирной пленкой. В пепельнице было два окурка от ее последних сигарет. Дом давно спал. Лишь время от времени тишину нарушали почти неслышные домашние звуки, которые появляются только ночью.

«Ночные голоса без слов, — сказала себе Ванда.

Мне говорят до самого утра.

Но я не просыпаюсь».

Ванде хотелось закончить стихотворение и записать его. Но только не в телефоне. На бумаге. Однако она тут же отказалась от этой мысли. Невелика потеря. Все равно, это никому не нужно. А те, кого это могло заинтересовать, — ее шефов, кукловодов, столпов Системы, — и так могли читать ее мысли.

«Но я не просыпаюсь», — повторила она.

Не просыпаюсь.

Ванда перестала читать, потому что вдруг ощутила, что ей холодно. Она забыла снять мокрый халат и переодеться. Влажные, не расчесанные и не высушенные волосы холодили голову. Уши и кончики пальцев были просто ледяными.

Ванда достала из шкафа толстую зимнюю пижаму, поверх нее напялила старый домашний свитер, наскоро высушила волосы феном и улеглась с книгой в постель. Хотя она была абсолютно уверена, что не сможет заснуть, все же завела будильник на полседьмого, чтобы не проспать. Часы показывали пятнадцать минут четвертого, а она дошла только до середины «Кровавого рассвета». Чтение продвигалось мучительно медленно, что отчасти объяснялось характером самой книги, но также и тем, что Ванда — а в этом ей пришлось себе признаться — уже давно потеряла навыки чтения книг. И теперь литература мстила ей: мысли и восприятие настолько путались, что Ванде стало казаться, что она уже никогда не сможет привести их в порядок.

Иногда она спохватывалась, что не помнит куска, который только что прочитала, или давала себе отчет в том, что не понимает прочитанного. Тогда возвращалась назад. Читала заново — медленно и вдумчиво, но результат был тем же. Все слова были понятны. Гертельсман использовал простой, без витиеватостей, доходчивый язык. Каждая составная часть была ясной, элементарной, как бы излучающей свой собственный свет. И тем не менее, Ванда ничего не понимала. Как только слова связывались друг с другом, вероятно, тут же происходила некая химическая реакция, которая обволакивала ее мозг, заставляя чувствовать себя беспомощной. Ванда никогда не слышала о потоке сознания и, наверное, очень бы удивилась, если бы ей кто-то сказал, что существует такой литературный стиль.

В какой-то момент мелькнула мысль, что Гертельсман, вероятно, использует некий исключительно сложный код из фраз и образов, ключ к которому известен ему одному. Но что, интересно, он смог бы зашифровать таким образом? И, главное, зачем? Может быть, ему захотелось скрыть собственную сущность, от которой любой бы отказался, — сущность слабого человека, оказавшегося в бездне безысходности. Но как раз это Ванда могла бы понять.