Нобелевский лауреат — страница 59 из 71

— А вдруг это какой-то экспериментальный текст? — выпалила Ванда и тут же смутилась.

Черногоров развеселился.

— И что это за эксперимент, позвольте вас спросить, милая барышня. Перникский постмодернизм с примесью философичности? Оставьте, не занимайтесь этим. Лучше не теряйте время. В природе существует много необъяснимых вещей, которые так и не получают объяснения. А в литературе их еще больше.

Однако, Ванда не хотела сдаваться. Сейчас, когда она во второй раз столкнулась с загадкой рукописи Войнова, ее снова посетила странная мысль, которая появилась вчера и не давала ей покоя.

— По-моему, это немного похоже на Гертельсмана, — заявила она.

Профессор изумленно на нее уставился.

— Вы это серьезно?

— Вполне. В «Кровавом рассвете» есть пассажи, которые немного напоминают… Вернее, рукопись местами напоминает эти пассажи. Вот, например…

Ванда перелистала страницы и, найдя то, что искала, протянула профессору.

Черногоров стал читать.

— Как вы считаете?

Черногоров не сразу ответил, и она терпеливо выжидала.

— И чем же, по-вашему, нагромождение словес, которое мы с вами только что разбирали, похоже на этот пассаж?

— Как вам сказать… — Ванда смешалась. — Мне кажется, что они написаны со скрытым смыслом, но идея этого — чтобы не каждый смог этот смысл понять. А может быть, чтобы никто ничего не смог понять.

Профессор вновь весело рассмеялся.

— Вы даже не представляете, насколько точно вы сформулировали, — заметил он, не переставая смеяться. — Вы обладаете великолепным литературным чутьем. Если когда-то решите сменить вашу не особенно популярную профессию на еще более непопулярную, можете спокойно стать литературоведом. Что же касается того, что непонятность, как вы сказали, является органичной составляющей произведения Гертельсмана, то должен вам сказать, что это в еще большей степени относится к литературе как таковой, но к данной рукописи это применить сложно. Просто потому, что там ничего нет — никаких пластов, никакого скрытого смысла. И совсем необязательно человеку провести всю жизнь среди книг, чтобы это почувствовать. Так что, если придерживаться вашей гипотезы, а я считаю, что нам ничего не мешает это сделать, мы можем рассматривать данную рукопись как довольно-таки неуклюжую попытку подражания. Нечто вроде спиртового варианта вот этого напитка.

И он снова долил ей рюмку.

Ванда взяла еще один бутерброд с ветчиной и задумчиво принялась жевать. Профессор с интересом наблюдал за ней.

— Надеюсь, я не обидел вас, назвав вашу профессию непопулярной? — любезно спросил он.

— Она такая и есть, — ответила Ванда с полным ртом.

— А почему вы решили стать полицейским?

— Моя мать тоже все время меня об этом спрашивала, и какой бы ответ я ей ни давала, она все равно была недовольна.

— Но, наверное, у вас были какие-то причины, и она наконец поняла и перестала спрашивать?

— Да нет, просто она больше не хочет говорить. Или не может, не знаю. Поэтому и не спрашивает.

— Почему? Что случилось?

— Инсульт, и сейчас она в больнице.

— О, простите меня, ради бога, я ужасно сожалею!

И Ванда постепенно, может быть, потому, что коньяк развязал ей язык, или она просто почувствовала себя в безопасности в уютной квартире профессора, где каждый метр был надежно защищен от внешнего мира толстой стеной книг, рассказала ему о матери и о многолетней битве с ней, которую всего несколько дней назад считала выигранной, но, как оказалось, по сути безвозвратно ее проиграла. Она не чувствовала себя опьяневшей, хотя язык иногда заплетался, наверное, все же от волнения, потому что так ей не приходилось ни с кем беседовать очень давно. Она хорошо сознавала, что профессор Черногоров, которого она видела впервые, ей никто, и он вообще не обязан ее слушать, но тем не менее, продолжала ему рассказывать, потому что не могла остановиться.

Вместо нее говорила ее вина.

Вина, которая обычно громко упрекала ее где-то глубоко в сознании, но Ванда не успевала ей оппонировать, потому что не понимала ее языка.

— Вот так-то, — сказала она, когда самое важное и наболевшее было выплеснуто, и не один раз. — Извините меня, если что. Мне очень неудобно, что отняла у вас время. Тем более, что я не знаю, почему я это сделала. Может быть, потому, что чувствую себя растерянной, мне страшно, а поговорить не с кем. Теперь, наверное, поздно извиняться.

— В этом нет никакой необходимости, — серьезно ответил профессор. — У меня самого есть дети. Взрослые дети. И они не только не хотят жить с отцом — правда, я и сам этого не желаю, — но даже не хотят меня видеть. Не спрашивайте, почему. Но, несмотря на это, я хорошо знаю, что в один прекрасный день мне придется рассчитывать только на них. На их жалость, любовь, ненависть или что-то другое, во что превратились наши отношения. До недавнего времени я утверждал, что ни за что этого не допущу, что вовремя приму меры, чтобы не быть им в тягость, если до этого дойдет. Но сейчас я в этом уже не уверен. Они, как и вы, считают, что в долгу перед отцом, и это их пугает так же, как и меня. Наверное, нехорошо жаловаться, потому что, скорее всего, это я их такими воспитал. Но когда человек становится достаточно зрелым, чтобы понять огромную разницу между долгом и любовью, обычно уже слишком поздно.

— И в чем же разница?

Профессор помолчал, потом разлил поровну остатки коньяка и одним глотком опорожнил свою рюмку.

— В любви нет и не может быть места вине. В то время как долг — это только вина и ничего другого. По сути, вина есть источник долга, а также наказание за его невыполнение.

— Вашим детям повезло с таким отцом, как вы, — вздохнула Ванда.

— Скажите это им и посмотрим, что они вам ответят, — засмеялся Черногоров. — Если вы думаете, что я могу разговаривать с ними так, как сейчас разговариваю с вами, вы глубоко ошибаетесь. Дело в том, что дети выполняют свой долг по отношению к родителям с омерзением. И тут ничего не поделаешь, такова человеческая природа. Надо просто принять, что в этом никто не виноват. Виновата природа. И если вы решили — сами или под натиском обстоятельств — выполнить свой долг, то единственный способ это сделать — просто не требовать от себя слишком многого. Не надо стыдиться, что вам неприятно то, что по определению не может быть приятным. И не вкладывайте мораль там, где не нужно. В конце концов, речь идет о быте, о каждодневности, а не о некоем этическом доктринерстве. И знаете что?

Черногоров наклонился к ней, и Ванда почувствовала его мягкое алкогольное дыхание совсем близко от своего лица.

— Знаете, что я вам скажу, — прошептал он. — Растить и воспитывать двух детей не особенно приятно, что бы вам об этом ни говорили. Во всяком случае, гораздо более неприятно, чем их делать. Но это тоже вопрос долга, причем не столько перед детьми, сколько перед природой.

— У меня нет детей, — ответила Ванда.

— Я так и подумал.

И профессор вновь заговорщически подмигнул ей, но на этот раз ей вообще не стало смешно.

Ванда посмотрела на часы, когда вышла на улицу, и установила, что провела у профессора больше четырех часов. Они говорили так много, что теперь в голове у нее царил хаос. Нужно было разложить мысли по полочкам и еще раз ясно сформулировать для себя то, что профессор сказал по поводу Войнова и Гертельсмана. Кроме того, нужно было обсудить это с Крыстановым, потому что имелись важные вещи, и было бы лучше вывести их из сферы общих рассуждений, хотя для Ванды они стали фактами уже тогда, когда о них сказал профессор.

Может быть, когда-нибудь она снова окажется у него в гостях — он ее пригласил. И тогда они станут говорить о более приятных вещах, чем долг и вина. И более истинных, чем литература.

Она позвонила Крыстанову и договорилась увидеться с ним через полчаса у них в кабинете. Потом села в машину и поехала на работу. На душе было как-то особенно легко. Вроде ничего не изменилось, а она чувствовала себя спокойно.

«По крайней мере, со мной не случилось ничего более ужасного, чем случается с другими людьми, — сказала она себе. — Может быть, только то, что я мент. Но и это имеет свои преимущества. Например, я могу выпить полбутылки коньяка, потом проехать на машине пол-Софии и никто меня не остановит. Вот бы сейчас мне попался тот дебил с „рено“!»

И она включила мигалку, потому что наступил час пик.

20

Ванду волновал один вопрос: могла Евдокия Войнова заказать убийство мужа или нет? Из всего, что она услышала от профессора и от самой Войновой, Ванда делала однозначный вывод: да, могла. Все попытки Крыстанова заставить Ванду аргументировать мотивы убийства, ни к чему не привели. Ванда твердила одно и то же: у Войновой еще в студенческие годы появилась эта идея фикс. Кроме того, она ненормальная. Достаточно пять минут с ней поговорить, и все ясно.

Крыстанову наконец надоело.

— Слушай, — оборвал он очередное высказывание Ванды. — Ты хорошо знаешь, что подобные дела стоят много денег. К тому же люди ее статуса не прибегают к таким методам. Может, мы и мафиозная страна, но мы же не Америка. Подумай немного. То, что она тебе не нравится, не может служить поводом навесить на нее убийство. У нас нет никаких доказательств. Или ты снова начнешь меня убеждать, что это интуиция?

— Я больше чем уверена, что у нее рыльце в пуху, — пробормотала Ванда.

— Хорошо, тогда докажи. Только по возможности на трезвую голову.

— Я не пьяная!

— Да, не пьяная, но выпила достаточно. Кроме того, утром ты снова пропустила оперативку. Исчезаешь на целый день, и никто не знает, где ты!

— Я тебе пишу сообщения! Всегда!

— Речь не идет о сообщениях! — Крыстанов изо всех сил старался не повышать голос. — Ведь мы, черт побери, в одной команде!

— Но я же работаю над делом! И никогда не переставала!

— Да, но работаешь так, словно вокруг тебя никого нет, словно ты в вакууме. Я не знаю, что с тобой происходит, но тебе давно пора взять себя в руки. Я больше не могу тебя прикрывать. Все извинительные причины, которые я выдвигаю шефу и другим, исчерпаны. Я сам тебя не понимаю. А сейчас, помимо всего прочего, ты являешься поддатой!