Надзирать за Иностранной комиссией при Ленинградском отделении Союза писателей был приставлен от КГБ розовощекий толстяк по фамилии Невякин. (Фамилия хотя и вполне фонвизинская, но невыдуманная; так же, как и чистая правда, что молодежную литературную делегацию в Москву в 1963 году сопровождали два представителя обкома комсомола: Тупикин и Чурбанов.) Однажды Невякину довелось устраивать прием для писателей из Республики Бангладеш. После приличествующей случаю беседы за круглым столом бангладешцы поднесли ленинградским писателям какое-то изделие национальных кустарных промыслов: небольшой деревянный барельеф — женщина под пальмой, с рыбой в руках.
— Ах, как удачно, — вскочил сияющий Невякин. — У нас как раз месяц назад была пакистанская делегация и подарила похожий сувенир: мужчина с ягненком. Вот мы их рядом тут на стенке и повесим.
Гости начали бледнеть, сереть, переглядываться, кусать губы. Не могли же они поверить, что видный чиновник в культурном Ленинграде просто не помнит, что Бангладеш всего лишь год назад обрел самостоятельность, освободившись с помощью Индии, после короткой, но кровавой войны — от кого? Именно от своего угнетателя и главного теперь врага — Пакистана.
Но красивее всех вляпался главный редактор журнала "Звезда" Георгий Холопов (он же Холопян).
В разгаре детанта кому-то пришла в голову безумная идея: устроить в Союзе писателей пресс-конференцию с участием иностранных журналистов. И ленинградские литературные начальники были отданы на растерзание въедливым писакам.
— Господин Холопов, — спрашивает западный немец, — не скажете ли вы нам, каков средний месячный заработок ленинградского писателя?
За гладким холоповским лбом начинается математическая работа. Он помнит, что благосостояние деятелей советской культуры должно расти с каждым днем. Но на сколько? Вот он, например, Холопов, получает в "Звезде", получает в Союзе писателей, где он только что назначен первым секретарем... Гонорар за двухтомник, аванс за киносценарий... Но не все же такие талантливые и трудолюбивые, как он? Надо хоть на два разделить, что ли? Или на три?
— Если писатель работает с полной отдачей сил, творчески напряженно, то... — и вдруг, неведомо из каких идейных логарифмов и интегралов на язык ему соскальзывает цифра: — Две тысячи в месяц.
— Правда? И это при том, что средний рабочий получает только 200 рублей?
Щелкоперы-бумагомараки радостно строчат в своих блокнотах.
— А скажите, — вскакивает французский корреспондент, — как происходит формирование очередного номера литературного журнала? Вот редакция отобрала материалы, подготовила к печати. Должна она после этого кому-то показать их? Получить разрешение?
Ну уж дудки, тут ты меня, французишка, не поймаешь. Никогда я тебе не скажу, как мы каждую повесть, статью и рассказ возим в обком партии на проверку. Потому что всем известно, что цензуры у нас нет, нет и нет.
— Никакого разрешения брать не нужно, — презрительно тянет Холопов. — В любом журнале главный редактор советуется с коллегами по редакции, и они все решают самостоятельно. Затем сдают номер в печать.
— Ага. Значит, можно не обращать внимания на то, что написано здесь на первой странице.
— Где?
— Да вот, например: "Аврора", ежемесячный журнал ЦК ВЛКСМ, Союза писателей РСФСР и Ленинградской писательской организации.
Щелкоперы строчат и хихикают.
Сидящий в президиуме инструктор обкома партии цедит сквозь стиснутые зубы:
— Товарищ Холопов. Xватит болтать.
Он сердится — а напрасно. Сам виноват. Будто не знает, что выпускать партийного чиновника на встречу с иностранными корреспондентами — это все равно, что выпустить термита на свет. На явную погибель. Потому что чиновник не приспособлен. Он привык только к двум видам общения: вверх, с начальством, когда надо только слушать и кивать, или вниз, с подчиненными, когда ты говоришь все, что тебе взбредет в голову, а тебя обязаны слушать и помалкивать. Но вот так, на равных, чтобы всякая шавка могла рот открыть и тебя цапнуть за нежное место? Нет, для встреч с наглыми иностранцами нужны люди специальные, тренированные, этакие идеологические командос вроде Эренбурга и Евтушенко, которых так просто не подловишь.
Но это с западными.
Другое дело — Чехословакия. Там уже иностранец свой, прирученный, дисциплину понимает. Туда можно послать и без особого разбора.
— ...Одно только вышло неудачно, — говорит Полевой. — Самолет у нас неудобный. Прилетает в Прагу слишком рано. Придется шесть часов ждать самолета на Братиславу. Поэтому я попросил Валю обменять билеты на более поздний рейс. Валя, пойди сюда, покажись ребятам. Подъезжайте завтра в два часа к кассам Аэрофлота (Валя, дай им адрес), и она вам вручит билеты на другой рейс. Тоже на воскресенье, но позже. Иду, Кайсын, иду, не волнуйся...
Он уходит к машине, плюхается на сиденье рядом с изнемогающим от жары и перепоя Кулиевым, и "Волга" увозит их к каким-то особо привилегированным, секретно-потайным дверям банка с иностранной валютой, которые откроются только для них в любое время дня и ночи. Я смотрю ему вслед, смотрю на железные желваки рижского Гарри, на пухлые щечки киевского Романа... Мы полетим вместе в самолете. Будем вместе целую неделю — на заседаниях, в гостинице, в ресторане, в автобусе. Они будут говорить. Мне придется слушать. И еще потом к ним подключится героический освободитель в военном мундире — Гофман. И за все это не будет даже Праги.
Боже мой, зачем я здесь? Как я мог согласиться?
Но поздно, поздно...
2. Суббота
В открытое окно троллейбуса залетают брызги поливальной машины. Еще рано, свежо, приятно. Но вдруг начинает сильно печь под сиденьем. Раньше я в таких случаях наивно ходил к водителю, пытался объяснить, что он, наверно случайно, включил отопление. Водитель только отмахивался. Потом мне растолковали: для выполнения плана им бывает нужно иногда сжечь побольше электричества. А зимой можно, наоборот, попасть на кампанию экономии электроэнергии и час коченеть в неотапливаемой электричке. Теперь я знаю, что ничего с этим поделать нельзя — только пересесть на сиденье, под которым нет печки.
Троллейбус ныряет под железнодорожный мост в начале Дмитровского шоссе. Я невольно сжимаюсь, скашиваю глаза в окно. Два года назад в этом месте произошла авария. Рядом с троллейбусом этого же маршрута под мост въехала грузовая платформа с бетонной конструкцией. Высота конструкции оказалась выше допустимой в этом месте дороги. (Знак, обозначающий размеры пролета под мостом, был повешен в нелепом месте, где-то в стороне, над тротуаром, так что водитель платформы не мог увидеть его за троллейбусом.) Удар был настолько силен, что секцию моста сбросило с опор. Она упала на троллейбус и сплющила всех, кто был в задней части. Что-то меня задержало в тот день, и я ехал на пятнадцать минут и три троллейбуса позже обычного.
Когда я потом добрался все же до общежития Литературного института, по коридорам все еще бегал студент из Закавказья, показывал всем окровавленные руки и кричал: "Есть Бог! Есть Бог!" Оказывается, за минуту до катастрофы он перешел от задних дверей к передним. Кровь была чужая — помогал вытаскивать раздавленных. Тех, чей Бог, видимо, зазевался, недосмотрел.
Опоздать на злополучный троллейбус было моей второй удачей того года. Первая: попал на Высшие литературные курсы (ВЛК) при Московском Литинституте. Как раз в тот момент, когда все возможности литературных заработков иссякли, испарились, закрылись, исчезли. А на курсах давали стипендию, равную инженерской зарплате. И бесплатную, большую, отдельную комнату в общежитии. И показывали заграничные фильмы, недоступные прочим смертным. И за все эти блага ничего не нужно было делать — только посещать время от времени лекции и семинары. 24 часа в неделю. Но, освоив несколько трюков и достаточно обнаглев, можно было ограничиться и четырьмя—шестью часами. Что я впоследствии и делал.
По замыслу эти курсы должны были снабдить провинциальных литераторов начатками культурных знаний. Познакомить бывших инженеров, мелиораторов, рыбаков, подрывников, бухгалтеров, охотников, занесенных причудами судьбы в ряды советских писателей, с историей мировой живописи, музыки, литературы, кино, подучить языкам (и прежде всего — русскому), накачать еще раз диалектическим материализмом и политэкономией.
Съезжались по одному, по два человека из всех союзных республик. Плюс: якут, мордвин, чуваш, ингуш, чеченец, балкарец, плюс двое монголов. Остальные — русские. Всего сорок два человека — по числу комнат на седьмом этаже общежития. Две комнаты имели отдельную прихожую-коридор и отдельную уборную — они были отведены для женщин. Считалось, что поселить женщину-писательницу в какую-то другую комнату, кроме этих двух, невозможно. Что простая одинарная дверь — слишком слабая защита от общежитской вольницы. Так и получалось, что в каждом наборе слушателей было сорок литераторов и две литераторши. Хотя литераторам-мужчинам разрешалось привозить на некоторое время жен и селить их в своих комнатах. Но уж в этом случае администрация как бы слагала с себя ответственность за охрану их добродетели. А женские уборные были и этажом ниже — всегда можно добежать.
Кстати, кажется, никто из социологов не пытался еще определить, какой процент вольного советского населения составляют бывшие заключенные и бывшие охранники. И как это связано с чертами тюремной ментальности, столь густо пронизывающими советскую жизнь. Из таких черт две особенно бросаются в глаза: начальственная роль вахтера и превращение уборной в трудно доступное благо.
Психологически вахтер всегда главнее того, кого он пропускает (или не пропускает) — на службу, в учреждение, в общежитие. Каждому советскому человеку знаком тот легкий толчок облегчения в груди, когда очередной страж, изучив пропуск, открывает перед ним калитку, дает пройти. Проходная — это всегда сгущенное поле возможного унижения, и многие бывшие лагерные надзиратели (а именно им отдана эта профессия на откуп) с упоением используют открывающиеся здесь перспективы. В Ленинградской публичной библиотеке мног