и читателя наймановских стихов на протяжении вот уже трех десятков лет, данное собрание представляется некоторым сужением подлинного диапазона данного стихотворца". (Отметим в скобках, что Найман не остался глух к этому замечанию и четыре года спустя подготовил и выпустил сборник "Облака в конце века", который охватывает почти тридцать лет его поэтической работы и который был по достоинству оценен многими ценителями поэзии).
Гандельсману Бродский советует использовать "побольше метрического и строфического разнообразия" и не печатать стихи "в строку, прозой. Я понимаю, что теперь такая мода пошла; но не надо дурить читателю голову этим способом — ему со стихами и так не сладко".
В разговоре о стихах Новикова автор послесловия обращает внимание читателя на использование им "словаря своей эпохи. Это может вызвать нарекания пуристов, упреки в засорении языка, рисовке и т.п. На деле же лексический материал, употребляемый Новиковым, есть современный эквивалент фольклора, и происходящее в его стихах есть по существу процесс освоения вышеупомянутых средств нашей изящной словесностью, процесс овладения новым языковым материалом". И действительно Новиков не щеголяет и не злоупотребляет использованием кипящей вокруг него "фени", жаргона, но, когда это ему нужно, может естественно начать стихотворение такой, например, строчкой: "еще душе не в кайф на дембель" (О, бедные переводчики русской поэзии!).
Очень подробно — с цитированием отрывков — разобрана поэтическая техника Рейна. "Поэт этот чрезвычайно вещественен. Стандартное стихотворение Рейна на 80% состоит из существительных и имен собственных... Оставшиеся 20% — глаголы, наречия; менее всего — прилагательные... В одном из первых услышанных мною стихотворений Евгения Рейна... были такие строфы:
Радиомузыка ходит по палубам, палубам.
Музыку эту танцуют и плачут и любят.
Водку сличают с другими напитками слабыми,
после мешают и пьют. Надо пить за разлуку...
...Люди плывут, как и жили. Гляди: все понятно.
Век разбегается, радио шепчет угрюмо
эти некрологи, песенки и оппоненты.
О, иностранное слово среди пароходного шума!
Это запоминалось сразу же и навсегда своим словарным составом, диковатым паузником, почти алогичным — на грани проговора — синтаксисом, помесью бормотания и высокой риторики, пристальностью взгляда и сознания".
Здесь уже слышен голос американского профессора литературы, которому не раз приходилось объяснять своим студентам технические приемы поэтического ремесла. Но, думается, русские поэты сегодня могут быть только благодарны повороту судьбы, которая заставила Бродского заняться аналитикой стихотворства — им здесь будет чему поучиться.
О душе
"О, Боже ты мой, как объяснить, что поэт — прежде всего — СТРОЙ ДУШИ!" — писала Цветаева. В любом разговоре о поэте Бродский хотя бы в нескольких словах коснется его строя души. И это, конечно, перекликается с ранней "Большой элегией Джону Донну", где душа говорит с поэтом, отделившись от него. "Так тонок голос. Тонок, впрямь игла" — но только этой игле дано сшивать рвущуюся ткань бытия.
Нужно заметить, что слово это находится под таким же запретом в американских университетах, под каким в советских находилось слово "Бог". Оно считается абсолютно ненаучным, употребление его — признаком непрофессионализма. Только люди масштаба Бродского могут пользоваться им — и не потерять при этом работу. Но именно на этот таинственный предмет Бродский обращает внимание снова и снова в своих напутствиях.
В рассказе о Владимире Гандельсмане (опять же, неважно, что рассказ этот обращен к самому поэту в письме) Бродский говорит, что "стихи эти поражают интенсивностью душевной энергии, некоторой даже лапидарностью душевного движения". И если предостерегает от чего-то, то тоже — прежде всего — от нанесения вреда собственной душе: "Я бы не злоупотреблял играми в алогичность: потому что легки и душу обкрадывают... Ощущение Богооставленности, которое, как мне кажется, Вас донимает, ощущение временное: тяжелый искус, но разрушить Вас он, думаю, не должен. Разве что стихи могут стать похуже, но к сути вещей, к смыслу бытия Вы не ослепнете".
Слово "искус" встречается и в рассказе о Наймане. "Рано или поздно... взявшийся за перо замечает... что оно — перо — обладает большей живостью и подвижностью, нежели его внутреннее "я", нежели его душа. Хуже того: ему начинает казаться, что душа и перо все решительнее устремляются в разные стороны. Этому ощущению, часто достигающему болезненной интенсивности, искусство обязано своей репутацией дьявольского искушения... В конечном счете, желание поставить искусство на службу религии есть тоже искушение, хотя и ангельское".
Очерчивая путь Рейна, Бродский отмечает "глубину отчаяния, чернеющую в этих стихах", и "довольно чудовищную эволюцию до обращенного к Творцу: "Или верни мне душу. / Или назначь никем"". Но и размышляя или, скорее, мечтая о возможной эволюции данного поэта, он говорит не о тех или иных технических достижениях и новациях, а все о том же: чтобы довелось автору оказаться в покое и тишине, на какой-то веранде, с томиками Вергилия и Проперция под рукой, и чтобы душа его могла отдохнуть от атмосферы, в которой от поэта "ожидается не сдержанность, а фальцет, не мудрость, а ирония".
Видимо, в будущем, при издании академического собрания сочинений Бродского, уместно было бы сделать отдельный том: "Переписка с русскими литераторами и предисловия к их сочинениям". Но уже и сегодня, на ограниченном и по сути случайно отобранном материале, можно наметить два важных вывода.
Первый: в описании современных ему поэтов Бродский категорически отказывается заниматься столь популярным ныне — и увлекательным — расставлением их на некой иерархической лестнице. Хотя в этих текстах по разным поводам встречается его любимое выражение "взять нотой выше", оно всегда отнесено к внутреннему состязанию человеческой души с собственной косностью и ограниченностью. Не лестница, не пирамида, но глобус — вот принятый им способ ориентации в бескрайнем поэтическом море.
Второй: за этими текстами встает человек, способный испытывать и выражать такие горячие чувства, такую отзывчивость, чуткость, проницательность, умное и сердечное сочувствие, заинтересованность и влюбленность, что подведение его под категории, вынесенные в заголовки некоторых статей о нем — "Поэт отчаяния", "Гражданин пустоты", — становится делом затруднительным. Можно, конечно, ради эффекта написать, что "поэзия Бродского есть в некотором смысле запись мыслей человека, покончившего с собой". Но формула эта будет настолько обедняющей, одномерной, искажающей, что в памяти сразу вскипают сотни стихов Бродского, формулу эту изнутри взрывающих и опровергающих. Ведь и ястреб в осеннем небе, уносимый в холодную высь, кричит не о радости вознесения над жизнью — но о горе расставания с ней.
Думается, если бы Бродскому, "заставшему потомка над бумагой с утра", предложено было бы не "пылью коснуться дорогого пера", а сформулировать в одной фразе пожелание-напутствие любому пишущему — сегодня, завтра, всегда, — он выбрал бы фразу, уже процитированную выше: "Не ослепнуть к смыслу бытия". Перечитав цитату внимательно, мы увидим, что для Бродского "не ослепнуть к смыслу бытия" было даже важнее писания хороших стихов.
Mr. Joseph Brodsky
May 15, 1995
Дорогой Иосиф!
Наконец-то получил из типографии книжку Новикова. Посылаю как скромный подарок автору предисловия от издателя ко дню рождения. Чтобы поспела, шлю на оба адреса.
Экземпляр Диане — авиа.
Получил несколько отзывов о твоих поэтических чтениях, два — в виде подробных писем. Доминирующая нота — восторг и благодарность. И грусть по поводу того, что случается это так нечасто. Ужасно жалел, что хромая нога не пустила меня послушать тебя в Нью-Йорке. Аристократическая подагра разыгралась в те дни сурово. Но сейчас гораздо легче, и я бодро бегаю в Хантер (твое благословение сработало) учить студентов тайнам российской словесности.
А скажи: писал ли ты длинное поздравление в стихах к юбилею Надежды Филипповны Крамовой? Людка давала нам читать, но я сказал, что по стилю никогда бы не узнал тебя.
Сердечно обнимаю,
Игорь.
9 июня 1995
Дорогой Иосиф!
Утром раздался странный звонок.
"Говорит Ирина Щербак из приемной мэра Петербурга Собчака. Пожалуйста, известите Иосифа Бродского, что ему присвоено звание почетного гражданина Санкт-Петербурга, и в связи с этим нам срочно нужна его фотография".
Далее следует адрес: 193060, Смольный, мэрия. Но фотографию твою им не пошлю — жалко. (А можно бы использовать те, из Норинского.)
Так или иначе, почетного гражданина поздравляю и обнимаю.
Игорь.
P.S. А отдельная квартира почетным гражданам полагается?
Mr. Joseph Brodsky
20 ноября 1995
Дорогой Иосиф!
С грустью узнал, что твоя хвороба снова набирает силу. Воображаю, сколько советов по этому поводу тебе доводится слышать. Но все же не могу удержаться — посылаю несколько страничек из книжки про нестандартную медицину доктора Эндрью Вейля, которая показалась мне весьма убедительной.
Кругом наши сверстники один за другим падают на операционный стол — кто с байпасом, кто с простатой. (Я даже сочинил стих: "Простата, простата, перейди на Панкрата..." и т.д.)
Снова и снова вспоминаю тебя с благодарностью, отправляясь на лекции в Хантер. Как я и подозревал, учить студентов оказалось очень моим делом. Русские ребята слушают не так, как американцы. У них глазки блестят, ушки торчат. А уж русской классики начитался — всласть. Приходила меня проверить коллега с кафедры и в конце заявила: "It was spectacular!"
К сожалению, деньги колледжу урезают, так что в следующем семестре они меня не возьмут. В связи с этим рыскаю по другим кафедрам. Не знаешь ли ты случайно Шарлотту Даглас из NYU? У нее уже отслужили Найман, Евтушенко, сейчас — Битов. Если это тебе удобно, не пошлешь ли ей мою "виту" и ту рекомендацию, которую ты послал в Хантер год назад? Был бы очень признателен.