И так ли уж важно — возьму я Сейф или нет…
«Скажите, Анфертьев, вы знаете, как открывать Сейф, закрывать его? Вы подходили к нему?»
«Я подходил к кассиру, следовательно, подходил и к Сейфу».
«Вы смогли бы открыть его?»
«А почему нет? Образование позволяет, есть опыт общения с техникой, в том числе с точной техникой».
«А вам никогда не хотелось забраться в Сейф?»
«Отчего же, я постоянно испытывал желание вскрыть его. Мне казалось, несправедливым, что без дела валяется такая куча денег».
В красном сумраке лаборатории были видны только лицо Анфертьева — лицо мыслителя, мастера, мистика — и его руки, покачивающие ванночку с проявителем. Остальное как бы растворялось в темноте, как бы не существовало вовсе. Анфертьев прощался с жизнью, которая еще имела для него значение, по с каждым днем отдалялась. Зато все ближе становилось нечто угрожающее и бесформенное. Оно притягивало к себе, как пропасть. Анфертьев не мог остановиться, все ближе подползая к ее краю, чувствуя шорох камней под собой, пытаясь вытянутыми вперед руками нащупать провал. И наступил момент, когда его ладони ощутили пустоту — пропасть была на расстоянии вытянутой руки. Другими словами, через неделю обещали зарплату и квартальную премию, а это означало, что в кассе окажется около пятидесяти тысяч рублей.
Здесь, в лаборатории, Анфертьев решился наконец задать себе несколько вопросов, решился ответить на них. Не до конца, не откровенно, но давайте согласимся, ребята, что даже наедине с самими собой мы стараемся найти для наших поступков причины поблагообразнее, такие, чтоб не стыдно было в приличном обществе раздеться, простите, раскрыться. Не отрывая взгляда от волн проявителя, перекатывающихся от одного края ванночки к другому, глядя на завалы металлолома, которые возникали на снимке все отчетливее, становились все тяжелее и внушительнее, спросил Анфертьев у себя:
Скажи, Вадя, на фига тебе сдался этот Кандибобер? Зачем?
Лучше спросить — почему? Потому, что жизнь моя пуста, я не знаю, как изменить ее, как измениться самому. Мой труд не дает мне ничего, кроме зарплаты. Но я не могу работать только для зарплаты.
Какой бы она ни была?
Да если Подчуфарин будет платить не сто рублей, а двести, триста — это ничего не изменит. Общество сказало мне: не стоит жить ради денег. Я убедился, что это правда.
Но ты идешь на… ради денег?
Наверно, я запутался. У меня нет сил ждать, пока кто-то решит, что мне уже можно жить не на сто рублей, а на сто десять.
Ты хочешь бросить вызов?
Разве что вызов самому себе. Я не хочу умирать заводским фотографом.
А кем бы ты хотел умереть?
Я согласен умереть и фотографом, но перед этим должен хоть что-нибудь предпринять, чтобы этого не случилось. Предпринять — это главное. Независимо от результатов. Зачем люди лезут в горы, поднимаются на вершины, которые никому не нужны? Зачем погружаются на морское дно, зная заранее, что, кроме расползающихся червяков, там ничего нет? Зачем люди прыгают с парашютом, зная, что внизу их не ждут ни друзья, ни враги? Зачем?
Ты решил испытать себя Сейфом?
Можно сказать и так, хотя я не уверен, что это будет правильно.
Женись на Свете — это и приятнее и безопаснее. А тревог, волнений, суеты будет не меньше, чем с Сейфом.
Я так бы и поступил, приди мне эта мысль раньше.
— А что мешает сейчас? Сейф стоит на дороге, я не могу его обойти. И не хочу.
Тебе не кажется, что ты тронулся?
Я думал об этом… Очень даже может быть.
Неожиданно раздался несильный, но внятный стук в дверь. Анфертьев вздрогнул, бросился что-то убирать, но тут же опустился на стул. Прятать было нечего. Кроме мыслей. «Ну ты даешь, Вадя», — пробормотал Анфертьев и, опустив снимок с металлоломом в закрепитель, откинул крючок. Света проскользнула в едва приоткрывшуюся дверь и тут же быстро закрыла ее за собой: она уже знала, как надо входить в лабораторию, когда внутри горит красный свет.
— Привет, — сказала она. — Все ушли на обед.
— Это хорошо, — Анфертьев поднялся, обнял Свету, запустив пальцы в ее волосы. — Какой ты молодец, что пришла… Ты не возражаешь, если я тебя поцелую?
— Не возражаю.
— Это хорошо, — повторил он, прижимая ее к себе. — Как я тебя люблю, если бы ты знала, как я тебя люблю, — шептал Вадим Кузьмич, глядя в ее темные при красном свете глаза.
— Скажи лучше, что я тебе нравлюсь.
— Почему лучше?
— Меньше ответственности.
— Я не хочу уменьшать свою ответственность.
— Как жаль, что у тебя здесь только стул…
— Я знаю место, где есть и другая мебель, не такая жесткая.
— Где? — спросила Света.
— У тебя дома.
— Кроме мебели у меня есть еще и соседи.
— Гори они синим огнем.
— Хорошо, — сказала Света. — Но мы должны прийти раньше их.
— Придем.
В этот вечер Анфертьев впервые побывал у Светы. Это была трехкомнатная квартира. В одной комнате жили молодожены с неимоверно крикливым ребенком, во второй две сестры, состарившиеся в этой коммунальной квартире. Сестры были на удивление одинаковы в повадках, обе считали себя здесь хранительницами очага, носителями нравственности, обе ходили в длинных цветастых халатах, шаркали шлепанцами и оберегали Свету.
План был такой. Света звонит в дверь, Анфертьев остается на нижней площадке. Если дома никого нет, Света открывает дверь своим ключом и входит в квартиру вместе с Анфертьевым. Они запираются в ее комнате и делают вид, что их там нет. И только вечером, когда сестры, вернувшись из магазинов, где они работали уборщицами, сядут к телевизору смотреть программу «Время», а молодожены начнут укладывать своего вампира спать, Анфертьев выскользнет на площадку и вниз, вниз по ступенькам на свободу, подальше от блуда, распутства, от любви, от счастья и блаженства, пока цел, пока чист и не пойман. Глаза блестят, колотится сердце, плащ распахнут, пояс болтается на одной петле. И — по лужам, по листьям, подальше, подальше!
Все получилось как нельзя лучше. Дома никого не оказалось. Света, приготовив ужин на скорую руку, заперла свою комнату и включила репродуктор — вроде бы забытый с утра. У них оказалось три часа чистого времени, которые они полностью посвятили друг другу. Лампу не включали, в комнате становилось все темнее, наступили сумерки, но это их нисколько не огорчало. Сестры-уборщицы обязательно увидели бы свет из-под двери, и тогда Анфертьеву не удалось бы уйти незамеченным. А так — удалось. Отойдя от дома на безопасное расстояние, он нашел окно Светы, увидел ее контур, помахал рукой и скрылся в свежей листве, освещенной фонарем.
Для Натальи Михайловны у него была приготовлена забавная история о срочной работе, неудавшихся снимках, перепроявленной пленке, которую пришлось ослаблять красной кровяной солью, но потом красная кровяная соль дала такое зерно, что пришлось все начинать сначала… Но эта история не понадобилась, поскольку Наталья Михайловна была озабочена своими взаимоотношениями с пылинками — последнее время они вели себя слишком уж нахально.
— Картошка на плите, — сказала она, услышав движение за спиной.
Анфертьев прошел на кухню, тщетно пытаясь вытравить из своих глаз сумасшествие любви и счастливой ошалелости. Опасаясь встретиться взглядом с Натальей Михайловной, Анфертьев присел к телефону и позвонил Вовушке. Тот отозвался сразу, неожиданно близко.
— Привет, старик, — сказал Анфертьев. — Ты не возражаешь, если я буду называть тебя дон Педро? — спросил и тут же спохватился, ужаснулся — не сказал ли чего лишнего? У него со Светой установилась игра: «Ты не возражаешь, если я расстегну эту маленькую вредную пуговицу?» — «Не возражаю». — «Ты не возражаешь, если я…» — «Не возражаю», — отвечала она, не дослушав. И сейчас вот вырвалось.
— Не возражаю, — ответил Вовушка. — Но можешь меня называть и с приставкой «фон».
— Побывал?!
— Недолго, совсем недолго. А я уже начал забывать твой голос.
— Это нехорошо, — заметил Анфертьев. — Нельзя забывать голоса родных и близких. Как поживает испанский меч?
— Ничего. Висит, улыбается. Скучает по Толедо. Он тебя помнит, чем-то ты ему понравился. Что Танька?
— Нормально. Спасибо. Леших рисует, кикимор, недавно вурдалака изваяла.
— А красавица жена?
— Спасибо.
— А сам?
— Спасибо.
— Старик, что случилось? — спросил Вовушка.
— Случилось? Ничего. По тебе маленько соскучился.
— Темнишь!
— В паши края не собираешься?
— Собираюсь. Через неделю.
— Ну, давай! Посидим, поокаем. Хорошо?
— Хорошо-то хорошо, да чует мое сердце, что ничего хорошего. А?
— Нет-нет… Полный порядок. — Вадим Кузьмич уже жалел, что позвонил. — В общем, пока… Будь здоров…
— Стой! — закричал Вовушка. — Дай трубку Наталье! Хочу поговорить с Натальей!
Вадиму Кузьмичу ничего не оставалось, как взять аппарат и потащить к столику Натальи Михайловны, благо длина шнура позволяла. Он поставил телефон прямо на ее рукописи, рядом положил трубку.
— Вовушка, — сказал он.
Разговор был недолгий, стремительный. Вовушка выразил свою радость слышать столь приятный голос, Наталья была счастлива узнать, что у Вовушки все в порядке, на его вопрос о муже, не задумываясь, сказала, что у Вадима Кузьмича дела идут неплохо, он влюбился и, похоже, всерьез.
— Ну, тогда у него в самом деле полный порядок, — улыбнулся Вовушка и тут же застеснялся, сообразив, что говорить жене такие слова не совсем хорошо.
Наталья Михайловна бросила трубку на рычаги, отодвинула телефон и снова углубилась в бумаги. Когда Вадим Кузьмич попытался что-то сказать ей, решив, что глаза его приняли нормальное выражение, та сунула ему в руки телефон и сказала, не отрываясь от бумаг:
— Сгинь!
Вадим Кузьмич послушно отнес телефон в прихожую, потом прошел в спальню, разделся с некоторой острасткой, боясь, что на нем остались криминальные следы недавней встречи со Светой. И отправился в ванную. Пока упругие струи разбивались вдребезги о плечи, о голову, у него состоялся разговор с Квардаковым. Тот сам начал, и Вадиму Кузьмичу ничего не оставалось, как втянуться в неприятную беседу.