[72], когда вокруг него били копытами от нетерпения будущие молодые маршалы. И всякий раз он делал это с ироничной улыбкой типа «и вы тоже!». Перед тем как оставить Управление по делам Европы и отправиться в Швейцарию, я чуть было вообще не распрощался с МИДом и не занялся новым литературно-сатирическим еженедельником, который так никогда и не вышел, к счастью, и я направился на улицу Лаперуза повидаться с де Голлем, не столько для того, чтобы спросить у него совета, а просто так, постучать по дереву. Не дав мне никакого совета, он в течение четверти часа расспрашивал меня… о Мальро![73] Мальро его необычайно занимал — мадам де Голль говорила о нем: «Дьявол…»
Ф. Б.В конце концов ты занял пост в посольстве в Берне и провел там полтора года. Будь осторожен в своих высказываниях, ведь я швейцарец…
Р. Г. Не беспокойся, у меня не сохранилось об этом никаких воспоминаний… Пробел в памяти длиной в полтора года. Я смутно припоминаю уличные часы с человечками, которые отбивают время или что-то в этом роде. Похоже, я наделал глупостей. Я залез, говорят, в ров с медведями в Беренграбене, быть может, в надежде на то, что наконец-то что-нибудь произойдет. Не произошло ровным счетом ничего, медведи не шелохнулись, это были бернские медведи. Через два часа подъехали пожарные-спасатели и вытащили меня оттуда. На днях я нашел у себя письмо с бернским штемпелем, датированное 1950 годом, от одной особы, которой я не помню, письмо, где она говорит, что никогда мне не простит — это подчеркнуто трижды — то, что я ей сделал, или же то, чего я не сделал, мне абсолютно неведомо, о чем идет речь, и я ужасно мучаюсь угрызениями совести, возможно, это было что-то по-настоящему гнусное, то, чего я ей не сделал. И к тому же по-английски. Она написала мне по-английски, и не знаю почему, но от этого я чувствую себя еще более виноватым — из-за слова gentleman. Если она прочтет эти строки, пусть соблаговолит взять на себя труд изложить мне свою историю. Я ничего не помню. Ах да, я обедал с Черчиллем в посольстве, в узком кругу, и он один выпил полбутылки виски до обеда, бутылку шампанского за обедом и треть бутылки коньяку за кофе. Во время войны я влюбился в его дочь Мэри в купе поезда, следовавшего с вокзала Ватерлоо в Кэмберли, мы провели в пути час, но не обменялись ни словом, потому что находились в купе одни, а мне хотелось показать, что у меня хорошие английские манеры. Час выразительного молчания с моей стороны, а малышка неотрывно смотрела в окно, ни разу не взглянув на меня, иначе бы ей было не устоять. Это было очень красиво, очень возвышенно. Вот только на выходе она посмотрела мне прямо в глаза и сказала: «А я было подумала, что вы говорите по-французски». Вот так, прямо в морду. И ушла. Мне было так паршиво, что я даже забыл сойти с поезда. Я был просто уничтожен. Но то, что случилось потом, было еще ужаснее: в 1972 году в посольстве Великобритании Мэри Черчилль, ставшая миссис Сомс, женой посла Великобритании в Париже, приглашает меня на прием. Я был потрясен: час молчания, а она все еще помнит обо мне, тридцать лет спустя. Я ей напомнил о нашей встрече и… нет, ты ни за что не поверишь: она ничего не помнила! Это был полный облом. Так вот, я рассказал Черчиллю, как чуть было не женился на его дочери в 1943-м, он задумался, посмотрел мне в глаза и сказал: «Да, разумеется, с де Голлем так всегда и было!» Это меня добило, я уже просто совсем не врубался. Берн все-таки странно действует на людей. Это, вне всякого сомнения, самое таинственное место в мире, своего рода Атлантида, которую остается найти. Знаешь, одно из тех мест, где не происходит ничего вообще. Кончилось тем, что я отправил Бидо личную телеграмму, суперзашифрованную, первоочередной важности: «Имею честь сообщить Вашему Превосходительству, что с тринадцати часов над Берном двадцать минут шел снег. Следует отметить, что швейцарская метеослужба не оповестила об этом снегопаде, и я предоставляю Вашему Превосходительству самому сделать выводы, которые напрашиваются». Бидо сделал выводы немедленно. Он сказал Буске, занимавшемуся кадрами: «Отправьте его в психушку». Вот как я был назначен в Организацию Объединенных Наций, в Нью-Йорк, в качестве официального представителя. А до того я получил несколько недель отпуска из-за переутомления — переутомления в Берне! — которые провел в «Отель де Театр» на авеню Монтень, куда наведывались в ту пору самые красивые манекенщицы в мире: Дориан Ли, Ася, Максин де ла Фалез, конечно же Беттина, и среди прочих — Нина де Войт и Сьюзи Паркер. В отеле был крошечный лифт, и когда тебе выпадал шанс ехать на нем с одной из этих богинь, ты возносился в рай. К сожалению, там был знаменитый маркиз де Портаго, позднее погибший на ралли «24 часа в Ле-Мане», у него были машины, громыхавшие как гром небесный, а у меня что, у меня был только лифт. «Отель де Театр» в тот момент был одним из тех мест, что еще хранили следы хемингуэевского «Праздника, который всегда с тобой». Там царили Капа, знаменитый фотограф из «Лайфа», который снимал высадку союзников в Нормандии и которому впоследствии было суждено подорваться на мине в Индокитае, Ирвин Шоу, Питер Виртел[74], Али Хан[75], и в номерах происходили чудесные вещи, которые я с трудом осмеливаюсь вообразить из-за нравственных принципов и за неимением опыта. Мне доставались лишь взгляды, когда порой одно из этих неземных созданий ошибалось дверью. Дверь открывалась, девушка возникала, нужно было действовать быстро, причем только носом, вдохнуть в себя несколько райских дуновений, затем дверь вновь закрывалась. Это были видения, «меня посещали видения», в мистическом значении этого слова.
Ф. Б.Ну и ну. Поэзия, да и только…
Р. Г. Я порой возвращаюсь в «Театральный бар» и думаю о том, какой могла бы быть моя жизнь, прояви я тогда инициативу…
Ф. Б.Что ж, после этого приступа самоуничижения, если ты уже снова в норме, отправимся в Нью-Йорк. Это был твой первый контакт с Америкой.
Р. Г. Вообще-то первый контакт с Америкой невозможен. Наверное, это единственная страна, которая и в самом деле такая, какой ее знают до того, как туда приезжают. Первое, что понимаешь по приезде, это что американское кино самое правдивое в мире. Самый скверный американский фильм всегда достоверен, он всегда верно передает Соединенные Штаты. Это делает открытие Америки весьма затруднительным. Ты получаешь лишь длинную вереницу подтверждений. Возьми американский фильм, каждый кусочек пленки пропитан достоверностью, каким бы бессодержательным и неправдоподобным ни было все в целом. Америка — это фильм. Это страна, которая и есть кино. Это означает нечто большее, чем соотношение реальность — кино. Это означает, что американская реальность столь мощна, что пожирает все, поэтому все художественные способы выражения там специфически американские — кино, театр, живопись, музыка. Отсюда много чего следует. Вот уже тридцать лет Франция живет американской цивилизацией, как и весь западный мир. И разумеется, стопроцентная подлинность такого образа жизни достигается только в Америке. Так что нам тут грозит лишь участь подражателей. Франция ассимилировала все в XVIII и XIX веках, но французская жизнь требует сегодня американской витальности. Сегодня есть молодое французское кино, которое пытается защищаться и почти что возвращается к «почвенничеству» в его нынешнем виде. Иначе говоря, к Паньолю[76], последнему из писателей, кто имел с Францией, с Провансом те же отношения, что и Америка со своим кино. Мне думается, что Европа сможет вновь обрести свои реалии, свою жизненную силу, лишь вернувшись к своим великим, своим настоящим корням — итальянским городам, французским провинциям, немецким княжествам. Эта наднациональность создается лишь благодаря корням. Иначе Европа всегда будет лишь никудышной Америкой. Мне думается, что никогда прежде в мировой истории не было народной формы выражения, более показательной для цивилизации и находящейся с ней в большем единстве, чем американское кино. Малейшее психологическое, политическое, этическое, этническое волнение американской нации немедленно отражается на пленке. Несмотря на все преграды, возводимые деньгами и кассовым успехом, жизненная сила американца, во всей ее неистовости, во всем ее цинизме или ярости, находит дорогу к фильму. Так что когда я приехал в Нью-Йорк, я испытал лишь ощущение déjà vu. Каждый силуэт, каждый перекресток, каждый жизненный эпизод напоминали не использованные при монтаже куски пленки, что валяются на полу. Прежде чем приступить к своим обязанностям, я объехал Соединенные Штаты, пользуясь исключительно местными автобусами. Я стремился, как делаю это всякий раз, когда попадаю в новую страну, перемещаться по ней, не отрываясь от земли. В Мемфисе меня поколотил начальник станции автобусов «Грейхаунд», обозвав меня «мексиканской собакой»; а когда я зашел в аптеку, чтобы мне наложили повязку, меня размалевали йодом: «На вас это будет не так заметно, как свинцовая примочка…» Там больше узнаешь со смуглым лицом, чем с бледным. В Лос-Анджелесе женщина нотариус — нотариальные конторы там такие же лавочки, как у нас табачные, — заявила мне: «Мне нравится то, что вы делаете на телевидении. Но почему вас всегда заставляют играть предателей?» Не знаю, за кого она меня приняла. В Новом Орлеане я остановился в каком-то жалком мотеле и очень удивился, увидев на стойке у входа фотографию де Голля с его автографом. Расспрашиваю. Хозяином оказался Готье, водитель грузовика из «Свободной Франции», которого я знавал в Банги, в Экваториальной Африке. Я прошу передать ему записку. Я должен был уехать на следующий день, а задержался там на десять. Готье, который при нашей первой встрече в Африке весил семьдесят кило, тянул уже на сто двадцать и был одет как вылитый техасец: от сапог до