Ночь будет спокойной — страница 22 из 47

gallon hat[77]. Его мотель был центром профессионального покера в Новом Орлеане, и я со всеми ними перезнакомился: с Тони Джеком, у которого из-под огромного сомбреро выглядывала физиономия взрослого младенца и который вот уже тридцать лет играл по восемнадцать часов в сутки, со Щеголем Мавро, не вылезавшим из своего невероятного костюма в серебряную полоску, из-под которого выступала белая рубашка, словно сотканная из взбитых сливок, — он был очень худой и похож на египетского писца: бритый череп и мертвая улыбка, которую, должно быть, забыли убрать с его губ лет двадцать назад, — я даже имел честь встретиться там с Ником Греком, возможно, самым знаменитым профессиональным игроком в покер, удостаивавшим порой этот дом своим присутствием для поднятия его престижа. Слава Ника была такова, что даже просто появление его среди игроков щедро оплачивалось. Сам он не играл, а только улыбаясь смотрел, снисходительный, не имеющий возраста, у него был тот тип лица, что уже на протяжении тысячелетий являются общим для греков, армян и иранцев, и он стоял там, чуть томный, но с живым взглядом, и следил за ставками — я так и не понял, кто был подлинным владельцем этого заведения?.. Простаки с удовольствием приходили сюда, чтобы дать себя обобрать, считая за честь помериться силами с гигантами: как классические персонажи вестернов, что хотят «пострелять», сразившись с легендарными «пистолерос». Никто не жульничал: престиж чемпиона был так высок, что люди, принимавшие участие в игре, теряли все свои средства, были не в состоянии думать и уходили разгромленные. Они приходили сюда выразить почтение, принести себя в жертву на алтаре своего восхищения. Они были конформистами. Когда у них уже больше ничего не оставалось, они вставали и шли жать руку supremón[78], повторяя: «Это удовольствие и честь, Джек, да, удовольствие и честь». Впрочем, там играли в уж не знаю сколько видов покера: с тремя открытыми картами, в покер «наоборот», когда победитель — тот, кто не бьет, в «обманный» покер и так далее, и «мастера» быстро переходили в игре от одних правил к другим, совершенно запутывая любителей, которые просто тонули во всем этом. Сегодня это продолжается в Лас-Вегасе. Там были бедолаги, которые в течение года откладывали деньги, чтобы приехать потереться вокруг «грандов». Самый сильный американский миф, самый укоренившийся, — это деление людей на победителей и проигравших, на winners и loosers, это и есть основа для мачизма, американская мечта об «успехе», которая производит в американской психике страшные разрушения, губит Джека Лондона, Фицджеральда, толкает на самоубийство Хемингуэя. Это единственное, что остается в Америке неизменным. И я твержу это своим друзьям Джимми Джонсу[79], Ирвину Шоу и своему бывшему другу Норману Мейлеру, все они заживо снедаемы этой навязчивой идеей. Для них существуют парни, уходящие проигравшими, и парни, уходящие победителями, и недостаточно быть просто победителем, нужно быть сильнее, чем все остальные победители. Успех, мачизм… Психологический гной, самое активное, самое действенное и самое разрушительное гниение американской психики и американской истории. Это было очень посемейному, в игровом зале, без шлюх, между мужиками, настоящими мужиками. В точности то, чего я на дух не переношу: яйца в чистом виде, только яйца, и ничего больше. Менталитет комикса, если можно так выразиться. Я слонялся по городу. Джаз переживал тогда пустой унылый вялый период бибопа, в поисках дикси и рега я заглядывал в негритянские заведения, но там этого было мало. У меня завязалась дружба с одним старым негром, Суини, который болтался всюду, ему было лет семьдесят, он работал на букмекеров. Незадолго до этого он ударился в наивную живопись, полную ангелов и райских кущ. У него был голос, как у человека, который проорал всю жизнь, но, по-моему, это наследственное. Негры, они уже не одно поколение орут в душе, так что есть такие, кто рождается без голоса. У него была племянница такой красоты, что я до сих пор не могу прийти в себя. Наше с ней знакомство длилось несколько дней, ее звали Пеппер, перец, я вновь встретился с ней через четырнадцать лет в Лос-Анджелесе, она стала call-girl, а потом я ее уже больше не видел. У меня на Майорке до сих пор висит одна картина Суини. Кончилось тем, что я заболел, тут всполошили Генерального консула Франции в Новом Орлеане, который застал меня лежащим в постели Суини, и я никогда не видел более удивленного Генерального консула Франции. Я, еще очень слабый, снова сел в автобус. Проехав на нем две тысячи километров, добрался до Биг-Сюра — это около сотни километров призрачной красоты, такой красоты, что вы в своем пиджаке ощущаете себя каким-то загрязнителем среды, место, где великий призрак океана встречается с призраком земли в туманной, насыщенной испарениями атмосфере, где лают тюлени и вам хочется покаяться просто потому, что вы не вода, небо и воздух. Но самым большим потрясением стал Сан-Франциско, который остался для меня самым красивым городом в мире: кажется, что его изгнали из Азии и он хранит ее свет и тоскует по ней. У меня было письмо к Джеку Керуаку, который еще не был известен, но которого, к счастью, там не оказалось. Я говорю — к счастью, потому что не пью, так что все равно не было бы никакого толку. Керуак был пророком. Он первый и единственный еще за пятнадцать лет предсказал Америку хиппи, Америку буддизма, дзен, Америку отчаянных духовных исканий, которые уже начинались тогда в марихуане, чтобы завершиться в героине. В конечном счете вот уже скоро семьдесят пять лет, как Америка только и делает, что колеблется — в плане «кто я?» — между капитаном Ахавом[80] с его белым китом, потерянным раем Уолта Уитмена и «богемными буржуа» Джека Лондона, который был первым хиппи в начале пути. В Сан-Франциско я получил аванс от своего американского издателя за «Цвета дня» и поселился в пятизвездочном отеле с видом на залив, я смотрел на Золотые Ворота: у подножия этого гигантского моста, переброшенного через залив, есть место, куда приходят фотографы и поджидают кандидатов в самоубийцы, которые собираются совершить смертельный прыжок. Когда я был там в прошлом году, их насчитывалось уже пятьсот человек, тех, что прыгнули. Сан-Франциско принадлежит рекорд по самоубийствам и алкоголизму в Соединенных Штатах. Почему? Думаю, оттого что ритм жизни там куда медленнее, чем в других местах Америки: у людей есть время поразмыслить… и заключить. Я наблюдал и другую историю с фотографами, устроившимися в подобной же засаде, но уже в Сингапуре. Сингапур — остров, и там очень мало свободной земли. Так что китайцы стали строить в высоту, небоскребы разом покончили с насчитывающей пять тысячелетий традиционно горизонтальной китайской жизнью и попытались заставить китайцев жить по вертикали. Что это дало? Десятикратное увеличение числа самоубийств. Я посетил эти вертикальные ульи, и то, что я там обнаружил, довольно необычно. Китайцы всегда жили группками вокруг небольших рынков, каждый перед своей лавкой с фруктами и овощами. Когда их заставили жить высоко, они тут же воссоздали маленькие рынки на каждом этаже, в коридорах многоэтажки, разложили свой скромный товар перед входной дверью. Что смогли, то и сделали. Но эта жизнь вдали от земли сводит их с ума. Вот они и стали выбрасываться из окон. И ты видишь в Сингапуре туристов, которые в поисках местного колорита идут со своими камерами в кварталы Тоа-Тайо и ждут в надежде, что найдется несчастный китаец, который прыгнет. Что касается Золотых Ворот, то я видел в Сан-Франциско почтовую открытку, на которой был залив, мост, а между ними человек, ставящий точку. Я объездил там разные кварталы на лодке ловца креветок, затем вернулся к себе в отель и провел там чудесную неделю, хотя меня и обокрали при обстоятельствах, не зависящих от моей воли. Бывают обстоятельства, когда у моей воли случается затмение. Океан там ледяной, а сей мерзавец не выносит морских купаний. Рыбацкие суда принимают тебя на борт на ночь, и ты плывешь с парнями, которые совсем на тебя не похожи, мне это нравится — парни, совсем не похожие на меня. Американская внешность настолько отличается от моей, что я наконец-то чувствую, что я не дома, что я и вправду в другом месте, это очень приятно. Но не нужно слишком много с ними разговаривать, с этими столь отличными от тебя парнями, потому что тогда они начинают чертовски походить на тебя, и это в очередной раз все то же дерьмо, ты вновь оказываешься в своей привычной обстановке. Я всегда пытался подружиться с людьми, не имеющими со мной ничего общего, это хорошо для иллюзий, хорошо для моей веры в человечество…

Ф. Б.Что же тебе так не нравится в себе самом?

Р. Г. Страдальческая жилка.

Ф. Б. ?

Р. Г. Да. Вечно я маюсь. В конечном счете какое мне дело до этих черных, к примеру? Да никакого. Мне до них нет никакого дела, в них нет ничего особенного. Но из-за этой страдальческой жилки у меня все нутро из-за них болит. Во мне есть нечто от полного слабака. Я всегда болею за других, ну, нечто от педераста, я говорю это не в уничижительном смысле, педерастов я уважаю. Но во мне есть нечто — скорее женоподобное, чем женственное, ну, знаешь, типа «еще пятьдесят тысяч человек умерли с голоду в Эфиопии». Слюни. Нет никакого оправдания тому, чтобы мужику, награжденному за свою военную доблесть, до такой степени не хватает душевного здоровья. Итак, короче. Я выходил по ночам на рыбацких судах с простаками и придурками, у них были плечи настоящих мачо и головы настоящих кретинов, пышущих душевным здоровьем, но как только они начали со мной откровенничать, то вдруг переставали быть кретинами, ничему уже больше нельзя верить. Когда перед тобой этакий великан, который начинает открывать тебе свое сердце, а оно внутри такое нежное, это деморализует, как мало что. Мне попался там один капитан — они все капитаны, — у которого рожа была как у моего приятеля Стерлинга Хейдена, и он принялся мне говорить, в три