Ф. Б.Тебе там кто-нибудь нравился?
Р. Г. Что ты имеешь в виду?
Ф. Б.Я говорю о дружбе.
Р. Г. Да. Гари Купер. Это был настоящий мужчина, в самом женском понимании этого слова. Нежный. Добрый. Неспособный ненавидеть. Скромный, с большим чувством юмора. Великий американец.
Ф. Б.Один из своих романов ты назвал «Прощай, Гари Купер!»…
Р. Г. Да, и все решили, что это роман о кино. Я же хотел сказать, прощай, спокойный американский герой, уверенный в себе, в своих правах, в справедливости и в правоте дела, за которое ты борешься, ты, всегда побеждающий в финале, прощай, Америка точных фактов, здравствуй, Америка сомнений, страха, отвращения к себе, Вьетнаму и Уотергейту. Это было написано в 1963 году, до. Я написал книгу на американском арго и озаглавил ее Ski Вит. После «Леди Л.» и «Пожирателей звезд» это была моя третья книга, написанная сначала на английском; французские версии — не переводы, я все переделал, — на мой взгляд, превосходят оригиналы, так как время позволило мне лучше развить мои темы. Перевод — это сущая пытка. У меня ушло шесть недель, чтобы написать «Леди Л.» по-английски, и девять месяцев на французскую версию пять лет спустя…
Ф. Б.Говорят, что английский и его американский вариант разнятся все больше и больше. Ты же написал «Леди Л.» на английском ее величества, а четыре других романа — в том числе «The Gasp»[92], еще неизвестный во Франции…
Р. Г. Это третий и последний том «Брата Океана». В большом предисловии «В защиту Сганареля», ставшем отдельной книгой, я объявил, что буду писать его на американском английском, и привел свои доводы. Там речь идет об энергетическом кризисе…
Ф. Б.Да, но в довольно странном изложении… Итак, ты пишешь одновременно на английском и на американском английском, часто жаргонном… Подобная виртуозность — я обнаружил, что часто использую это слово, говоря о тебе, — может вызвать как восхищение, так и недоверие… Нет ли здесь своего рода «пародии» на оба языка?
Р. Г. Не припомню, чтобы подобное замечание выходило из-под пера американского или английского критика, так что думаю, это и есть ответ на твой вопрос…
Ф. Б.Как ты пишешь эти произведения-идентификации на основе другого языка, другой культуры?
Р. Г. Я начинаю думать как мои герои, попадаю под их гипноз из-за своей ненасытной потребности прожить множество жизней — самых разных. Это — явление мимикрии, присущее прежде всего актеру.
Ф. Б.А ты сын актеров…
Р. Г. Кстати, я считаю, что каждый романист — это автор-актер.
Ф. Б.Что мне интересно, так это как приходят к оригинальности, в которой не ощущается никаких влияний, кроме зачастую Гоголя и в «Корнях неба» — Конрада, на основе разных языков и разных культур: русской, польской…
Р. Г. Большое влияние на мои полемичные тексты оказал язвительный юмор польского поэта и полемиста Антония Слонимского.
Ф. Б.…В общем, из русского и польского языков, степного юмора с еврейским акцентом родилась «Пляска Чингиз-Хаима», из американской, английской и французской культур, Вольтера, Дидро тоже пришло многое — отпечаток «Жака Фаталиста» заметен и в «Тюльпане»… Скрещивание пород приводит к оригинальности, к личной и еще не звучавшей никогда прежде интонации. Глагол «смешивать» приобретает совершенно иной смысл. Приведу небольшой, но весьма яркий пример. В романе «Прощай, Гари Купер!», написанном на американском английском, ты используешь — но только в его французской версии — лимерик, жанр типично английский, а не американский, для того чтобы воссоздать по-французски эти почти всегда непристойные стишки. Вот что получается:
Жил человек в Баальбеке,
Жил на самой окраине.
Работал он управляющим
Яиц своего хозяина.
Положил он самое гладкое
В банковский сейф Баальбека,
А глупый его хозяин
Взял и отправился в Мекку.
Мы видим абсолютную приверженность жанру английского лимерика, а отправной точкой здесь служит роман, написанный на американском английском, притом что вы находите это только во французской версии «Ski Bum». А вот еще, о Вьетнаме:
Цари-волхвы пришли.
Все, что могли, сожгли.
После них нагло и смело
Коммунисты-волхвы взялись за дело.
Вьетнам стреляет, горит, искрит,
Я по горло волхвами сыт.
То, что на сей раз мыслится по-французски, не формулируется по-английски и приводит, полностью отдаляя тебя от традиции лимерика — всегда безвредного политически, — к французской политической специфике, которую я назвал бы «май 68-го», о которой возвещает роман:
Вот бизнесмен заявляет:
Да им войны не хватает.
Вот оркестр оглушает террасу —
Добавляет борьбы классов.
А вот Китай, он лишь пыхтит,
На бомбе атомной сидит.
Это было написано за два года до майских событий. И в завершение — этот лимерик об «обществе потребления», когда лозунг еще не был провозглашен:
Нас реклама убеждает:
В лимузинах все сияет.
Лимузины — это власть,
Роскошь, красота и страсть.
Потому мы все за то,
Чтобы сжечь это авто.
То, что отпочковалось от английского жанра, проходит через Бодлера, вдохновляется бурлением французской молодежи перед маем 68-го, пишется сперва на американском и находит свое окончательное выражение — и свое специфическое значение — на французском… Как так у тебя получается?
Р. Г. Всеми своими литературными корнями я ухожу в мое «смешение пород», я — «гибрид», и я подпитываюсь своей «гибридностью», надеясь достичь таким образом чего-то нового, оригинального. И это, между прочим, не какое-то особое усилие: для меня это естественно, это присуще моей природе гибрида, являющейся для меня истинным благословением в литературном и культурном плане. Вот, кстати, почему некоторые критики-традиционалисты видят в моем творчестве нечто «чужеродное»… Чужеродное тело во французской литературе. Является ли это «литературное чужеродное тело» усваиваемым и стоит ли оно того, чтобы его усваивать, — решать не им, а будущим поколениям. Однако не это ли и составляет на самом деле то, что называют самобытным вкладом? Не хочу показаться нескромным, но именно так было в случае с Джозефом Конрадом, этим поляком в Англии: англичане все никак ему не простят того, что он, несомненно, стал их величайшим писателем XX века.
Ф. Б.Хорошо, но почему ты испытываешь потребность писать еще и на американском?
Р. Г. Потому что я не могу писать ни на китайском, ни на греческом, ни на суахили. Приступая к очередному роману, я делаю это для того, чтобы бежать туда, где меня нет, посмотреть, что происходит у других, расстаться с собой, перевоплотиться. И мне ужасно не хватает других способов поиска «чужого мира», живописи например… Иногда это становится причиной довольно комичных недоразумений. Так, мадам Жаклин Пиатье в газете «Монд» пришла к заключению, что Ромен Гари — сифилитик, сутенер и шарлатан…
Ф. Б. ?
Р. Г. Видишь ли, последний роман «Чародеи» я написал от первого лица. Моей задачей было переложить на «язык романа» персонаж пикаро, таким, как я представил его в моем эссе о романе «В защиту Сганареля». Более подробно я описал этого героя в 35-й главе, озаглавленной «Приключения Сганареля — честного человека». Мне не нужно говорить тебе, насколько важно для романиста применить свои теории на практике, воплотить то, что я назвал в подзаголовке «Поиски героя и романа», в персонаже и в художественном произведении. Что я и попытался сделать, создавая Фоско Дзагу в «Чародеях». Я много почерпнул у летописцев XVIII века и у таких великих авантюристов, как Казанова, Космополит, и у многих других, вплоть до Александра де Тилли, не забыв и про плутовскую жилку Вольтера. Если я сделал из своего пикаро писателя, то главным образом потому, что все авантюристы XVIII века писали, и еще потому, что существует определенный тип беллетриста, который проносится сквозь века и единственной заботой которого является его литература; из криков человеческого страдания он извлекает лишь удачное мелодичное звучание. Обращаясь к таким великим поэтам, как Виньи, таким великим писателям, как Констан, таким замечательным мыслителям, как Вольтер, и стольким, стольким другим во всех странах, ты нередко замечаешь удивительное расхождение между красотой их творений, с одной стороны, и их зачастую весьма неприглядной жизнью и деяниями — с другой. Они полагали, что рассчитываются с прекрасными чувствами, когда создают из них прекрасную литературу. Это продолжается и по сей день. Поэтому именно таким я и создал племя «Чародеев» и Фоско Дзагу, озабоченного прежде всего своим «литературным волшебством», но при этом проходимца и сутенера, паразита и сифилитика. Чтобы как можно ближе подобраться к этому персонажу, который мне кажется достаточно удаленным от меня самого, от моей жизни, я написал роман от первого лица. Я даже одолжил ему свою квартиру в Париже на улице Бак, чтобы у нас с ним было хоть что-то общее. По этим деталям и по улице Бак мадам Жаклин Пиатье пришла к заключению в газете «Монд», что герой романа — шарлатан, сутенер и сифилитик — это я. И даже взяла одну фразу из книги, в которой я описываю, как этот стареющий и испытывающий нехватку сюжетов писатель прислушивается «к шуму проходящей мимо истории, в попытке понять, не найдется ли чего-нибудь еще, что можно было бы урвать» как возможную тему романа, этакий маленький бенефис. Она приписала мне этот паразитизм, нисколько не заботясь о том, какой кровью далась мне эта книга, и как бы даже не замечая того, что я ни разу не пополнял свою литературную копилку «Свободной Францией» и самопожертвованием своих товарищей, дабы извлекать из этого бестселлеры, как некоторые. Что здесь самое интересное — и что становится все более частым явлением — это неприятие вымысла. Чем больше воображения вложено в произведение, чем оно убедительнее, тем больше писем я получаю от читателей, спрашивающих меня: «Это правда?.. неужели это правда?» Результат весьма любопытен: авторы все чаще стремятся придать своим романам документальную форму, создают псевдодокументы, уверяя, что они «подлинные». Они сфабрикованы, подтасованы, подделаны без зазрения совести, но как только говорят, что речь идет о «документах», то все уже — вот к чему я клоню, — выглядит