Ночь будет спокойной — страница 34 из 47

высоконравственным. Ведь мы живем в такое время, когда огромное количество людей, читая роман — плод воображения, — чувствуют себя одураченными, считая, что автор сыграл на их доверчивости, чтобы вызвать интерес к произведению, — вы только подумайте, дорогуша! Это же вымысел, ложь, он все придумал, собрал из разных кусочков, ни слова правды, как это отвратительно — сочинять… Один знакомый французский посол сказал мне, что он человек серьезный и романов не читает, потому что от чтения «измышлений»… ему становится совестно. Но когда им подают «документ», пусть даже сфабрикованный, у них есть хорошее моральное оправдание, потому что это законно, это нравственно, «подлинно» и это, понимаешь ли, не поэзия. Лет двадцать тому назад, в Берне, я оказался за одним столом с мадам де Рот в компании моего посла Анри Опно — да продлит Господь ему жизнь сверх всякой меры! — и еще нескольких господ. Я только что опубликовал роман «Большая вешалка», действие которого происходит после Освобождения в среде воров, проституток и сутенеров. Мадам де Рот поворачивается ко мне и говорит: «Объясните же мне, как могло случиться, что вы, такой изысканный молодой дипломат, столь хорошо знакомы с миром проституток, сутенеров и жуликов?» Я попытался успокоить ее: «Мадам, до того как стать „изысканным молодым дипломатом“, я сам занимался проституцией и был сутенером». И тут мой глубокоуважаемый, в летах, посол в свою очередь поворачивается к хозяйке: «Полноте, полноте, Ромен слегка преувеличивает». Смерть роману предсказывают уже не один десяток лет, и я охотно верю, что так оно и будет. Посмотри, что случилось с поэзией. Вот уже двадцать лет как никто, никто не произнес в разговоре со мной имени какого-нибудь молодого поэта или названия сборника стихов… А ведь поэзия всегда была пионером литературы, первым криком души человека, предшествовала всем прочим литературным жанрам, и если она умрет… к счастью, есть телевидение.

Ф. Б.Что до меня, то я встречаюсь с поэтами, слышу разговоры о поэзии. Если у тебя нет такой возможности, то не обвиняй никого…

Р. Г. Франсуа, это же твоя специальность, ты же критик, лектор, редактор культурного еженедельника… Ты профессионал от культуры, следовательно, маргинал. На протяжении веков, начиная с «Песни о Роланде» до Виктора Гюго, психология, историческое сознание этой страны, питались поэзией… Сказать сегодня, что поэзия играет какую-то роль во французском сознании, то же самое, что сказать, что Франция голосовала за Помпиду, потому что он автор поэтической антологии.

Ф. Б.Раз уж мы заговорили о роли жизненного опыта в романе, было ли твое пребывание в Голливуде полезным в этом отношении?

Р. Г. Нет. Единственный роман, в котором я рассказал о Голливуде и о людях кино, это «Цвета дня», и написал я его за десять лет до того, как туда попал. В Голливуде слишком велика доля искусственности, чтобы я мог создать художественный вымысел. Правда, роман — настоящий роман, — повествующий об искусственности, никем еще написан не был, а это действительно захватывающая тема… Стоит подумать. И потом, поскольку многие клише в Америке все еще очень популярны, как ценности они по-прежнему в ходу, и таковыми их и нужно воспринимать, когда пишешь, то все это — темы для Нормана Мейлера. Мне кажется, только американский автор может еще верить в силу и в деньги как в критерии человеческой личности. Наш роман уже переварил это и испражнился. Я, впрочем, постоянно видел всю изнанку происходящего. Я был настолько хорошо осведомлен о «сильных мира сего», насколько это можно, когда тебе приходится по долгу службы выслушивать признания пострадавших. Время от времени какая-нибудь заблудшая, несчастная юная француженка, случайно взятая «для работы по контракту» благодаря тому, что с ней разок переспали в Каннах или в Сен-Тропе, прибывала в Голливуд, чтобы стать очередной кинозвездой. За редким исключением это заканчивалось так, как и должно было закончиться. Поначалу она зарабатывала сто пятьдесят долларов в неделю и тешила себя большими надеждами, затем — семьдесят пять, и надежды постепенно угасали, а затем, чтобы дотянуть до конца месяца, шла с клиентом за сотню. В результате, чуть раньше — чуть позже, все это попадало в консульство, ко мне на стол — куски кровоточащего мяса, — а Республика не выделяла мне средств на репатриацию жертв мечты. Я снимал трубку, звонил соответствующему агенту или продюсеру, тому, кто забавлялся с нею в течение нескольких недель, и говорил, что в его же интересах взять на себя расходы по репатриации, потому что французские журналисты поднимут крик и я не смогу им помешать… Я грубо настаивал, объяснял, что среди французских журналистов у меня есть хорошие друзья и я не смогу заткнуть им рты, а имеющий уши да слышит. В целом это срабатывало. И эти девицы в подробностях рассказывали о силе сильных мира сего и о тех, кто имел репутацию суперсамцов. Иногда было над чем посмеяться, а иногда — от чего и блевануть. Но это характерно не только для Голливуда. Все закрытые места, где разыгрывается судьба мечты, мечты девушки или юноши, — это почти всегда мерзко. Я не знаю ничего более мерзкого, чем эксплуатация мечты. Когда я начинал заниматься режиссурой, самым тягостным и самым жестоким было просматривать кандидатов — девушек и парней, которые жаждали получить кусочек роли. Они входят к тебе, глаза их полны мечтой, — такая же мечта была в моих глазах, когда мне было двадцать и я хотел напечататься, — и смотрят на тебя так, что возникает желание снять одновременно двадцать фильмов с двумя тысячами кусочков грез — ролей, которые ты мог бы распределять вокруг себя. Я всегда страдал, когда после прослушивания вынужден был говорить «нет». Для одного фильма, который я снимал три года назад в Испании, мне, чтобы выбрать подходящую грудь, пришлось просмотреть три десятка голых девиц. Это было ужасно. Поскольку мне нужны были тридцать девиц с красивыми сиськами, то малышки приходили в трусах, принимали разные позы и кривлялись, стараясь показать, как они умеют выражать чувства, изображали шлюх или монахинь, непорочных дев или настоящих маленьких шельм. Никогда в жизни я так не краснел. И потом вдруг в этой куче появляется такая вся из себя милая девчушка, которая пришла в бюстгальтере и ни за что не желает его снимать. Я ей объясняю, что хочу взглянуть на это вблизи, и она, разрыдавшись, снимает свой бюстгальтер. Она подправляла себе груди, и на них были видны два фирменных шрама, но она все же надеялась получить хоть крохотную роль. Я написал для нее эпизод в сценарии, где она появляется одетой. Как тебе известно, сексуальный морализм не является определяющей чертой моего характера, но чего я не мог простить Голливуду, так это эксплуатации мечты. Мечта для меня — это святое.

Ф. Б.С какой из тамошних кинозвезд ты был знаком ближе всего?

Р. Г. Ни с кем. Ни с кем, старик, извини.

Ф. Б.В чисто человеческом плане?

Р. Г. Мне нравилась Вероника Лейк, но она была уже сломлена. Да и невозможно поддерживать простые человеческие отношения с голливудской кинозвездой. У нее свой приятель, и свои деньги, и свои «приближенные». Звезда — ходячий миф, ожидающий бойни, то есть падения кассовых сборов. Тебя она боится — мало ли, а вдруг ты узнаешь, что там у нее внутри. У нее нет времени для реальности. Она не привыкла к «непрерывности», ведь вся ее жизнь состоит из мелких кусочков, смонтированных один за другим, три месяца съемок, затем снова три месяца съемок и так далее, и каждый день три минуты «непрерывности» перед камерами, а когда ты занимаешься этим в течение десяти лет, то у тебя уже не остается никакой непрерывности, ты теряешь точку опоры, и тебе не на что опереться, как это случилось с Джуди Гарланд, которая занималась этим с четырнадцати лет. Есть и такие, кто чудесным образом спасся, — богатые, располневшие и забытые. И в Голливуде у меня были чудесные моменты. Я видел последний луч звездного сияния Джинджер Роджерс, я приятельствовал с Коулом Портером, обладавшим даром легкой ироничной и умной песни, я любил наведываться к Фреду Астеру, ходить на балеты Большого театра вместе с очаровательной Сид Чарисс, слушать, как смеется восемнадцатилетняя Джейн Фонда и еще многие другие, и вот теперь это всплывает в моей памяти монтажом из мгновенных снимков, улетевших в вечность счастливых улыбок и шелестом эфемерных дружеских отношений — все это были кусочки проб… Были, разумеется, и французы, с которыми я часто виделся: Шарль Буайе, Луи Журдан, Далио, — были, наверное, и незабываемые моменты, но я о них забыл. Дружба там держится на профессиональных ниточках, на мгновениях, когда пути ваши сходятся: фильм, сценарий, — а потом она проходит. И тут одно из двух: либо они добиваются все большего успеха, поднимаются все выше, оставляя тебя где-то позади, и ты уже не в их «плоскости», либо их рейтинг падает, котировка стремительно катится вниз, и они начинают сторониться тебя, потому что их переполняет чувство стыда и чувство вины, они думают, что тебе неловко с ними встречаться, — вечно одни и те же истории рыночной «стоимости». Единственный человек оттуда, с кем у меня сохранилась дружба, длившаяся не один год, это Джон Форд: ему американский вестерн обязан не только самыми замечательными сценами со скачками на лошадях, но и целым рядом — об этом часто забывают — неувядаемых шедевров классического кинематографа, без ковбоев и апачей, таких как «Осведомитель» и «Гроздья гнева». Однажды вечером мой метрдотель находит меня и сообщает, что какой-то бродяга за дверью желает меня видеть. Я выхожу и обнаруживаю некую помесь младенца Кадума[93] с Матюреном, с черной повязкой на левом глазу, — когда ему нужно было разглядеть что-нибудь получше, Джон приподнимал повязку и смотрел глазом, который он якобы потерял, — в своей фетровой шляпе от Буллока из Сан-Франциско, в той, что я ношу сейчас, и в парусиновых брюках, которые даже не подозревали о существовании утюга. Он приносил мне сигары, приходил просто так, время от времени, и звонил в дверь консульства с коробкой сигар в руках. Это он привил мне вкус к сигарам, до встречи с ним я не курил. Францию он обожал, она была для него чем-то вроде Ирландии с вином и солнцем. Джон родился в Америке, но его специализацией были роли профессиональных ирла