Ночь — страница 16 из 17

— Прошу вас, не бросайте больше монеты!

— Почему? — спросила она. — Я люблю подавать милостыню…

В вагоне, куда упал хлеб, началось настоящее сражение. Люди бросались друг на друга, топтали, царапали, кусали всех вокруг. Это были разъяренные хищники со звериной ненавистью в глазах. Ими овладела невероятная жажда жизни, заострившая их ногти и зубы.

Вдоль поезда столпились рабочие и просто зеваки. Они явно никогда прежде не видели поездов с таким грузом. Скоро куски хлеба полетели во все вагоны. Зрители наблюдали, как эти живые скелеты убивают друг друга за укус хлеба.

Один кусок упал и в наш вагон. Я решил, что не шевельнусь. И, кроме того, я понимал, что у меня всё равно не хватит сил, чтобы сражаться с десятками разъяренных людей. Неподалеку я заметил старика, двигавшегося на четвереньках. Он пытался выбраться из этой свалки. Он прижимал руку к сердцу. Сначала я подумал, что его ударили в грудь. Потом понял, что он прячет под курткой кусок хлеба. Он стремительно достал его и поднес ко рту. Его глаза загорелись, улыбка, больше похожая на гримасу, осветила полумертвое лицо. И тут же погасла. Над ним нависла тень. И эта тень бросилась на него. Избитый, обезумевший от ударов старик кричал:

— Меир, мой маленький Меир! Ты не узнаешь меня? Я твой отец… Ты делаешь мне больно… Ты убиваешь отца… У меня есть хлеб… и для тебя… для тебя тоже…

Он повалился на пол, всё еще сжимая в кулаке кусочек хлеба. Он хотел положить его в рот. Но противник бросился и отнял его. Старик еще что-то пробормотал, захрипел и умер при всеобщем безразличии. Сын обыскал его, схватил кусок и стал его пожирать. Но и он не преуспел. Его заметили двое и поспешили к нему. Присоединились и другие. Когда они отошли, рядом со мной остались два мертвеца — отец и сын. Мне было пятнадцать лет.

В нашем вагоне ехал друг отца, Меир Кац. В Буне он работал садовником и иногда приносил нам какие-нибудь овощи. Поскольку он питался чуть лучше других, то и заключение переносил легче. Благодаря относительному здоровью он был назначен старшим по вагону.

На третью ночь пути я внезапно проснулся, ощутив, что две руки сжимают мне горло. Я только успел крикнуть: «Отец!».

Только это слово. Я почувствовал, что задыхаюсь. Но отец проснулся и вцепился в нападавшего. Но он был слишком слаб, чтобы одолеть противника, и решил позвать Меира Каца.

— Иди сюда, скорее! Моего сына душат!

Через несколько секунд меня освободили. Я так и не узнал, почему тот человек хотел меня задушить.

А несколько дней спустя Меир Кац обратился к отцу:

— Шломо, я слабею. Я теряю силы. Я больше не выдержу…

— Не падай духом, — попытался ободрить его отец. — Надо сопротивляться! Ты должен верить в себя!

Но в ответ Меир Кац глухо простонал:

— Больше не могу, Шломо!.. Что мне делать?.. Больше не могу…

Отец взял его за руку. И Меир Кац, этот сильный мужчина, самый крепкий среди нас, заплакал. Он лишился сына во время первой селекции, но только теперь заплакал о нем. Только теперь он не выдержал. Он больше не мог. Силы иссякли.

В последний день пути задул ужасный ветер, а снегопад всё не прекращался. Мы почувствовали: приближается наш конец, настоящий конец. Мы не сможем долго выносить этот ледяной ветер, этот шквал.

Кто-то поднялся и крикнул:

— Нельзя сидеть в такую погоду! Мы околеем от холода! Давайте все встанем, будем двигаться…

Мы все встали. Плотнее закутались в свои отсыревшие одеяла. И постарались сделать несколько шагов, повернуться на месте.

Вдруг в вагоне раздался крик, вопль раненого зверя. Кто-то умер.

Другие — те, кто чувствовали, что вот-вот умрут, — повторили этот вопль. И казалось, что эти крики доносятся с того света. Вскоре кричали все. Жалобные стоны, вопли, крики отчаяния рвались сквозь ветер и снег.

Словно зараза, это передалось в другие вагоны. И одновременно раздались сотни воплей. Мы не знали, к кому обращен наш крик. Не знали, почему мы кричим. Это был предсмертный хрип целого эшелона людей, почувствовавших приближение конца. Мы все умрем здесь. Мы перешли все пределы. Ни у кого не осталось сил. А впереди еще долгая ночь.

Меир Кац стонал:

— Почему они не расстреляют нас прямо тут?

В тот же вечер мы прибыли на место назначения.

Стояла глубокая ночь. За нами пришла охрана. Мертвые остались в вагонах. Вышли только те, кто еще могли держаться на ногах.

Меир Кац остался в поезде. Последний день был самым смертоносным. Когда мы входили в этот вагон, нас было сто человек. А вышла из него дюжина. В том числе и мы с отцом.

Мы прибыли в Бухенвальд.

Глава VIII

У ворот лагеря ждали эсэсовские офицеры. Нас пересчитали. Потом повели к сборному плацу. Приказания отдавались через громкоговорители: «Построиться по пять», «Разбиться на сотни», «Пять шагов вперед».

Я крепко сжимал руку отца. Давно знакомый страх: не потерять бы его.

Совсем рядом с нами торчала высокая труба крематория. Но на нас это уже не действовало. Мы ее едва замечали.

Один из старых заключенных Бухенвальда сказал нам, что сначала мы примем душ, а потом нас распределят по блокам. Мысль о горячем душе меня очень обрадовала. Отец молчал. Тяжело дыша, он стоял рядом.

— Папа, — сказал я, — еще чуть-чуть. Скоро можно будет лечь в кровать. Ты сможешь отдохнуть…

Он не ответил. Я сам до того устал, что его молчание меня не встревожило. Мне хотелось только одного: как можно скорее вымыться и лечь.

Но попасть в душ было нелегко. Туда поспешили сотни заключенных. Охранникам не удавалось навести порядок. Они раздавали удары направо и налево, но это не помогало. А те, у кого не было сил не только толкаться, но даже просто держаться на ногах, садились в снег. Отец хотел последовать их примеру. Он стонал:

— Больше не могу… Конец… Я здесь умру…

Он потянул меня к сугробу, из которого проступали очертания человеческих тел и торчали обрывки одеял.

— Оставь меня, — попросил он. — Я больше не могу… Пожалей меня… Я подожду здесь, когда можно будет войти в душ… Ты придешь за мной.

Я готов был плакать от ярости. Столько пережить, столько выстрадать, а теперь бросить отца здесь умереть? Теперь, когда можно принять горячий душ и лечь?

— Папа! — закричал я. — Папа! Встань! Сейчас же! Ты погубишь себя!..

И я схватил его за руку. Он продолжал стонать:

— Не кричи, сынок… Пожалей своего старого отца… Дай мне здесь отдохнуть… Немножко… Пожалуйста, я так устал… нет сил.

Он стал похож на ребенка: слабый, пугливый, беззащитный.

— Папа, — сказал я, — тебе нельзя здесь оставаться.

Я показал на лежавшие вокруг тела: они тоже хотели здесь отдохнуть.

— Вижу, сынок. Я их отлично вижу. Пускай поспят, сынок. Они так давно не смыкали глаз… Они обессилели… обессилели…

Его голос звучал ласково.

Я заорал, перекрикивая ветер:

— Они уже никогда не проснутся! Никогда! Понимаешь?

Мы долго спорили. Я чувствовал, что спорю не с ним, а с самой смертью, потому что он уже принял ее сторону.

Взвыли сирены. Тревога. Во всем лагере погас свет. Охранники погнали нас в блоки. В мгновение ока сборный плац опустел. Мы были только рады, что больше не должны ждать на ледяном ветру. Мы повалились на нары. Они были многоэтажные. Стоявшие у дверей котлы с супом никого не привлекали. Спать остальное было неважно.

Когда я проснулся, было уже светло. Тогда я вспомнил, что у меня есть отец. Во время тревоги я последовал за толпой, не думая о нем. Я знал, что он обессилел, что он на пороге смерти, и все-таки оставил его.

Я пошел его искать.

Но одновременно у меня возникла мысль: «Хоть бы я его не нашел! Вот бы мне избавиться от этого смертельного бремени, чтобы я мог изо всех сил бороться за собственную жизнь, чтобы заботиться только о себе». И сейчас же мне стало стыдно, на всю жизнь стыдно за себя.

Я искал его много часов. Потом зашел в блок, где разливали черный «кофе». Люди стояли в очереди, дрались за кофе. У меня за спиной раздался жалобный, умоляющий голос:

— Элиэзер… сынок… принеси мне… немножко кофе…

Я бросился к нему.

— Папа! Я так давно тебя ищу… Где ты был? Ты спал? Как ты себя чувствуешь?

Его, видимо, мучил жар. Я, как дикий зверь, прорвался к котлу с кофе. Мне удалось наполнить кружку. Я отпил глоток. Остальное оставил ему.

Мне никогда не забыть ту благодарность, которая светилась в его глазах, пока он жадно глотал это питье. То была звериная благодарность. Уверен, что этими несколькими глотками горячей воды я доставил ему больше радости, чем за все годы моего детства…

Он лежал на нарах, мертвенно бледный, с синеватыми пересохшими губами, сотрясаемый лихорадкой. Я не мог долго оставаться с ним. Нам приказали освободить помещение для уборки. Только больным разрешалось остаться внутри.

Мы пробыли на улице пять часов. Нам раздали суп. Как только разрешили вернуться в блоки, я побежал к отцу.

— Ты ел?

— Нет.

— Почему?

— Нам ничего не давали… Сказали, что мы больны, что скоро умрем, и так что жалко переводить на нас еду… Больше не могу…

Я отдал ему остатки своего супа. Но с тяжелым сердцем. Я чувствовал, что делаю это против воли. Как и сын рабби Элиягу, я не выдержал испытания.

Он слабел с каждым днем, взгляд его затуманился, лицо стало похоже на жухлые листья. На третий день по прибытии в Бухенвальд нам всем приказали идти в душ. Даже больным, которые должны были пройти в последнюю очередь.

Когда мы вернулись, пришлось долго ждать на улице. Еще не была закончена уборка блоков.

Заметив вдали отца, я побежал ему навстречу. Он прошел мимо, как тень, не останавливаясь, не глядя. Я позвал его, он не обернулся. Я бросился за ним:

— Папа, куда ты бежишь?

Он на мгновение остановился и посмотрел на меня: в этом взгляде был какой-то далекий свет, и лицо стало совсем чужим. Только один миг — и он побежал дальше.

У отца была дизентерия, и он лежал в инфекционном боксе, где было еще пятеро больных. Я сидел рядом, наблюдал за ним и не решался верить, что ему удастся еще раз уйти от смерти. Тем не менее я изо всех сил старался внушить ему надежду.