В тот же день венгерские полицейские ворвались во все еврейские дома в городе: евреям запрещалось иметь золото: ювелирные украшения, ценности. Всё это, под страхом смерти, следовало передать властям. Отец спустился в погреб и закопал наши сбережения.
Дома мать продолжала заниматься своими обычными делами. Иногда она останавливалась и молча смотрела на нас.
Когда три дня истекли, был издан новый приказ: все евреи должны носить на одежде желтую звезду.
Несколько уважаемых членов общины пришли к отцу, чтобы узнать его мнение о положении дел, так как у него были связи в высших сферах венгерской полиции. Отец считал, что всё не так уж мрачно — а может, он просто не хотел расстраивать людей, лишать их надежды.
— Желтая звезда? Ну и что? От этого еще никто не умер… (Бедный отец! А ты-то сам от чего умер?)
Но издавались уже новые указы. Мы больше не имели права входить в рестораны, кафе, ездить по железной дороге, ходить в синагогу, выходить на улицу после шести часов вечера.
А потом было гетто.
В Сигете устроили два гетто. Одно — большое, в центре города — занимало четыре улицы, а другое — поменьше — растянулось по нескольким улочкам на окраине. Наша улица — Змеиная — оказалась внутри первого гетто, поэтому мы остались в своем доме. Но из-за того, что он был угловым, те окна, которые выходили на улицу за пределами гетто, пришлось забить. Мы отдали несколько комнат родственникам, которых выгнали из их квартир.
Жизнь понемногу входила в обычное русло. Колючая проволока, окружавшая нас, как осажденную крепость, не внушала нам особого страха. Мы чувствовали себя даже очень неплохо: ведь теперь мы действительно жили среди своих. Маленькая еврейская республика… Был создан Еврейский совет, еврейская полиция, бюро социального обеспечения, комитет по труду, отдел гигиены словом, настоящий государственный аппарат.
Все были в восторге. Нам больше не нужно было видеть эти враждебные лица, эти взгляды, полные ненависти. Конец тревоге и страху. Теперь мы жили среди евреев, среди своих братьев…
Разумеется, бывали и неприятные моменты. Каждый день приходили немцы, чтобы набрать мужчин грузить уголь для военных эшелонов. На такие работы добровольцев находилось слишком мало. Но помимо этого обстановка была мирной и внушала надежду.
По общему мнению, мы должны были остаться в гетто до конца войны, до прихода Красной армии. А потом всё вернется к прежней жизни. В гетто правили не немцы и не евреи, а иллюзии.
В субботу накануне Пятидесятницы люди безмятежно прогуливались по согретым весенним солнцем оживленным улицам. Все весело болтали. На тротуарах дети играли в орехи. Вместе со своими товарищами я изучал талмудический трактат, сидя в саду Эзры Малика.
Наступил вечер. Человек двадцать собрались во дворе нашего дома. Отец рассказывал им анекдоты и излагал свои соображения о происшедшем. Он был хорошим рассказчиком.
Внезапно приоткрылась калитка, и Штерн — бывший коммерсант, а ныне полицейский — вошел во двор и отвел отца в сторону. Несмотря на сгустившиеся сумерки, я увидел, как отец побледнел.
— Что такое? — спрашивали все.
— Ничего не знаю. Меня вызывают на экстренное заседание Совета. Видимо, что-то случилось.
Веселая история, которую он нам рассказывал, осталась неоконченной.
— Я вернусь быстро, — сказал отец. — Приду, как только смогу. Я вам всё расскажу. Ждите меня.
Мы были готовы ждать долго. Наш двор стал похож на комнату ожидания перед операционной. Мы только ждали, чтобы снова открылась калитка, будто надеялись увидеть, как распахнутся небесные врата! К нам присоединились и другие соседи, до которых тоже дошли какие-то слухи. Все смотрели на часы. Время тянулось медленно. Что могло означать столь долгое заседание?
— Что-то у меня недоброе предчувствие, — сказала мать. — Сегодня днем я заметила в гетто новые лица. Двух немецких офицеров, кажется, из гестапо. С тех пор, как мы тут, еще ни один офицер здесь не показывался…
Была уже почти полночь. Никто не хотел уходить спать. Кое-кто сбегал домой, чтобы проверить, всё ли там в порядке. Некоторые уходили домой, но просили позвать их, как только отец вернется.
Наконец калитка открылась и он вошел. Он был бледен. Его тут же окружили.
— Рассказывайте! Скажите, в чем дело! Скажите хоть что-нибудь…
В ту минуту мы все жаждали хоть одного ободряющего слова, уверений в том, что бояться нечего, что собрание было самым что ни на есть обычным, что там обсуждались повседневные вопросы — социальные, санитарные… Но достаточно было взглянуть на осунувшееся лицо отца, чтобы всё стало понятно.
— У меня страшная весть, — наконец объявил он. — Депортация.
Гетто должно было быть полностью ликвидировано. Начиная со следующего дня, всем его жителям предстояло последовательно освобождать улицу за улицей.
Нам хотелось узнать всё, каждую подробность. Новость оглушила нас, но нам хотелось испить горечь до дна.
— Куда нас отправят?
Это было тайной, тайной для всех, кроме одного лишь главы Еврейского союза. Но он не скажет, не может сказать. Гестапо пригрозило ему расстрелом.
Отец произнес подавленно:
— Ходят слухи, что нас повезут куда-то в пределах Венгрии для работы на кирпичных заводах. Видимо, дело в том, что фронт подошел к нам слишком близко… — После короткой паузы он добавил: — Мы имеем право взять с собой только личные вещи. Вещевой мешок, немного еды и одежды. Больше ничего…
Снова наступило тяжелое молчание.
— Пойдите разбудите соседей, — сказал отец. — Пусть готовятся…
Тени вокруг меня будто пробудились после долгого сна. Они молча задвигались в разных направлениях.
На минуту мы остались одни. Вдруг в комнату вошла Батя Рейх, жившая у нас родственница:
— Кто-то стучит в забитое окно, в то, что выходит наружу!
Только после войны я узнал, кто к нам тогда стучался. Это был инспектор венгерской полиции, приятель отца. Когда нас селили в гетто, он сказал: «Не беспокойтесь. Если что-нибудь будет вам угрожать, я предупрежу». Если бы в тот вечер ему удалось с нами поговорить, мы еще могли бы бежать… Но, когда мы наконец открыли окно, было уже слишком поздно. Снаружи никого не было.
Гетто просыпалось. Одно за другим загорались окна. Я пошел к одному из отцовских друзей. Разбудил хозяина дома, седобородого старика с задумчивым взглядом и со спиной, сгорбленной от долгого сидения над книгами.
— Вставайте, сударь! Вставайте! Собирайтесь в путь. Завтра вас отсюда выгонят, вас и вашу семью, вас и всех остальных евреев. Куда? Не спрашивайте, не задавайте мне вопросов. Один Бог это знает. Ради всего святого, вставайте…
Он ничего не понял из моих слов. Он наверняка подумал, что я сошел с ума.
— Что ты говоришь? Готовиться к отъезду? Какой отъезд? Почему? Что происходит? Ты что, спятил?
Всё еще в полусне он уставился на меня взглядом, полным ужаса, словно всё еще ожидая, что я расхохочусь и в конце концов скажу:
— Ложитесь снова в постель. Спите. Приятных сновидений. Ничего не случилось. Это была шутка…
У меня пересохло горло, и слова застревали, губы онемели. Я больше ничего не мог сказать.
Тогда он понял. Он встал с постели и стал механически одеваться. Потом подошел к кровати, где спала его жена, и с бесконечной нежностью коснулся ее лба. Она открыла глаза, и мне показалось, что на ее губах заиграла улыбка. Затем он подошел к кроватям двух своих детей и быстро разбудил их, вырвав из мира снов. Я убежал оттуда.
Время бежало очень быстро. Было уже четыре часа утра. Измученный отец метался в разные стороны, утешая друзей, бегая в Еврейский совет, чтобы узнать, не отменен ли вдруг указ. До последней минуты в наших душах всё еще теплилась слабая надежда.
Женщины варили яйца, жарили мясо, пекли пироги, шили вещевые мешки. Дети бродили повсюду, опустив голову, не зная куда себя деть и где пристроиться, чтобы не мешать взрослым. Наш двор превратился в настоящую ярмарку. Разнообразные ценности, дорогие ковры, серебряные канделябры, молитвенники, Библии и другие молитвенные принадлежности валялись на пыльной земле под изумительно голубым небом. Казалось, что у этих несчастных вещей никогда не было владельцев.
К восьми утра руки, ноги, мозг стали наливаться усталостью, словно расплавленным свинцом. Я уже начал молиться, когда на улице послышались крики. Я быстро снял филактерии[9] и побежал к окну. Венгерские жандармы вошли в гетто и кричали на соседней улице:
— Все евреи — на улицу! И давайте пошевеливайтесь!
Еврейские полицейские входили в дома и говорили сдавленным голосом:
— Пора… Придется всё это оставить…
Венгерские жандармы прикладами винтовок и дубинками били без разбору всех, кто им попадался под руку: женщин и стариков, детей и больных.
Дома пустели один за другим, а улица заполнялась людьми и узлами. В десять часов все обреченные на депортацию были на улице. Жандармы устроили перекличку, затем повторили ее еще раз, еще двадцать раз… Было очень жарко, пот струился по лицам и телам людей.
Дети со слезами просили воды. Воды!..
Она была совсем рядом — в домах, во дворах, но выходить из рядов запрещалось.
— Воды, мама, воды!
Еврейским полицейским из гетто удалось тайком набрать несколько кувшинов. Мои сестры и я помогали полицейским, как могли: мы еще имели право передвигаться, так как были записаны на депортацию в самую последнюю очередь.
Наконец, в час дня дали сигнал к отправлению.
Какая же это была радость — да, радость. Люди, наверное, думали, что нет адских мук страшнее, чем сидеть вот так, на мостовой, посреди узлов, на улице, под палящим солнцем. Им казалось, всё что угодно будет лучше этого. Они двинулись в путь, даже не взглянув на покинутые улицы, на опустевшие и вымершие дома, на сады, на могилы… У каждого за спиной — мешок. У каждого в глазах — слезы и боль. Медленно, тяжело продвигалась процессия к воротам гетто.