Ночь — страница 8 из 17

Мы прожили в Освенциме три недели. Работы у нас не было. Мы много спали — после обеда и ночью.

Мы желали только одного: никуда не двигаться, оставаться здесь и как можно дольше. Это оказалось нетрудно: достаточно было никуда не записываться в качестве квалифицированного рабочего. А чернорабочих оставляли на самый конец.

В начале третьей недели старосту нашего блока сняли, сочтя его чересчур гуманным. Новый староста был свирепый, а его помощники — настоящие звери. Счастливые дни миновали. Мы стали подумывать, не лучше ли будет попасть в список на ближайшее перемещение.

Штейн, наш родственник из Антверпена, продолжал нас навещать и время от времени приносил полпайки хлеба:

— На, это тебе, Элиэзер.

Всякий раз, когда он приходил, по щекам его катились слезы, застывая и твердея. Он часто говорил отцу:

— Следи за сыном. Он очень слабый, истощенный. Следите за собой, чтобы спастись от селекции. Ешьте. Что угодно и когда угодно. Поглощайте всё, что возможно. Слабый здесь долго не протянет.

А сам он был такой худой, такой изможденный и слабый…

— Единственное, что еще привязывает меня к жизни, — часто повторял он, — это мысль о том, что Рейзел и мальчики живы. Если бы не это, я бы уже не выдержал.

Однажды он пришел к нам с сияющим лицом:

— Только что прибыл транспорт из Антверпена. Я завтра к ним пойду. У них наверняка будут новости…

Он ушел.

Нам не суждено было снова его увидеть. Он узнал новости. Настоящие.

Вечерами, улегшись на койки, мы пытались петь какие-нибудь хасидские мелодии, и Акива Друмер надрывал нам души своим низким и глубоким голосом.

Некоторые говорили о Боге, о Его таинственных путях, о грехах еврейского народа и о будущем Избавлении. А я перестал молиться. Как я понимал Иова! Я не отрицал Его существования, но сомневался в Его абсолютной справедливости.

Акива Друмер говорил:

— Бог нас испытывает. Он хочет проверить, способны ли мы обуздать свои дурные инстинкты, убить в себе Сатану. Мы не вправе отчаиваться. И если Он нас безжалостно наказывает, то это знак того, что Он любит нас еще больше.

А Герш Генуд, сведущий в каббале, рассуждал о конце мира и приходе Мессии.

Лишь иногда посреди этих бесед меня тревожила мысль: «Где сейчас мама?.. а Циппора?..».

— Мама еще молодая, — сказал как-то отец. — Она, должно быть, в трудовом лагере. Да и Циппора ведь уже большая девочка, верно? И она тоже, наверное, в лагере…

Как нам хотелось в это верить! И мы оба притворялись: а вдруг другой верит?

Всех квалифицированных рабочих уже разослали в другие лагеря. Нас, чернорабочих, оставалось всего человек сто.

— Сегодня ваша очередь, — объявил писарь блока. — Вы пойдете под конвоем.

В десять часов нам выдали ежедневную пайку хлеба. Нас окружил десяток эсэсовцев. На воротах надпись: «Труд — это свобода!». Нас пересчитали. И вот мы среди полей, идем по залитой солнцем дороге. В небе несколько легких облачков. Шли медленно. Охрана не спешила. И мы были этому рады. Когда мы проходили через деревню, многочисленные немцы оглядывали нас без удивления. Наверное, они видели уже немало подобных колонн…

По пути нам встретились немецкие девушки. Охранники стали с ними заигрывать. Девушки радостно смеялись. Они позволяли себя обнимать, щекотать и при этом громко хохотали. Все они веселились, любезничали и шутили добрую часть пути. В это время мы были по крайней мере избавлены от окриков и побоев.

Через четыре часа мы прибыли в новый лагерь — в Буну. За нами закрылись железные ворота.

Глава IV

Лагерь выглядел, словно после эпидемии — опустевший и мертвый. Только несколько хорошо одетых заключенных прогуливались между блоками.

Разумеется, сначала мы побывали в душе. Там к нам пришел комендант лагеря. Это был сильный, широкоплечий, крепко сбитый мужчина с бычьей шеей, толстыми губами и курчавыми волосами. Он казался добродушным. Время от времени его серовато-голубые глаза улыбались. В нашей колонне было несколько детей десяти-двенадцати лет. Офицер заинтересовался ими и приказал принести им поесть.

После выдачи новой одежды нас разместили в двух палатках. Сначала нужно было подождать распределения по рабочим бригадам, а затем уже нас должны были перевести в блок.

Вечером вернулись рабочие бригады. Перекличка. Мы принялись искать знакомых, спрашивать «стариков», какая бригада лучше, в какой блок надо стараться попасть. Все заключенные в один голос говорили:

— Буна — прекрасный лагерь. Здесь жить можно. Главное — не попасть в строительную бригаду…

Как будто мы могли выбирать.

Старостой нашей палатки был немец. С лицом убийцы, мясистыми губами, руками, напоминавшими волчьи лапы. Лагерная пища явно шла ему впрок: он так разъелся, что двигался уже не без труда. Как и комендант, он любил детей. Как только мы прибыли, он велел дать им хлеба, супа и маргарина. (На самом деле это была вовсе не бескорыстная забота: как я узнал позже, мальчики составляли здесь среди гомосексуалистов предмет торговли.) Он объявил:

— Вы останетесь у меня на три дня — на карантин. Потом отправитесь на работу. Завтра медосмотр.

Ко мне подошел один из его помощников — мальчик с хитрыми глазами и жесткими чертами лица.

— Хочешь попасть в хорошую бригаду?

— Конечно. Только при одном условии: вместе с отцом…

— Хорошо, — сказал он. — Я могу это устроить. Очень дешево: отдай мне свои ботинки. Я тебе дам другие.

Я отказался. Кроме ботинок, у меня уже ничего не осталось.

— В придачу я дам тебе еще пайку хлеба с кусочком маргарина…

Ему нравились мои ботинки, но я их не отдал. (Позже их всё равно у меня отняли. Но уж тут я ничего не получил взамен.)

Медосмотр под открытым небом в рассветные часы проводили три врача, сидя на скамейке.

Первый из них вообще не стал меня осматривать. Он удовлетворился вопросом:

— Чувствуешь себя хорошо?

Кто решился бы ответить отрицательно?

Зато зубной врач казался более добросовестным: он требовал, чтобы каждый широко открыл рот. На самом же деле он искал не больные, а золотые зубы. Номера тех, у кого во рту было золото, заносились в список. У меня самого была коронка.

Первые три дня миновали быстро. На четвертый день, на рассвете, когда мы стояли перед палаткой, пришли капо. Каждый из них выбирал тех, кого ему хотелось:

— Ты… ты… ты… — говорили они, показывая пальцем, словно выбирали скотину, товар.

Мы вышли за своим капо, молодым парнем. Он остановил нас у входа в первый блок, возле ворот лагеря. В этом блоке располагался оркестр. «Входите», — приказал он. Мы удивились: какое мы имеем отношение к музыке?

Оркестр играл военный марш, всё время один и тот же. Десятки бригад уходили на работу, шагая в ногу. Капо командовали в такт: «Левой, правой, левой, правой».

Офицеры СС, с ручками и бумагой в руках, записывали номера выходивших. Оркестр играл всё тот же марш, пока не прошла последняя бригада. Тогда дирижер опустил палочку. Оркестр тут же замолчал, а капо крикнул: «Построиться!».

Мы, вместе с музыкантами, построились по пять. Из лагеря вышли без музыки, но всё равно шагали в такт: в ушах всё еще отдавались звуки марша.

— Левой, правой, левой, правой!

Мы разговорились с музыкантами. Почти все они были евреи. Юлек из Польши — в очках и с циничной усмешкой на бледном лице. Луис — известный скрипач из Голландии. Он жаловался, что ему не дают играть Бетховена: евреи не имели права исполнять немецкую музыку. Ханс — молодой остроумный берлинец. Старшим у них был поляк — бывший варшавский студент Франек.

Юлек объяснил мне:

— Мы работаем на складе электроматериалов, недалеко отсюда. Работа совсем не трудная и не опасная. Но у нашего капо Идека иногда случаются припадки бешенства, и тогда лучше не попадаться ему на глаза.

— Тебе повезло, паренек, — сказал с улыбкой Ханс. — Ты попал в хорошую бригаду.

Через десять минут мы уже стояли перед складом. Навстречу нам вышел немецкий служащий в штатском, Meister.[15] Он обратил на нас не больше внимания, чем торговец на полученную партию старья.

Наши товарищи оказались правы: работа была нетрудной. Мы должны были, сидя на полу, считать болты, лампы и мелкие электрические детали. Капо долго и подробно говорил о важности этой работы и предупредил, что всем бездельникам придется иметь дело с ним. Новые друзья успокоили меня:

— Ничего не бойся. Он вынужден это говорить из-за мастера.

Там было много поляков в штатском, а также несколько француженок. Они взглядом поздоровались с музыкантами.

Франек, их старший, посадил меня в угол:

— Не надрывайся, не торопись. Но смотри, чтобы какой-нибудь эсэсовец не застал тебя врасплох.

— А можно… Я хотел бы быть рядом с отцом.

— Ладно. Отец будет работать здесь же, рядом с тобой.

Нам повезло.

К нашей группе присоединили двух мальчиков-братьев Йосси и Тиби из Чехословакии. Их родителей уничтожили в Биркенау. Братья были бесконечно преданы друг другу.

Мы очень быстро подружились. Они когда-то состояли в молодежной сионистской организации и потому знали множество еврейских песен. Нам удавалось потихоньку напевать мелодии, вызывающие в воображении спокойные воды Иордана и величественную святость Иерусалима. Еще мы часто говорили о Палестине. Их родителям, как и моим, тоже не хватало решимости всё бросить и эмигрировать, пока еще было время. Мы решили, что если нам повезет дожить до освобождения, мы больше не останемся в Европе ни одного дня. Мы отправимся в Хайфу с первым же пароходом.

Всё еще погруженный в каббалистические мечты, Акива Друмер обнаружил в Библии стих, числовое значение букв которого позволило Акиве предсказать, что избавление наступит в ближайшие недели.

Из палаток мы перешли в блок к музыкантам. Нам полагалось одеяло, котелок и кусок мыла. Старостой блока был немецкий еврей.

Нам повезло, что старшим был еврей. Его звали Альфонс. Это был молодой человек с не по возрасту старым лицом, всей душой преданный своему блоку. Всякий раз, когда была возможность, он добывал котелок супа для юных, для слабых, для тех, кто больше мечтал о дополнительном пайке, чем об освобождении.