Ночь, когда мы исчезли — страница 27 из 44

Ничего личного не оставалось, и беда, которая, казалось, объединяет, на самом деле всех разъединяла и ссорила. Солидарист Завьялов, едва не замученный в концлагере для антифашистов, так и сказал: «Здесь тоже кацет, только мучаем друг друга мы сами». Правда, после скринингов, когда вы уже приехали, стало чуть легче.

А самих скринингов все боялись. Первые комиссии заседали уже через три месяца после конца войны. Союзники договорились с большевиками вернуть всех их граждан, живших до войны на советской территории. Это значило, что всем прятавшимся пленным, рабочим, немецким служащим с семьями грозила погрузка в вагоны для скота и вояж в Сибирь.

Лагерь запаниковал. Украинцев, белорусов и прибалтов было не так много, и у всех тут же выкупили все документы. В ход шли золотые украшения, остатки драгоценностей, последняя пристойная одежда — что угодно, лишь бы достать незаполненный пропуск или аусвайс для проезда, куда можно вклеить свою фотокарточку.

Если с документами не получалось, беглецы вставали на путь отрицания: все документы утеряны, а жили мы, к примеру, в Риге. Для доказательства разрабатывали сложную легенду, и тогда к профессорам вроде вновь встреченного нами Полякова шли вереницы просителей. Те помогали выдумать биографию так, чтобы не подкопался ни «тим», ни советские. «Тим», правда, сообразил, что ждёт репатриантов, и, если допрашиваемые не хотели возвращаться, начинал подыгрывать их легенде.

Мы же с Ростом вывернулись проще. У него остался хорватский паспорт, а у меня — советский, с фамилией Алексашина. Мы заверили документы у мадам Дюлавиль, поехали в Кассель на продуваемом всеми ветрами поезде без окон и дверей и пришли в ближайший бургерамт как жених с невестой.

Город пропал, вместо него колыхалось море развалин, но бургерамт уцелел: резные лакированные двери, своды, поддерживаемые столбами с лепниной. Антураж нерушимой государственной машины портила трещина от потолка до пола, разрезающая кирпичную кладку как плоть.

Крошечная фрау вписала своими ручками наши метрики и, раскрасневшись от радости, поздравила. Она заметила, что приятно отмечать столь выдающийся рост числа браков между подданными разных государств, какой стал заметен в последние недели. Да, начался новый мир, и нам с вами в нём жить, герр и фрау Ельчаниновы. В дверь осторожно заглядывала ещё одна пара из лагеря.

Однако советские были хитрее. Репатриационная миссия быстро поняла, что при отсутствии всяких документов «тим» любого лагеря трактует легенду в пользу её сочинителя и пресекает провокации вроде «вот у нас ваше дело». «Тимы» знали, что никаких личных дел в этой чудовищной сумятице у советских обычно нет. Поэтому репатриационные офицеры прибегали к задушевности.

Товарищ с добрым голубым лицом выбирал для каждого свой тон: «Мы же слышим по вашему говору, что вы из-под Гдова. Мой вам совет… Не требование, а совет — возвращайтесь. Будете петь внукам русские песни. Жить на родной земле. Вокруг будет звучать привычная вам речь, а не тарабарщина. Вы никогда не выучите немецкий, а в Америку вас не возьмут — туда не всех приглашают. Привыкшие трудиться на земле люди американцам не нужны, а на родине над вами будут шуметь яблони — свои, не чужие. Вас встретят свои, понятные вам соседи. Спешите, пока родина великодушна. Родина победила зло, спасла от уничтожения весь мир и принимает назад своих сыновей. А потом вдруг передумает? Кто знает, как сложится обстановка».

И гдовский крестьянин начинал мяться, а иногда даже плакать. Да что крестьянин — свирепые, лютые враги коммунизма взвешивали вновь свои решения и передумывали думы о том, что теряют и какая доля их ждёт. Рыдала даже я, и Рост вцепился в мою руку, как будто я взаправду могла колебаться.

Многие выходили с комиссии, изменившись лицом, отмахивались на все уговоры и собирали вещи. Такие «возвращенцы» как заведённые спорили с соседями и не слушали никакие аргументы, настаивая, что слухи о пытках в фильтрационных лагерях — это лишь слухи и ошибки нам простятся, если наши руки не поворачивали оружие против своих. В конце концов, если родина сочтёт, что мы виноваты, так мы покаемся. Лучше быть наказанным на родине, чем мучаться среди чужих.

Грузовики стояли тут же. Кое-кто из остающихся пробовал отнимать у «возвращенцев» чемоданы и не пускать, вцепляться в одежду, кричать. Но большинство — и мы тоже — обессилели от того, как буйно распускалась эта безрассудная привязанность, и никого не держали. Да и жить друг у друга на голове не хотелось. Так что пусть…

Лагерь поредел. Исход завершился через полгода после капитуляции.

Ну вот, я постаралась тебе рассказать о житье в Менхегофе насколько это возможно бесстрастно. А следующий ход — о том, как мы там очутились.

11. …Kc5

Асте Вороновой

Рю Буало, 97, 75016, Париж, Франция

Вера Ельчанинова

Бекстер-авеню, 18, Нью-Йорк, 11040, США

Я стояла у стены рядом с окном барака и иногда осторожно туда выглядывала. Обычно Лёва спал чутко, просыпаясь от малейшего звука и впиваясь в грудь, чем страшно изматывал меня. Но в тот день на громоподобное буханье танков, оглушительную перестрелку и крики он лишь вздрагивал, но глаза не открывал. Я всё равно качала его — боялась, что, если перестану, он тут же проснётся.

На горе, которая мерцала ночными огнями, немцы расставили свои пушки. С шоссе, прячась за всхолмленным перелеском, по ним били танки американцев. Наши домишки попали в огневое чистилище — снаряды летели прямо над крышами. Лагерники попрятались и вывесили простыни как белые флаги. Несмотря на то что простыни были видны с дороги, танки неуклонно подползали к нам и рано или поздно попали бы в нас.

Пока я причитала, Рост всматривался в окно и молился. Когда немецкий снаряд рванул недалеко от ворот, он выдернул палку с простынёй и бросился с ней к танкам. Я закричала что есть мочи «стой!», забыв о спящем Лёве, но Рост уже бежал. К счастью, он выбрал путь не напрямую, а через канаву и лесополосу.

Крышка люка откинулась, и оттуда выглянул танкист. Рост бешено жестикулировал, объясняя, что вот-вот под огонь попадут люди. Спустя минуту танки прекратили стрелять и поползли обратно. Немецкие артиллеристы пальнули им вслед и затихли.

Последовали сутки страха. Бежать было просто некуда. Страх сделал меня пустой и примитивной, как выключатель лампы. Уже столько всего произошло, что хотелось прожить оставшуюся жизнь — если она будет дарована — без событий, в ничто, в нигде, лишь бы вновь не летели снаряды над нашей головой.

Но затем настал день радости нашей. Немцы ушли. На развилке дорог у лагеря русские беженцы обнимались с американскими пехотинцами. С горы к ним ковыляли по серпантину кацетчики в полосатых робах. Охрана сбежала, и толпа восточных рабочих влилась в грязное море орущих счастливцев. За ними явился скаутский отряд, набранный Ростом, — в форме, перешитой из горчичных рубашек гитлерюгенда, с андреевским флагом на рукаве и латунными лилиями на груди. Сгоряча в них чуть не выстрелили. На счастье, кто-то из американцев узнал Роста…

Я смотрела сквозь пыльное окно на новые и новые потоки покачивающихся на ветру людей, которые прибывали на поле, и на своего сына. Всё кончилось, и кончилось бескровно. Наконец-то я могла гордиться, что, будучи в чернейшей яме, всё-таки выбралась и родила Лёву. Но гордость тут же отступила перед страхом, поскольку я помнила: любое междуцарствие кончается, и следуют новые мытарства.

В ту страшную ночь, когда ноги понесли меня к волнам Цорге, дверь барака хлопнула, и чьи-то каблуки остановились, вопросительно пристукнув. Им сопутствовал топот сапожек на каучуковом ходу. «Уважаемые, подскажите, пожалуйста, где нам найти Веру Степановну?» — пропел высокий голос.

Её звали Ниной, но она просила говорить «Нэна». «Ох, что это у вас тако-ое краси-ивое?» — тянула она гласные, рассматривая мой живот. «Первородка», — вытирая руки полотенцем, сказала соседка, которая привела гостей ко мне. «Ну так и прекрасно же, что такое счастье да в первый раз!» — воскликнула Нэна. Она схватила меня за руку и спохватилась. Рука была вялой, бледной и безжизненной, точно меня уже унесло течение.

Нэна бросила чемодан и заплечный мешок и стала меня растирать, словно замёрзшую, пришёптывая, чтобы никто не слышал: «Ну, будет, будет… Мы заживём здесь вместе, но я не пойду к вам в комнату, а попрошу напротив, и мы будем друзьями. Вот, знакомьтесь, это Акся». Я перевела взгляд на девочку лет десяти, румяную, с тёмно-русыми волосами, зачёсанными за уши.

Что я запомнила о Нэне… Попала она в оккупацию, работая в харьковском театре: сопрано, опера. Когда пришли немцы, стали разучивать оперетты. Потребовали также давать личные спектакли для офицеров, без одежды, но ей удалось вывернуться с помощью справки об опоясывающем лишае. Что осталась, не жалела, потому что родных раскулачили, а в школьном аттестате стояла отметина «лишена классового чутья».

Пожалела, что не эвакуировалась, только раз, когда её пьяная подруга крикнула: «Пять лет готовились к войне, а потом что?! Нас оставили?! Да когда эти парни статные, с засученными рукавами идут по улице, у меня ноги подкашиваются…» Нэна возмутилась и не сразу поняла почему, ведь парни ей тоже нравились. Догадалась потом: для господ рабовладельцев мы были экзотическими, манящими туземками.

Когда немцы уходили из Харькова, театр Нэны вывезли в Берлин. Поселили в каких-то казармах за городом и через месяц велели показывать свои программы «Европейской службе артистов», или, как они её называли, «Винете». Там служило много таких, как она. Нэну включили в труппу, которая моталась туда-сюда и развлекала «восточных рабочих». Иногда с программами, но чаще одна с аккомпаниатором. Певцы всегда были выгодны: два человека дают длинный концерт, поют знакомые романсы, публика теплеет и плачет — а ты попробуй акробатов или балалаечников привези, засвистят. К тому же Нэна умела держать внимание. Представь: блондинка с толстой косой и чёрными очами, которые в зависимости от номера то молили, то приказывали, то терзали.