Ночь, когда мы исчезли — страница 39 из 44

16. …Fh5

Асте Вороновой

Рю Буало, 97, Париж, 75016, Франция

Вера Ельчанинова

Эйдон-роад, 183-87, Нью-Йорк, 11432, США

В то самое утро я всматривалась в узоры отшелушивающейся краски на потолке и паучьи созвездия в углах. На часах Роста прожужжало шесть. Созвездия диктовали мне недвусмысленное: беги. Я прислушалась к дыханию Лёвы, оделась в похолодевшее за ночь платье, накинула пальто и вышла.

Почему-то ноги понесли меня к тебе. Наверное, мне не хотелось сталкиваться с родителями Зои. Скрип половиц и проклятия спящих. Мои свистящие извинения. Твоя комната: неприбранная кровать, бежевая кофта с дырочками, проеденными молью. Соседка спала, отвернувшись к стене. Присев, я заглянула под кровать и уже знала, что увижу: чемодана не было.

Ни к какой Зое я, конечно, не пошла. Вместо этого понеслась к станции. Тифус и лимузин «тима» притулились у конторы, а значит, не участвовали в вашем побеге.

Нестись под гору было легко. Я думала, что двадцать минут назад вы проходили здесь и видели то же, что и я: вереница мшистых крыш, гнездо голубей над крыльцом кирхи, старик, с усилием вцепившийся в ржавую колонку с головой дельфина, которая, плюясь, извергала воду. Сразу несколько человек спешило к вокзалу, что означало: поезд ещё не ушёл. Задышливая пробежка по перрону в дальний его конец, и вот — вполоборота стоящие вы, разворачиваетесь ко мне односекундно.

Рельсы уже шуршали, и слышался далёкий надрыв паровоза. Как убеждать? И убеждать ли? Просить прощения?

Я выбрала то и другое. Вцепилась вам в рукава и заговорила, как виновата в том, что употребила слово «распущенность», что ненавижу враньё и разрываюсь между тем, чтобы быть честной и сохранить класс, где на стене сияют наши новейшие заповеди. Но твой ответ был: «Поздно, нас не примут», — и моя рука вежливо, но цепко была снята с рукава.

Зоя всё ещё ненавидела меня. Ты, кажется, чуть смягчилась, но вагоны уже неслись мимо, всё медленнее. «Куда вы?» Молчание. Ты права: случившееся уже не скрыть, но, может быть, вы всё же вернётесь…

Вы пристраиваетесь к пассажирам, которые текут в двери, и не оборачиваетесь на мои неловкие извинения. Вы уже внутри. «Простите!» — не знаю, пробился ли мой крик сквозь стекло. Гудок.

Вверх, вверх по долгой извилистой дороге.

Снова крыши и кирха. Старик набрал вёдра и ушёл, но из дельфиньей головы продолжала сочиться струйка.

Ещё не пробило восьми, как я добралась до лагеря и осознала, что этот день меня прикончит — из церкви выходил Антон. Он аккуратно придержал дверь, чтобы не хлопнула, и направился к столовой. Я решила испить свою чашу сразу и издала то ли вопль, то ли клич.

Остановившись, Антон шагнул в мою сторону. «Комедиантка!» Я отпрянула от его приближающегося лица, похожего на разгневанную мордочку херувима. «Всё было комедией, всё! Вы наврали, что расскажете всё отцу Александру, а сами даже не собирались. А ещё… ещё бы вы честно признались, а не лицемерничали с молитвами в классе и посещением служб! Нет веры, нет сердца!..»

Я ощущала нежность. Безумец был мне ближе разумных неверующих товарищей. «Стой!» — крикнула я Антону, но он уходил, отступал и пятился, спотыкаясь о кочки. «А главное, — орал он, — вы и ваш муж обманывали нас ещё тогда, во Пскове, в Плоской башне! Вы обманули и не сказали всего, что знали про эвакуацию. Надо было разорвать с вами уже тогда, а я ещё оправдывал вас!»

Страшнее всего был, конечно, не яростный экстаз Антона, а неудобная правда, заключавшаяся в том, что ложь тихо разложила и исказила всех: вас, нас, его. Безусловно, Антон считал себя выше многих и желал идейной власти над одноклассниками, но в отравившей его лжи была повинна я сама.

Когда-то я согласилась с Ростом, что мы должны изображать христианскую семью и возрождение потерянных традиций. Мне приходилось изображать, а для Антона вера была чрезвычайно серьёзна. Вспоминая, как он служил литургию с гранёным стаканом и учебником, я плакала от утраты. Из-за меня Антон оказался в шаге от убеждения, что люди либо лжецы, либо болваны.

В окнах церкви ещё мерцал свечной огонь, и я ворвалась туда, хотя платка у меня с собой не было. Мокрое платье, пальто без пояса, стянутые заколкой волосы — отец Александр должен быть меня выставить, но не выставил. Наоборот, коротким жестом пригласил в комнатку справа от алтаря.

Там, в бывших сенях душевой, куда поместились лишь стол да полки, я всё и излила. Иеремиада моя продолжалась полчаса. Отец Александр слушал терпеливо, хотя наверняка уже всё знал от воспитанника. Наконец он поправил очки и встал со стула. Я тоже вскочила.

«Вы знаете, когда я узнал, то испытал… не ужас, а просто растерянность. Ведь меня интересует поздний Рим… Я изучаю Послание к римлянам. Прообраз общин в пещерах, первые ученики Павла — и, как сказали бы сейчас, имперская машина в её разных ипостасях… А вот это необычное, „неестественное“, как Павел это называет, взаимодействие полов раньше казалось мне вопросом медицинским… Елене пришлось основательно протереть мои очки, поскольку я не замечал ничего подобного в современности, а между тем „неестественное“ встречается довольно часто. И тогда, во-первых, я перечитал Павла и под „женщинами, которые заменили естественное употребление противоестественным“ он, похоже, имел в виду вовсе не mariage de même sexe, а женщин, применявших снадобья и иные средства, чтобы не зачинать детей. Или, может, практиковавших в любви нечто причудливое… Так или иначе, я прочитал другие Послания тоже и убедился, что гадливость и осуждение тех, кто полюбил человека своего пола, зиждутся на очень туманных основаниях — скорее психологических, чем богословских. А во-вторых…»

Он встал и отвернулся, сделав вид, что расставляет книги на полке. «…Вы во многом были правы на собрании с Байдалаковым и всем их советом. Требуется особенная слепота, чтобы не замечать, насколько христианская церковь есть мужское царство. Эта слепота — идейная и отчасти душевная, и признать её мешает лишь желание держаться традиции, полностью удобной мужскому полу. Эта традиция стоит на множестве натяжек и архаизмов. Например, как вы знаете, я не требую от женщин воздерживаться от посещения церкви во время менструаций — ведь аргумент „в храме не должно быть крови, кроме крови Божьей“ есть отблеск бессмысленного ритуала. И вот этот мужской мир определяет любовь к существу своего пола как преступление! Очевидно, что перед нами один из редутов обороны власти над всеми, кто не соответствует образу господина с усами или дамы в платье».

Повернувшись ко мне своим широким лбом и толстыми очками, отец Александр приумолк. Он раскачивался, будто собираясь петь тропарь, и наконец произнёс: «Не буду озвучивать эти умозаключения, поскольку мне пока не хотелось бы оставлять сан. Всё-таки я если и вижу смысл в служении кому-то, то вам — то есть нам, перемещённым лицам. Антону же мне придётся растолковать Послание. Также мне придётся напомнить о любви как мериле благодати Божьей и как следует пристыдить его. Из-за яростной его праведности две души ушли от нас и отправились в скитания».

Подавив желание поцеловать ему руку, как после проповеди, я просто склонилась перед его столом и, уходя, всё-таки не сдержалась: «Как же я рада, что вы с нами». Он вновь переставлял книги: «Не только с вами, но с истиной. Антон рассказывал о домашней литургии во Пскове и что вы находились в тот момент у него. Никому больше он не открывался — только намекал товарищам, что с ним случилось мистическое откровение и он чувствовал присутствие Господа. Я сказал ему, что если он считает произошедшее откровением, то спекулировать им перед друзьями опасно, так как ценность чуда от хвастовства умаляется. А гордиться и вовсе глупо, поскольку откровение не результат доблести, а промысел Божий…»

Минул год, я искала вас, но ещё не нашла. Ссутуленного вестника переселили в лагерь под Фульдой. Расспрашивая его о папе ещё раз, я записывала каждое слово. Записывала, чтобы ум был занят, следил за словами на бумаге и не давал сердцу разорваться.

Солидаристы начали издавать журналы и книги, но после стыдного заседания я даже не хотела открывать их продукцию. Беженскую организацию UNRRA отменили. Вместо неё воцарилась IRA, которую величали «ирочкой». «Тиму» пришли указания насчёт вторых скринингов — надлежало разобраться, кого в какую страну отправлять.

Ожидая проверок, дипийцы встречали вместе уже третье Рождество. Лагерь медленно разваливался — у братства по несчастью, как у сыра из care-пакета, есть срок годности, а потом всё протухает.

Нам пришло письмо от Черновых. Они уехали в Америку и жили во Флориде. Устроились неплохо: работать приходилось на макаронной фабрике, но было ясно, как поправить дела и купить, пусть не сразу, но собственный дом и жить как заблагорассудится. Толстая, дочь того, чьи романы мы разбирали, высылала трудоспособным беженцам приглашения. Можно было, подав ей прошение с указанием желаемого города, рассчитывать через полгода на вызов.

После скринингов Менхегоф решили расформировать. Многие были против, Маккой и Дюлавиль попытались повернуть это решение вспять, но не смогли. Мельница «ирочки» молола направо и налево. Мы запросили переезд в лагерь Шляйсхайм, где были и издательство, и скауты, но нам отказали в приёме. Позже мы узнали, что туда переехал Антон, разочаровавшийся в отце Александре, и община Шляйсхайма, видимо, получила не самые блестящие отзывы о нас.

Тогда же пришёл ответ из штаб-квартиры «ирочки» о вашем с Зоей новом адресе, и я написала тебе самое первое письмо с предложением партии.

Медленно и нехотя начался отъезд, и, пока ученики не разлетелись, мы позвали их на костёр. Рост начертил такой маршрут, чтобы можно было миновать лесное озеро и подняться на край поля, откуда наше собрание не было бы заметно ни единой душе. Скаутам он велел надеть форму.