Ночь, когда мы исчезли — страница 43 из 44

Chto delat’? Есть ответы общего толка: укрепление горизонтальных связей, внедрение новых лидеров левого толка в публичную политику и «забастовки заботы».

Последние особенно перспективны: на такой забастовке наёмные работники покидают рабочие места, но не выходят на площади, а идут помогать соседям, знакомым, кому угодно, бесплатно оказывая те услуги, за которые обычно им платят деньги. Условно говоря, дизайнер рисует плотнику сайт, а плотник сколачивает ему стол. Такой обмен заботой сближает людей и показывает возможности коллективного действия.

Но это тактические меры. Стратегически же в дискредитированные понятия «демократия» и «анархия» надо вдохнуть новую жизнь. И если разговор о переизобретении демократии находится за пределами этого эссе, то насчёт анархии осмелюсь выдвинуть следующее предложение.

Поскольку понятие «анархия» имеет в массовом восприятии безнадёжно плохие коннотации, имеет смысл переизобрести саму концепцию безвластия. Этому может помочь не только адаптация идеи к вызовам цифровой эры, но и наречение её другим словом — «акратия» (греч. ἀκράτεια, «не-властие»).

В условиях поляризации правых и левых, торжества постправды и подъёма новых диктатур акратия имеет все шансы стать моделью, которая будет признана альтернативой электоральной демократии.

Акратия требует не немедленной отмены государства, а постепенного разгосударствления. В таком контексте акратия прекрасно соединяется с описанной выше идеей мировой конфедерации, которая может быть установлена «сверху» только в случае Третьей мировой войны — чего, разумеется, не хотелось бы. В концепцию акратии можно заложить постепенность изменений — человечество разучилось делать революции…

«М-да, подруга, что-то ты разошлась, — закатывает глаза Александра, — а ничего, что президент страны, чей герб у тебя на паспорте, взвёл ядерные ракеты и вот-вот вторгнется к соседям? И вообще: ты забыла, ради кого пишешь шестую тысячу знаков? Иди, ступай в карпатские предгорья. Как будто утро, туман, скальный прижим, шумит поток, по дороге спускаются две фигуры, и одна из них вдруг взбирается на валун и смотрит на тебя…»

…Возвращаясь к исходной точке эссе, я хочу подчеркнуть, что анархическая мысль русского послереволюционного зарубежья скудна — и тем поразительнее диалоги Теи Ермолиной и Леонида Иры, чьё содержание резонирует с проблемами наших дней. Опыт Ермолиной и Иры показывает, каких глубин остранения и анализа можно достичь, если мыслители сбрасывают с себя предубеждения и самоуверенность.

В этой паре Ермолина была ведущей, а Ира — ведомым. Во многом это связано с бурной биографией и старообрядческим происхождением Ермолиной. Эта ветвь русской православной церкви по многим признакам близка к анархо-федералистскому идеалу. Староверы не признают государства, живут общинами и образовывают некое подобие комитетов. Эти комитеты выбирают главу церкви общим собранием на основе прений, а не популистского медиашоу.

Тея Ермолина, однако, пошла дальше старообрядчества. Её эмансипаторные практики до сих пор встречают сопротивление — хотя уже не такое открытое — со стороны патриархата, который продолжает доминировать.

Опыт Ермолиной красноречиво указывает на то, что трансгрессия — смена идентичности, судьбы — полезна гражданину. Особенно в эпохи, когда безвкусный газ национализма и капитализма усыпляет людей, превращая их в «массы» и ведя на смерть за химеры вроде «патриотизма».

Вооружившись способностью выписывать явления и идеи из привычного пейзажа, Ермолина и Ира приобрели столь трезвый взгляд на происходящее, что эта ясность стала резать им глаза. Обстоятельства современного им мира не оставили анархистам шансов верить, что они увидят возрождение идеи безвластия.

Вспоминается цитата из Марты Нуссбаум, переосмыслявшей Диогена: «Часто граждане мира оказываются в одиночестве, но на самом деле это своего рода изгнание — из комфорта локальных истин, из тёплого гнезда патриотизма, из всепоглощающей драмы гордости собой и „своими“».

Это ценное, хотя и тяжкое состояние гонимости было присуще и Ермолиной, и Ире. Апатриды, бесподданные — нигде ничьи, ни к чему не прилепившиеся, сбросившие путы осёдлости и оттого ценившие друг друга и заботу. Они не просто знают цену заботе, а познавали её в травмирующей ситуации никому-не-принадлежности.

Этот новый тип человека породили войны и революции XX века. Люди без гражданства показывали самими своими судьбами, что никакое государство не хорошо, а большинство паспортов ограничивают права, но вовсе не наделяют ими.

При этом жизнь апатридов была столь же тяжёлой, как и у любых беженцев. Ни в коем случае не следует романтизировать их бесприютность.

Философ Эмиль Чоран поселился в Париже и имел право натурализоваться, но не воспользовался им. Как и математик Александр Гротендик, и директор Европейской комиссии Венцеслав де Лобковиц, и даже Ницше с Набоковым. Леонид Ира тоже хотел прильнуть к какому-нибудь левиафану, но после встречи с ученицей Гольдман и Брешко-Брешковской передумал.

Итак, опыт бесподданности — это опыт трансгрессии, развинчивания себя самого как социального механизма и сборки заново в экстремальных условиях. Апатриды близки в этом к исламским мистикам, которые верили, что человек способен понять себя лишь через изгнание.

Ускользая из оков принадлежности к государству, нации и иным конструктам, апатриды брали на себя смелость учреждать новые личности независимо (при всей условности понятия «независимость»). Несовершенные, неукоренённые, порой озлобленные — но, как правило, гуманные и равные по отношению к соседу, незнакомцу…

Остранённость Иры, смешанная с типичным для апатридов фатализмом, позволила ему во время Второй мировой обмануть разведки воевавших империй. Это был обман во благо, и, думаю, историки напишут ещё не одну книгу об Ире, разыгравшем свою партию под носом акул.

Долю участия Ермолиной в подготовке к этой партии следует оценить как очень высокую. Будем честными: сам по себе Ира был, конечно, сомневающейся, рефлексирующей, жаждущей трансгрессии личностью, но без Ермолиной он вряд ли ушёл бы в своём развитии дальше футбольного нарцисса и средней руки махинатора…

Александра стирает последнюю фразу и скроллит текст вверх, ища изъяны. Не слишком ли я пристрастна? Не вчитываю ли в чужую историю свой опыт? Не мщу ли кому?.. Лаптоп, который она забыла включить в сеть, теряет заряд и гаснет.

Господи, думает Александра, разглядывая туман, вьющийся по улице, какое было счастье встретить их, и какая жалость, что темпоральный поворот существует лишь в сознании того, кто понимает, что это значит, и даже у меня, почти такой же апатридки, нет способа ещё раз прожить этот опыт входа в смерч времени и родства с дрожащими в нём призраками.

С улицы дует восточный ветер, и занавеска чуть колышется.

* * *

Кутя пересекает двор. Градирни парят, снег осел. Небо хмурится, как замдиректора по воспитательной работе. Сухие стебли торчат из сугробов, подобно стрелам, воткнувшимся в драное одеяло.

Кутя не смогла бросить чтение писем Веры на середине, поэтому не спала и на алгебре, когда вызвали к доске, просто стояла с мелом и не могла вспомнить, какое уравнение писать. Раз за разом всматриваясь в рисунок кожи на ладони и тыльной стороне кисти, она понимает, что ничего не знает о своём теле и чувствах и вообще о себе — и что отражения в зеркале и чужих видео лгали ей.

Голос, жесты не то чтобы не принадлежали Куте, нет. Скорее, они стали ей непонятны. За ними выросло нечто гороподобное, и это нечто затмило обычный свет, освещавший её такой, какой она привыкла себя видеть.

Теперь Кутя смотрит на себя из пыльного оконца, и наблюдаемая личность кажется ей совсем другой. Вспомнилось слово «дереализация», но ей даже не пришло в голову гуглить симптомы — просто теперь она знает, что не знает о себе ничего. Многие поступки и страхи оказались переданными предшественницами, каждое поколение которых будто бы стояло за следующим и заплетало ему косы, и так выстраивалась длинная очередь женщин, выплетавших судьбы последовательниц. Всё это было похоже на бесконечный сериал — героиня, возникшая в семнадцатом сезоне, думает, что действует по своей воле, а на самом деле соткана из бессчётных деяний и недеяний других персонажей.

Кутя рада бы разрыдаться, но оцепенение не покидает её. Чтобы как-то начать жить, она вспоминает, проходя мимо градирен, свой доклад. На обществознании её личность не то что не улетучилась, а наоборот, заострилась и сгустилась в неизвестный ей аватар.

Несмотря на бессонную ночь, она докладывала уверенно. Явилась завуч и что-то мрачно отчёркивала в блокноте. Учитель обществознания глядел влюблённо и был счастлив. Правда, когда Кутя сказала, что история Веры — это история сепарации от насильников — сначала от матери, затем от родины, — его глаза стали напоминать глаза приговорённого к казни. И было почему.

За две недели до доклада стало ясно: война с соседями — не спецоперация, а именно война, полная преступлениями, убийствами детей и изнасилованиями их матерей. Кутя сбежала с уроков и, прячась под капюшоном и маской, расклеивала в подъездах антивоенные листовки, скачанные во мгновенно образовавшейся сети сопротивления. Вернувшись в школу, она шла мимо кабинета, куда завуч вызвала мальчиков на собрание.

Из кабинета неслось что-то о многоголовой гидре Запада и неонацистах-бандеровцах. Кутя сунула голову в дверь и показала фак с такими остервенением, что собрание рассмеялось. Завуч настигла её и, едва не вцепившись в красные волосы, крикнула, что сдаст в полицию. Когда же Кутя спросила, как связан цвет её волос с полицией, завуч внесла свой нос в её личное пространство и пробормотала: «Эл-га-бэ-тэ и предательство — одно и то же».

Зато класс не бросил. После доклада все долго хлопали и парни подваливали молча пожать руку. На крыльце Кутю подкараулила Маевская, делавшая вид, что презирает их чат. Зачёсывая прядь за ухо, она сказала: «Я думала, ты выёбываешься со всеми этими словечками. Сорри, я не понимала, что значит это…» Кутя засмеялась: «Узаконенное неравенство! Я сама поняла, только когда стала читать её письма».