ЭКСПРЕСС ИЗ ТИФЛИСА
ГЛАВА 4
Знал бы Леонид Борисович, какой вихрь чувств вызвало в душе Антона одно короткое слово: «Жди».
Сломя голову примчался он домой. Слонялся, не находя места, по квартире, и это слово жгло его. Наконец-то! Наконец призовут его к настоящему делу! Он бросится в гущу битвы, он встанет под пули! Револьвер в руку — и один на один, кто кого! Да, он готов и на гордую смерть, на кандалы и каторгу: выше революционной деятельности быть ничего не может, она — святое дело. Только бы скорей!..
Но дни шли, а от инженера вестей не было. Антон начал тревожиться. «Жди», «жди» звучало все неопределенней. «Поверил! — с тоскливым ехидством думал он. — Я-то поверил, а с какой стати Леонид Борисович должен верить мне? Что я такое совершил, чтобы можно было мне поверить? Вот и тогда, на Васильевском, как струсил!..»
Он перебирал в памяти события своей жизни. Ничего стоящего. Гимназические годы — вообще пустота. Он жил, как и большинство ровесников его круга, детей из семей столичной интеллигенции, оберегаемый от острых вопросов и тревог времени. В старших классах, правда, ходили по рукам гектографированные брошюрки со словами о несправедливости, неравенстве, нищете и борьбе. Он читал, мало что понимая, хотя и наполняясь тревожным чувством какой-то большой несправедливости в мире, который находился за пределами его буднично-спокойной повседневности.
Но, перешагнув порог института, он разом оставил позади детство и вступил в мир взрослых. Произошло это роковой осенью 1904 года. В ту пору российская армия терпела одно поражение за другим в поединке Японией. Уже всем было ясно: война проиграна. Волны ура-патриотизма отхлынули, обнажив гнилые сваи самодержавной власти. Известия о поражениях на Дальнем Востоке мрачным эхом отозвались в Питере. Даже в высших сферах началось брожение. А что уж говорить об интеллигенции, студенчестве, тем более о питомцах именно их института?
Технологический был, пожалуй, самым «простонародным» из всех высших учебных заведений Российской империи. И основал-то его Николай I в конце 20-х годов минувшего века именно для подготовки мастеровых высокой квалификации. «Принимать в него крепкого телосложения молодых людей, не дворянского происхождения и не купеческого звания!» — указал царь. Но ход истории диктовал свои требования: многие дворяне и сами становились фабрикантами и заводчиками, и звание «инженер» даже в высшем обществе начинало звучать как титул. Отпрыски знатных родов все чаще останавливали свой выбор на Технологическом. Но все равно и в начале XX века наиболее многочисленными здесь оставались посланцы «податного сословия», выходцы из семей мещан, крестьян и рабочих. Почти все студенты старших семестров принадлежали к различным союзам и партиям. Наибольшей популярностью пользовались в Техноложке идеи социал-демократии. В институте была даже обширная подпольная библиотека революционных изданий. Во время лекций на задних скамьях в открытую читали нелегальную литературу, упоенно излагали собственные дерзкие проекты социальных преобразований. «Старая Россия умирает. На ее место идет свободная Россия!» — читал Антон в социал-демократической листовке.
В конце ноября, на традиционном студенческом балу кто-то в актовом зале прикрепил к портрету Николая красный флаг. На полотнище было написано: «Долой самодержавие! Долой войну!» Такого даже в этих стенах не бывало. Антон задумывался все чаще: а кто он, какая у него высшая цель в жизни?.. Вспоминал деда, угрюмого бровастого старика, вечно сидевшего у окна. Дед умер, когда Антон был совсем маленьким, бабушку он не помнил. Отец как-то рассказал, что они были крестьянами, крепостными в родовом имении Столыпиных. Значит, если бы крепостное право не отменили, он, Антон, был бы дворовым? Даже вообразить такое нелепо и смешно! Его отец — профессор, известный ученый. И как ни пытался Антон, не мог в своем воображении облачить его в армяк и лапти.
— У твоего деда, Тошка, была мудрейшая голова, второй Михайло Васильевич Ломоносов в нем зачах, — с болью сказал однажды отец. — Он был неграмотный, крест ставил вместо подписи, а умудрялся проникать в самую суть вещей и к языкам способности имел — дай бог нам с тобой на двоих. Мы уже в Питере жили, в нижнем этаже дома немец магазин держал. Дед приехал и через пару месяцев с ним по-немецки говорил. Мадмуазель Жаннет с тобой возилась, дед только краем уха ловил, а потом мог по-французски... Твоему деду я обязан всем.
Наверно, были у Антона родственники и по линии матери. Но никогда в семье о них не вспоминали, и он рано понял, что эта тема запретна. Став старше, начал мучиться догадкой, что с матерью связана какая-то тайна. Мать была русоволосая, голубоглазая, с тонкими чертами лица и чудесно свежей кожей. Она выглядела так молодо, что, когда оказывалась с Антоном среди незнакомых людей, ее считали старшей его сестрой. Это когда он был еще ребенком. Теперь же, на две головы выше матери, нескладный угловатый мужчина, он уже и сам мог сойти за старшего брата. Антон любовался ею, следил, какое впечатление она производит на окружающих — а она должна была непременно вызывать восхищение.
Мать он любил. Но был на свете другой человек, не видя которого даже день Антон начинал не то что скучать — тосковать; человек, в которого он верил безоглядно. Это был его отец. Внешне чудаковатый, с покатыми плечами, короткой шеей, копной спутанных волос и такой же спутанной бородой, неустанно подметавшей лацканы сюртука. Торчащие на пол-ладони крахмальные манжеты к вечеру всегда были изломаны, а левая к тому еще исчеркана цифрами и формулами: за дурную привычку писать на манжете ему изрядно попадало от матери.
И Антону, особенно в детстве, частенько доставалось от матери, переменчивой в настроениях и вспыльчивой, могущей сгоряча и шлепнуть, и больно ущипнуть. Отец же никогда и ни за какой проступок не ругал, даже не корил. И ни к чему не принуждал своим родительским правом и авторитетом. Точнее, побуждал — добродушно-насмешливой улыбкой, советом, но высказанным таким тоном, что, мол, это мое мнение, а ты поступай как знаешь. Когда Антон стал студентом и его неотвратимо вовлекло в круговорот сходок, собраний, диспутов, отец не стал отговаривать:
— Решай сам, Тошка. Чужими советами не проживешь. Но я считаю, что студент все силы должен отдавать учению. Сколько ни кричи на сходках, сколько ни бунтуй, человек без знаний — полый шар, уколят — пшик от него останется.
Однако же как-то сказал сыну и другое:
— Сейчас все, на кого ни погляди, называют себя революционерами. Разобраться в теориях, которые каждый провозглашает, нет никакой возможности. Но если бы мне пришлось выбирать, я бы взял в пример Леонида Борисовича Красина. Мы вместе начинали с ним в Техноложке. Блестящего дарования человек. Я убежден — это второй Менделеев. Я был уже приват-доцентом, а он еще студентом из-за своих перерывов на отсидки и ссылки — и студентом построил превосходную электростанцию в Баку. Мы ходатайствовали перед министром просвещения, чтобы его вновь допустили в институт. Но Красин, хотя и революционер, блестящий инженер и в будущем выдающийся ученый.
Однажды в гостях у коллеги отца Антон был представлен Леониду Борисовичу. Инженер задал юноше обычные вопросы об учебе. Антон оробел. Весь вечер он просидел в сторонке, слушая. Однако Красин никаких революционных теорий не развивал. За крахмальной скатертью, хрусталем и водками говорили исключительно на научно-технические темы.
Потом Антон еще несколько раз видел Красина, но тоже на людях. Леонид Борисович заинтересованно расспрашивал об их общей альма-матер, сам рассказывал об институте, называя в разговоре имена Бруснева, Кржижановского, Радченко, Ванеева. Но для Антона они мало что значили, хотя краем уха он уже слышал, что эти питомцы их Техноложки были членами революционного «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Первокурсник собирался было расспросить о них подробнее, да все было некогда, все не удавалось поговорить по душам.
А затем наступило 9 января. В тот день Антон тоже был на улице. Не у Дворцовой площади, а еще на пути к ней. На Садовой студентов перехватили уланы. Они врезались в толпу. На миг юношу прижало к потному боку коня. Над головой нависла морда с оскаленными желтыми зубами. С закушенного, раздирающего губу мундштука слетала пузыристая пена. Студент едва увернулся от нагайки.
С того дня шквал всеобщей ярости подхватил его и понес. Сразу же после Кровавого воскресенья в Технологическом но предложению «Объединенной социал-демократической организации студентов Петербурга» собралась сходка. На ней приняли резолюцию:
«Мы, студенты-технологи, собравшись 10 января, выражая борющемуся пролетариату нашу солидарность, решили: немедленно прекратить занятия и призвать всех товарищей к объединению для борьбы во имя политических и экономических требований, выставленных рабочими».
Тут же объявили сбор средств в пользу раненых и на вооружение рабочих. Антон выложил все, что у него было в карманах, — четыре рубля с копейками. За Технологическим забастовали и университет, и Электротехнический, Горный, Лесной институты. Скоро стало известно, что прекратили занятия почти все высшие учебные заведения России.
Хотя конспекты были заброшены, студенты что ни день собирались в аудиториях. Оказалось, что среди будущих инженеров не счесть Демосфенов и Цицеронов. Неизвестно, к каким берегам принесло бы Антона: к социалистам-революционерам, конституционалистам или анархистам, если бы не стал его кумиром второкурсник с механического отделения Константин Романов, парень с воспаленными глазами, с взъерошенной колючей шевелюрой и впалыми щеками. «Революция, восстание народа, рабочих масс — только оно в силах смести деспотию!» — с несдерживаемой страстью выступал он с кафедры. Это была перспектива!..
Они подружились. Как-то Константин спросил: «Знаешь, где Металлический на Выборгской стороне?» Антон знал. Еще осенью первокурсников водили на этот завод, первым в России осваивающий выпуск паровых турбин. Долго после той экскурсии он не мог отделаться от впечатления, что побывал за вратами огнедышащего ада. «Сможешь отнести этот тючок?» — Константин протянул пакет. Антон согласился. «На углу заводской ограды, с Полюстровской набережной, будет ждать парень в лисьей шапке. Скажет: «От дяди Захара». Ему и передашь. Надо быть там в три пополудни». По дороге Антон заглянул в сверток. В нем оказалась стопа листовок. «Свобода покупается кровью. Свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях!..» — прочел он. На листке стояла подпись: «Петербургский комитет РСДРП». Значит, Костя социал-демократ? А что это такое? В чем их отличие хотя бы от социалистов-революционеров, которые тоже призывают бороться с самодержавием с оружием в руках?..
На следующий день он отыскал Романова, сказал, что поручение выполнил, сам забросал вопросами. «Суть в том, — попытался объяснить второкурсник, — что эсеры защищают интересы зажиточных крестьян, кулаков и враждебно относятся к рабочему классу, к марксизму. Понятно?» Антон ничего не понял. «Надо будет с тобой серьезно подзаняться». — «Но они ведь тоже против царя?» — «Да, но они — за индивидуальный террор. А это все равно что стрелять лягушек в болоте. Две-три лягушки убьешь, но болото таким же и останется. Вот в прошлом году эсер Сазонов ухлопал министра внутренних дел Плеве, а что изменилось в империи Российской?.. Нет, только миллионы восставших пролетариев могут сокрушить самодержавие. И мы, социал-демократы, отстаиваем интересы революционного рабочего класса».
Потом Костя сам нашел Антона: «Не читал эти книги: «Коммунистический Манифест», «Развитие капитализма в России», «К вопросу о монистическом взгляде на историю»?.. Проштудируй, полезно...»
Спустя какое-то время снова попросил: «Можешь устроить на надежную ночевку одного товарища?» Антон ответил: «Конечно», хотя ни о каких «ночевках» не знал, и как устраивать на них — не ведал. Просто было приятно, что второкурсник считает его за своего. Антон повел «товарища» — молчаливого парня — к себе домой, на Моховую. Матери и отцу сказал: «Мой приятель». «Приятель» ушел утром, еще до завтрака. Больше они не виделись, даже имени его не узнал. Только осталось доброе ощущение от слова «товарищ».
Что ни день Костя приносил новые и новые книги, спрашивал мнение о прочитанном. И однажды сказал: «Кое в чем ты уже начал разбираться. — И предложил: — Хочешь вести кружок но политической экономии у рабочих? Им нужно, да и тебе полезно». Антон заколебался, но отказаться не отважился. «Все товарищи — с Металлического. На Арсенальной, четвертый дом по левой стороне за дровяным складом, спросишь дядю Захара. Узнаешь сразу: он рябой».
На Арсенальной дядя Захар — старик с изъеденным оспой лицом — посоветовал больше в студенческой шинели на Выборгской стороне не появляться. Показал лазы в заборе склада. Сюда и будут приходить рабочие на занятия кружка.
Антон подготовился, как к экзамену. Думал, народу соберется человек сто. Напротив Выборгской, у моста Александра II, жил его дружок-однокурсник Олег. Антон притащил к нему старое, дедово, пальтецо, потертый картуз, сапоги. Сочинил историю: приглянулась девица-красавица из предместья. Маскарад — чтобы выборгские парни не побили студента. Любовная история с переодеванием пришлась Олежке по вкусу: по этой части он и сам был не промах. Нахлобучивая картуз, он давал наставления, провожал по черной лестнице. Антон выскальзывал проходным двором на набережную и ступал на Александровский мост уже Мироном: под таким именем его и знали рабочие. Слушателей оказалось всего шестеро. В сумерках они рассаживались на бревнах среди многометровых поленниц. Где-то повизгивали пилы и ухали топоры, а Антон — Мирон пересказывал товарищам прочитанные книги, растолковывал непонятное, отвечал на вопросы.
Приближался сентябрь. Встречаясь, студенты горячо обсуждали: начинать учебу или не начинать? Константин сказал: «Мы, большевики, против продолжения забастовки в институтах. Скоро решающая схватка. Надо собрать силы для удара. Студенты должны объединиться с рабочими». Технологи решили: занятия начнем, но откроем двери института и для рабочих митингов, превратим институт в очаг революции, в трибуну восставшего народа!
Да можно ли было усидеть на лекциях, если что ни день сходки и в городе события развертываются с потрясающей быстротой? В первых числах октября в Питере забастовали железнодорожники, за ними — рабочие крупнейших заводов. Объявил стачку и персонал городских электростанций. Тогда военные власти установили на башне Адмиралтейства мощный морской прожектор. Его слепящий луч бил вдоль Невского. Это было фантастическое зрелище: казалось, что черные дома подожжены голубым огнем.
В Техноложке митинги проходили при керосиновых лампах, при свечах. Костя отыскал в скопище народа Антона: «Будешь стоять в патруле у физической аудитории». Тех, кто направлялся в физическую, студенты «передавали» по цепочке. У входа Антон каждого спрашивал:
— Вам куда?
— На собрание рабочего совета.
— Пароль?
— Маркс и Энгельс.
Это собирался 13 октября на заседание городской стачечный комитет, провозгласивший в тот день Петербургский Совет рабочих депутатов. Среди полномочных посланцев пролетариата Антон узнал, к величайшему своему изумлению, Леонида Борисовича и одного из слушателей своего кружка, дядю Мишу. Этот пожилой рабочий с Металлического, угрюмый, с черными, изувеченными металлом руками, держался во время занятий на дровяном складе молчуном, только слушал. Сам студент стеснялся спрашивать его, боясь обидеть. Считал: неграмотный, тугодум. А оказывается, не разглядел самого важного — ведь неспроста товарищи избрали дядю Мишу своим депутатом.
Заседания Совета продолжались в физической аудитории и в следующие два дня. Политическая стачка охватила чуть ли не весь Питер. Студенты снова прекратили учебу. Перестали посещать уроки и гимназисты. По городу афишами запестрело «Извещение», подписанное генерал-губернатором Треповым. В нем неприкрытая угроза: «холостых залпов не давать и патронов не жалеть». Трепов запретил митинги и собрания в высших учебных заведениях, а еще через сутки распорядился закрыть институты и оцепить их войсками.
Многие студенты Технологического отказались покинуть здание, забаррикадировали двери. Костя и Антон были среди оставшихся. Готовились к рукопашной. Понимали: что они смогут кулаками против штыков и пуль? Поэтому каждый чувствовал себя героем — Кибальчичем или Соловьевым. Было упоительно и страшно. Нервы напряжены до предела. Сидеть и ждать уже не хватало сил. За окнами, внизу, темной массой солдаты Семеновского полка. Не выдержали: распахнули окно, выставили древко с красным флагом.
Внизу, на площади, бабахнуло. Раздался крик. Взвилась раненая лошадь. Что? Бомба? Но никто из студентов не бросал да и не было ни у кого бомб. Значит, провокация?.. Не успели сообразить, как в темени, за деревьями, сверкнуло. Брызнули в окнах стекла. Кое-кого поцарапало. Раненные осколками стекла украсились повязками. Антону было досадно — его не задело. Однако, что бы там ни было, начинается!..
Обстрел продолжался долго, час или два. Сейчас начнется штурм? Но тут неизвестно откуда появился среди студентов директор института профессор Воронов. Сказал: градоначальник уведомил его, что все, кто находится в институте, будут истреблены, а само здание будет стерто с лица земли — уже присланы насосы, баки с керосином, подходит артиллерия. Директор просил по телефону самого премьер-министра графа Витте защитить институт от нападения войск, но премьер сказал, что он уполномачивает градоначальника вести все переговоры. Чтобы избежать кровопролития и уничтожения Техноложки, студенты должны пропустить градоначальника в здание.
Студенты уважали Воронова — либерального директора, известного ученого. И их страшила участь, уготованная этим стенам. Они открыли двери. Вслед за градоначальником в институт ворвались семеновцы. Всех «смутьянов» объявили арестованными, заперли по аудиториям, у дверей стали солдаты с винтовками наперевес. С площади на окна были наведены стволы пушек. Это происходило в ночь с семнадцатого на восемнадцатое октября.
И вдруг снята осада. К Техноложке движется ликующая толпа. Красные флаги. Красные банты. Сон? Мираж? Нет, царь подписал манифест! Вот он; во всех газетах, на листах, на устах. Свобода! Победа! Оковы самодержавной тирании пали безвозвратно!..
На толпу ринулся эскадрон улан. Семеновцы обстреляли демонстрантов, которые шли с «Марсельезой» по Загородному проспекту к институту, нескольких убили.
Но и эти инциденты были, лишь как пятна на солнце. Народ валом валил к Зимнему. «Марсельезу» сменяла «Варшавянка». У Адмиралтейства, у решеток Александровского сада, где был расстрелян рабочий люд в Кровавое воскресенье, все сорвали с голов шапки и запели:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
В любви беззаветной к народу...
Антон буквально потерял голову. Забыл, когда ел, когда спал и вообще был дома. Красный бант на куртке. В руках то листовки, то газеты. От Кости поручение за поручением.
Но как раз теперь его стали одолевать сомнения. Все предшествующие месяцы первокурсник принимал слова старшего товарища на веру. А тут, когда Константин сказал: «Манифест — подлый обман, надо готовиться к большой драке!» — он засомневался: зачем драться, когда победа уже завоевана? Вот, даже отменено в Питере положение о чрезвычайной охране, ликвидировано генерал-губернаторство, и Трепов, ненавистный и грозный Трепов смещен с должности и переведен в дворцовые коменданты. И пусть среди свобод, дарованных царским манифестом, не названа свобода печати, Совет рабочих депутатов ввел ее собственным декретом. Отныне только те газеты могут выходить в свет, редакторы которых будут игнорировать цензурный комитет. За невыполнение декрета — стачка в типографии, конфискация издания. И вот уже открыто выходят газеты всех революционных направлений и партий, политические сатирические журналы — «Пулеметы», «Фугасы», «Вилы», «Набаты»! Бесцензурная печать в России! Это ли не свидетельство полного триумфа?.. Костя не разделял ликования своего друга. «Поживем — увидим», — сказал он.
Через десять дней после оглашения манифеста до Питера дошли слухи, что в Кронштадте кроваво подавлено выступление матросов; из разных городов хлынули известия о еврейских погромах, о бесчинствах черносотенцев и полиции. В ноябре снова забастовали рабочие питерских заводов. В начале декабря министр юстиции разом закрыл все левые газеты. В тот же день было оцеплено войсками помещение Вольно-экономического общества, где шло заседание Петербургского Совета, и депутаты, около трехсот человек, были арестованы и под конвоем отправлены в Петропавловскую крепость и «Кресты». Снова начались аресты в предместьях и обыски по квартирам интеллигенции. Фабриканты и заводчики выбросили на улицу сто тысяч пролетариев — участников стачек. «Видишь теперь, Антон, кто из нас был прав?» — спросил Константин.
Путко наведался на Арсенальную, возобновил занятия кружка. Двух недосчитывалось в кружке — дяди Миши, депутата Совета, и молодого веселого слесаря Ивана — того схватили на демонстрации.
Арест Совета подорвал руководство революционным движением в Питере. Центр борьбы переместился в Москву. Когда там, на Пресне, началось вооруженное восстание, из института исчез Константин. Позже Антон узнал: он пробрался туда, на пресненские баррикады, и был растерзан казаками уже после того, как восстание было подавлено.
Как и прежде, раз в неделю Антон пробирался на дровяной склад. После гибели Кости кружок остался единственным его революционным делом. Да, друг оказался прав. И остался верен своей правде до конца. А он смог бы так?.. Или он все еще глина, сырая глина?..
Но наступил и для него день и час: ком сырой глины бросили в печь, а вынули оттуда раскаленный звонко-красный кирпич.
Технологический готовился к демонстрации: в новом учебном году оказались отстраненными преподаватели, которых студенты любили за свободомыслие и гражданскую смелость. Смириться? Ну уж нет! Решили идти на Невский, а оттуда к Сенату.
Перед самым началом демонстрации узнали: черносотенцы что-то замышляют — заполнили дворы вокруг института, пьяные, с палками. Студенты не испугались. Стиснутый сокурсниками и захваченный общим возбуждением, Антон бросился на улицу.
Он оказался на мостовой, когда первые демонстранты уже схватились с гостинодворцами. Ощеренные рожи, красные глаза, кулаки в кольцах, сивушный перегар. Вот тебе! За Костю! За дядю Мишу! За Ивана!.. Он бил, сам увертывался от ударов и снова бил в сладкой, слепящей ярости.
И вдруг услышал вопль. Нечеловеческий крик боли, крик убиваемого существа. Он бросился назад и, когда толпа отхлынула, увидел на камнях раздавленное тело отца. Как отец оказался здесь? Накануне демонстрации они не говорили, и в последние минуты Антон не видел его на сходке в Актовом зале. Почему отец вышел на улицу именно в эту минуту?.. Безответные вопросы Антон задавал себе тысячу раз много позже. А тогда он обезумел от боли.
Он заболел. Он почувствовал отвращение и апатию ко всему. Но время взяло свое: в то мгновение на улице что-то сгорело в нем, а что-то затвердело камнем. Это «что-то» — жажда отомстить убийцам отца. Как мстить? Кто поможет ему? Он не хотел заниматься прежней работой. Он хотел только так, как Костя, — только в бой. Он пришел на Арсенальную, к дяде Захару. А потом, после едва не окончившегося бедой путешествия на Васильевский, — в контору «Общества электрического освещения». Понял ли Леонид Борисович из его сбивчивых слов, что не мимолетный каприз привел его на Малую Морскую? Поверил ли ему?..
Дни шли, а инженер все не подавал вести. Антон тревожился больше и больше. Поставил себе срок: два два. Если Красин не позвонит, он, нарушив уговор, напомнит о себе сам.
И тут раздался телефонный звонок. Незнакомый женский голос:
— Антон? Доброе утро. Приходите сегодня в полдень в цветочный павильон «Рампен и сын», угол Невского и Казанской. Спросите у хозяина белые гвоздики, семь гвоздик. Поняли?
Он пришел. Оробев, спросил у суетливого старика белые гвоздики и был приглашен «самолично выбрать» в разделочную. В комнате за прилавком цветы были насыпаны по столам охапками, отдельно — розы, отдельно — тюльпаны, гиацинты, левкои, еще в брызгах росы на лепестках и листьях. Было необычайное празднество в небрежном изобилии их, и сам воздух был душист и прянен. Старик не задержал студента в разделочной, а провел дальше, в конторку. Там и поджидал его Леонид Борисович. Старик вышел, плотно притворил дверь.
— Трубы трубят, — с ободряющей улыбкой сказал Красин. — Не передумал?
— Что вы! Я уже места себе не находил! — признался Антон.
— Добро. А смог бы ты уехать на несколько дней из Питера?
— Конечно! А куда?
— Скажем, в Тифлис?
— Хоть сию минуту! У меня там дядя, родной брат отца. Я не видел его лет пять, еще с гимназии. А теперь, после этого... — юноша запнулся. — Дядя Гриша как раз писал, чтобы я приехал.
— И поезжай. Это очень удачно, что у тебя дядя именно в Тифлисе. Отправляйся не позже послезавтрашнего. Как приедешь, каждое утро до полудня гуляй на Эриванской площади. Это в Тифлисе как наш Невский. Что бы ни случилось, ни во что не вмешивайся.
— Гулять?.. — недоуменно переспросил Антон. — И сколько я так должен болтаться по площади?
— Думаю, с недельку. Потом вернешься и расскажешь.
— Что?
— Если будет что рассказать.
— И это все? — с разочарованием протянул студент.
— На первый раз все. Если же что и случится и, станется, тебя задержит полиция, называй себя, кто ты и откуда и зачем приехал доподлинно, ничего не выдумывай. Кроме, конечно, нашего разговора, сам понимаешь.
Антон кивнул.
— А теперь возвращайся в павильон, а я выйду через эту дверь. Доброго ветра, Антон Владимирович!
Он вернулся домой в смятенных чувствах. Что за нелепое задание — гулять по Эриванской? С таким же успехом он может болтаться и в Питере. Однако же не напрасно именно в Тифлис и о полиции, аресте?.. Что же должно произойти в Тифлисе?
За обедом Антон сказал матери, что хотел бы навестить дядю Гришу. Мать обрадовалась:
— Поезжай непременно, Тони! И Григорий рад будет, и сам проветришься, совсем ты замучился.
Потом она добавила:
— Забегала Лена. Травины уже собираются на дачу.
Он позвонил Лене. В трубке услышал ее дыхание.
— Леночка, утром я еду в Тифлис, ты сегодня свободна?
— Для тебя — да.
— Значит, у Кофейного, в семь? Только не опаздывай!
«Кофейный домик» в Летнем саду был их традиционным местом встреч. Когда он пришел, Лена уже ждала. Он украдкой поцеловал ее, и они пошли к Неве. Его так и распирало сказать ей о таинственном поручении. Антон едва сдерживал себя. Да и говорить было нечего: задание Красина выглядело уж очень несерьезным. Поэтому он болтал обо всем, что приходило в голову, поглядывая на Лену, однако ж так, будто расставался с нею навсегда. Да и мало ли что может случиться в Тифлисе! Очень хитро он подвел тему разговора к декабристам, а от них — к Волконской.
— Помнишь: «И с криком: «Иду!» — я бежала бегом, рванув неожиданно руку, по узкой доске над зияющим рвом навстречу призывному звуку...» Не каждая могла вот так, за мужем, на каторгу, в рудники... А ты смогла бы?
— Зато так благородно и красиво! «По-русски меня офицер обругал, внизу ожидавший в тревоге, а сверху мне муж по-французски сказал: «Увидимся, Маша, в остроге!..» — продекламировала Лена и посмотрела на Антона так, будто только и ждет, когда его закуют в кандалы, и она последует примеру Волконской.
— Можешь уже и собирать вещички! — со смехом сказал он.
Они вышли на набережную. Голубое небо светилось над голубой водой. У Антона стеснило дыхание. Он предложил:
— Давай, Ленок, всю ночь не будем спать? Нынче самые белые ночи! И развод мостов посмотрим.
— Давай! — загорелась Лена.
Они покофейничали на открытой веранде «Аркадии» и не спеша направились к Николаевскому мосту. В одиннадцатом часу было еще совсем светло, и солнечные лучи окрашивали в золотисто-малиновый цвет облака, невидимые ранее в прозрачном небе.
К полуночи совсем стемнело, в десятке шагов трудно было различить лица. Они остановились у парапета. Сзади, со стороны города и Зимнего, всходила выщербленная тусклая луна, а над Васильевским островом небо уже светлело и на нем, желтовато-сером, проступали темные перья.
Ему почему-то ожидалось, что набережная будет пуста — лишь они вдвоем с Леной. Но чем шире занималась за Невой заря, тем больше собиралось народу, и компаниями, и парочками, с гитарами, балалайками, гармонями, будто на демонстрацию. И полотняные кафтаны городовых, белевшие там и сям, наводили на эту мысль. Все ждали часа, когда начнется.
Меж веселого, хмельного люда сновали по набережной торговцы, звонко и растяжно выкрикивая:
— Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой, наливаем, что ли-с?
— Под-дойди! Медовые, рассыпчатые!
Через мост, торопливо понукая лошадей, проехали на Васильевский последние экипажи. У въезда рабочие перегородили полосатыми шлагбаумами мостовую, у шлагбаумов встали полицейские. Прозвучала команда — и огромные, в полнеба, створки моста начали дыбиться и подниматься, будто сам город воздевал к небу свои ладони.
Тем временем скопившиеся на отдалении за мостом пароходы, баржи с красными и зелеными сигнальными огнями и парусники ожили, засопели, залязгали якорными цепями, заклубили дымами и двинулись меж створ.
Антон, Лена и многие другие пошли по набережной вслед пароходам, ко второму, Дворцовому мосту.
На набережной, у ступеней, которые вели к самой воде, стоял мужик в чапане и зычно провозглашал:
— Миласть-с-судари! Кто желаеть прогулку на веслах под мостами р-раскрасавцами в разводе — до Ал-лександровского и с возвертанием на место! Полное удовольствие за гривенник туда и обратно, миласть-с-судари!
Антон и Лена сошли в просторную лодку. На веслах сидели мускулистые парни.
Гребцы налегли, и за кормой зазвенел, забурлил след, а от носа в обе стороны забугрила волна. От воды веяло свежестью. Антон накинул свою куртку Лене на плечи, а она одной полой прикрыла его. Он повернул голову и поцеловал девушку в висок, у глаза. Кожа ее была прохладная и душистая.
«Может, в последний раз?» — тоскливо шевельнулась мысль, но он отогнал ее:
— Хорошо-то как, Ленок, да?
— Да, — счастливо проговорила она.
«Как здорово, что есть у меня Ленка!» — благодарно подумал он.
Лена была рядом чуть ли не с рождения, с той поры детства, от которой остаются лишь клочки воспоминаний, — была другом-врагом во всех его играх. Ее отец, инженер и ученый Егор Яковлевич Травин, знал Путко-старшего со студенческой скамьи. Травины были непременными гостями на всех семейных торжествах в их доме, Лена и Антон вместе проводили каникулы, и всем окружающим было очевидно: превосходная пара, вот только придет срок — он окончит институт, она — педагогический курс Павловского. Если что и мешало Антону смотреть на нее как на будущую жену, так только лишь отношение к ней как к товарищу, без влечения и тайны. Но до поры. До того возрастного рубежа, когда вдруг взгляд, улыбка, силуэт девичьего стана бросают в озноб. Сначала Антон устыдился и устрашился этого чувства, словно неведомой болезни, но из разговоров со сверстниками понял, что подвержены ей все.
Как-то в прошлом году Олежка — умудренный жизнью человек — сказал:
— Противно глядеть на тебя — совсем дошел до ручки. Пойдем в компанию — такие мордашки! Тут, недалеко, на Садовой.
Они поднялись по узкой, пропахшей чесноком и супом лестнице. Но квартирка оказалась вся в половичках, дорожках, вышитых занавесках и узорных думочках, уютная и мягкая. И две девушки, поджидавшие их, — такие же уютные, круглолицые, с ямочками на щеках. Студенты запаслись бутылками и закусками, и все получилось славно. Пили девушки много, улыбались таинственно и обольстительно. С одной из них, Пашей, Антон очутился в соседней комнате, на перинах, в темноте лишь мерцала лампадка в углу.
Под утро, гордый, он плелся по снежной улице за бодро посвистывающим Олегом и вдруг остановился, как запнулся:
— Послушай, Олежка, а глаза у нее были как у мертвой!
— Ну и что?
— И веселость их, улыбочки — просто нахлестались водки, и все!
— А тебе-то что?
— Дурно это, — в растерянности проговорил Антон. — Дурно, когда без чувства...
Олег вытаращил на него глаза, а потом захохотал:
— Без чувства? От них — чувства! Да ты что, с луны свалился? Эти ж девицы, как говаривал Федор Михайлович, от себя живут. С желтенькими билетиками, да-с, милый лунатик!
— С би-илетами? — Антон опешил. — Гадость какая! Сегодня, значит, я, а завтра... — Он засомневался. — Какая же Паше корысть во мне?
— Вино и закуску принес, еще и на опохмелку осталось — и того с тебя, студентика, довольно.
Антон был потрясен. Будто изобличенный в преступлении, он подумал, что теперь и взглядом не посмеет коснуться Лены. Но, странное дело, посмел. И даже стал, ничем не выдавая своего мужского крещения, смотреть иначе, подмечая округлость ее высокой груди, нежность губ. Лена с тревогой перехватывала его взгляд, краснела и настораживалась. А он — да, пусть гадко и дурно, — порой опять оказывался вместе с приятелем в пропахшей лампадным маслом комнатке на Садовой, не в силах умом побороть то темное, что требовало выхода.
После гибели отца, все те страшные недели, когда Антон болел и врачи начали опасаться, не психическое ли это расстройство, Лена часто приходила в их дом, до поздних вечеров тихо сидела в его комнате, ухаживала, как за малым ребенком.
Именно тогда он понял — она действительно его друг на всю жизнь, его будущая жена. Однажды он сказал:
— Лена, зачем ждать?
— Я понимаю тебя, — ответила она. — Но давай подождем. Сейчас все так мрачно, а я хочу, чтобы это было как праздник!
С той поры они бывали вдвоем все чаще.
Теперь они ждали лишь момента для объявления официальной помолвки. О каморке на Садовой Антон, конечно же, и не вспоминал.
Тем более что он насмерть рассорился с Олегом. Это случилось в то страшное утро, накануне демонстрации. Путко забежал в читальню и увидел приятеля за столом, за книгами.
— Пора, свертывай удочки! — поторопил он.
— Играйте без меня, — отозвался Олег. — В великомученики не спешу — святыми они становятся после дыбы или голодной смерти.
— Все собрались! Нас ждут!
— Не все то благо, к чему многие так жадно стремятся — еще старик Цицерон говаривал, — нахально улыбнулся Лашков. — Обойдетесь без меня, расейские Бланки.
— Испугался? — почувствовал к нему презрения Антон. — Эх ты, трус! — Он сказал громко, другие студенты услышали.
Олег вскочил:
— Поплатишься за эти слова!
— Отлично! После демонстрации!..
Потом ему было не до того, чтобы сводить счет с Лашковым. С тех пор Антон больше его и не видел. Черт с ним! Стоит ли вспоминать о таком липовом друге!..
Лодка быстро скользила по Неве, меж грозно нависающими над нею створками разведенных мостов. И Антон с особой остротой чувствовал красоту необыкновенной светлой ночи, уже полностью налившейся красками. Слева их обогнал большой, с белыми над, стройками пароход. Огромные колеса его быстро крутились, плицы гулко шлепали, лодку обдало дождем брызг. Иллюминаторы кают были зашторены. Только на верхней палубе у поручней стояла парочка.
«Дураки пассажиры, — подумал Антон. — Такую ночь и проспать!»
Уже было полное утро, скребли булыжник дворники, и зеленщики катили свои тачки, когда Антон проводил сонную Лену домой. Он забежал на Моховую за чемоданом и едва не опоздал на тифлисский поезд.
ГЛАВА 5
Тринадцатого июня пополудни телеграфист департамента полиции принял, а дежурный шифровальщик раскодировал срочную депешу, поступившую из канцелярии наместника его императорского величества на Кавказе:
«Сегодня 11 утра Тифлисе на Эриванской площади транспорт казначейства в 350 тысяч был осыпан семью бомбами и обстрелян с углов из револьверов, убито два городовых, смертельно ранены три казака, ранены два казака, один стрелок... Похищенные деньги за исключением мешка с девятью тысячами изъятых из обращения пока не разысканы. Обыски, аресты производятся, все возможные меры приняты. № 5657.
Шифровальщик еще не успел переписать текст, как последовало дополнение:
«Депеше № 5657 цифра неправильна, проверкою установлено ограбление двухсот пятидесяти тысяч...»
Сообщения из Тифлиса были тотчас доложены директору департамента, действительному статскому советнику Трусевичу. Максимилиан Иванович ознакомился с телеграммами и тут же вызвал чиновника для поручений:
— Соблаговолите эти депеши передать Алексею Тихоновичу и зачислить новое дело в производстве за ним.
И, сделав в тетради «Для памяти» соответствующую пометку, подумав: «Сумма немалая», и еще: «Не забыть Доложить Петру Аркадьевичу», директор вернулся к делам, прерванным, кавказским происшествием.
Хотя казне этим днем был нанесен непредвиденный и немалый урон, само по себе это дело все же не являло чего-то из ряда вон выходящего. Утечки казенных средств происходили ежедневно, можно сказать — ежечасно. Казну обирали и предприниматели, фабриканты и торговцы, и деятели правительственных партий, а более всего — сановники, неприкосновенные великие князья и княгини, владевшие, как своими собственными наделами, целыми отраслями в обширном хозяйстве империи. Какие уж там тысячи, когда старший дядя государя, великий князь Владимир Александрович присвоил три миллиона, собранные по всенародной подписке на постройку храма на месте гибели его же отца, Александра II; другой дядюшка царя, Алексей Александрович, адмирал флота, растратил чуть ли не половину казны морского ведомства по европейским курортам и игорным домам. А великий князь Андрей Владимирович, опустошающий кассу артиллерийского ведомства для ублажения легконогой балерины Машеньки Кшесинской? Департамент полиции, конечно же, был вполне осведомлен обо всем. Что касается происшествия в Тифлисе, все зависит от того, кем была совершена экспроприация и на какие цели поступили похищенные суммы. Это покажет расследование. А сейчас директора тревожат дела куда более важные.
Максимилиан Иванович снова углубляется в изучение сводок. Только в июне, за неполные две недели, антиправительственных актов совершено столько, что в былые времена их с лихвой хватило бы на годы. В лагерях под Киевом, в Селенгинском полку и саперном батальоне имели место попытки к бунту, убиты несколько офицеров. В Севастополе во время прогулки политических арестантов под наружной стеной тюремного замка взорвалась адская машина, и двадцать революционеров бежали. В Екатеринбурге анархисты напали на жандармского ротмистра и полицмейстера. В Воронежской губернии крестьяне сожгли экономию землевладельца Болдырева. В Москве, за Даниловской заставой, на сходке фабричных при участии студентов и курсисток произносились поджигательные речи — арестовано двадцать пять смутьянов. Да и в самом Санкт-Петербурге, в Лесном и на Охте, открыты тайные типографии, найдено оружие; в общежитии студентов римско-католического исповедания обнаружен склад нелегальной литературы — арестовано более ста человек... Подумать только: за неполные две недели, да еще после высочайшего манифеста!..
И это щекотливое дело с депутатами разогнанной Думы... Нет, он, Максимилиан Иванович, не оспаривает: нужно создать громкий политический процесс, чтобы устрашить врагов отечества. И сам план наступления был разработан верховной властью. Однако выполнять-то его приходится департаменту. Правда, у департамента надежные помощники — дружины «Русского народного союза имени Михаила Архангела», общество хоругвеносцев, артели добровольной охраны, черные сотни и прочие истинные сыны России, искони преданные престолу. Вроде бы операция развивается в соответствии с планом. Но он должен продумать последующие ходы и предусмотреть контрходы противника, чтобы не было никаких неожиданностей...
Размышления директора были прерваны. На этот раз приоткрывший дверь чиновник с почтительностью уведомил:
— Ваше превосходительство, Петр Аркадьевич прибыли и вас просить изволили.
Трусевич касательным движением тыльной стороны ладони проверил, безукоризненно ли выбриты щеки, взял тисненую папку «К докладу» и вышел из кабинета, оставив дверь распахнутой настежь.
Кабинет министра находился напротив его комнаты, через небольшую приемную, где по углам, за столиками стиля ампир, сидели у телефонов чиновники для поручений, а ближе к дверям кабинета — личные охранники Петра Аркадьевича в штатских костюмах.
Чиновник предупредительно отворил перед директором высокую, белую с золотом, резную дверь.
Максимилиану Ивановичу неизменно доставляло удовольствие входить в эти апартаменты, хотя он и считал их чрезмерно роскошными, не соответствующими духу и роду деятельности учреждения. Кабинет министра был обширен, белый с золотом, с зеркалами в простенках и над двумя мраморными каминами, с золоченой, в хрустальных подвесках люстрой, книжными шкафами вдоль стен и огромным столом, тумбы которого образовывали букву «п». Углы лепного потолка украшали вензеля императоров — от вензеля Николая I до хитросплетенных инициалов царствующего монарха. Шаги глушил толстый ворс ковра зеленовато-розовых тонов с изображениями грифонов.
Петр Аркадьевич в кабинете был один. Он пригласил директора сесть в кресло, придвинул к Максимилиану Ивановичу коробку с сигарами, осведомился о семье, о здоровье и лишь после завершения ритуала перешел к делу. Как и предполагал Трусевич, первый вопрос министра касался Думы: так ли все развивается, как было намечено?
Две недели назад, в то утро первого июня, когда Столыпин приехал в Таврический (уже месяц он не удостаивал Думу своим посещением, подчеркивая тем самым, что игнорирует ее), он предвидел следующий ход событий: прокурор докладывает о раскрытии заговора против верховной власти и требует лишения злоумышленников — социал-демократов депутатской неприкосновенности; Дума же, в которой верховодят левые (Петр Аркадьевич причислял к левым и кадетов), категорически отказывается, разоблачая самое себя перед глазами верноподданных, и тогда он, премьер-министр, поднимается на трибуну и произносит фразу: «Вам нужны великие потрясения — мне нужна великая Россия! — И добавляет еще одну, не менее великолепную: — Выше депутатской неприкосновенности я ставлю охрану государства!» Затем он демонстративно покидает Таврический. А на следующее утро газеты публикуют высочайший манифест.
Но думские хитроумцы разгадали ловушки, расставленные Столыпиным. Кто-то из этих мерзких «народных представителей» предложил не отвергать требование прокурора о снятии депутатской неприкосновенности, а создать полномочную комиссию, которая ознакомилась бы с обвинительным материалом. Это было уж слишком! Не хватало еще, чтобы проходимцы-юристы из депутатской своры изучали вещественные доказательства! На одной из бумаг, найденных в квартире депутата Озола, была резолюция: «Переслать в В. О.». Петр Аркадьевич повелел следователю Зайцеву дешифровать «В. О.» как «Военную Организацию», хотя это мог быть просто «Виленский отдел». И уж никак не предназначался для глаз пристрастных экспертов «Наказ» — главная «улика». Как недопустимы были и очные ставки с матросом гвардейского экипажа и другими нижними чинами, названными в обвинительном заключении «представителями армии и флота», а на самом-то деле являвшимися подсадными утками в этой охоте. Нет уж, господа «народные представители», увольте! Петр Аркадьевич не стал слушать дебатов, вернулся в свой кабинет и отдал распоряжение об опубликовании манифеста. Пусть вопят. Пусть машут после драки кулаками. Дума почила... Но этот акт — лишь начало, сигнал к генеральному наступлению на внутренних врагов государства. Как идет само наступление?
И вот теперь Трусевич докладывал, что несколько бывших депутатов взяты под стражу, остальные обвиняемые находятся под домашним арестом и за ними учрежден тщательнейший надзор. Но четверо сумели скрыться в Финляндии. И в настоящее время надобно решить: предпринимать ли шаги перед сенатом Великого княжества с требованием их выдачи или не предпринимать.
— В чем проблема?
— Видите ли... — Максимилиан Иванович замялся, отвел глаза. — Видите ли, ваше высокопревосходительство, один из скрывшихся бывших депутатов — наш сотрудник.
— В таком случае решайте сами, — досадливо поморщился Петр Аркадьевич: даже один на один директор не должен был признаваться министру в действиях подобного рода — осуществляй их сам.
— Дело отнюдь не в этих депутатах и даже не в самой Думе, — продолжил он. — Мы вправе поздравить себя: результаты нашей акции превзошли ожидания — и внутри государства, и вне его пределов.
Он взял с письменного стола телеграфные бланки:
— Петербургская биржа отреагировала на роспуск Думы немедленным повышением курса ценных бумаг. Подобная же картина — на берлинской, лондонской, парижской и амстердамской биржах: в акте государя Европа почувствовала, наконец, силу.
— Пора, давно пора было показать ее, — поддакнул директор.
— Однако не будем самообольщаться: враги потерпели поражение и отступили, но они еще не разгромлены, революционные корни не выкорчеваны. И глубже всего эти корни пущены социал-демократической рабочей партией, не так ли?
— Совершенно верно, ваше высокопревосходительство, — Трусевич раскрыл папку и выложил на стол лист. — Я циркулярно предложил всем начальникам охранных отделений обратить особое внимание на деятельность РСДРП, прежде всего — на фракцию большевиков, ибо меньшевистские группы по настроению их в настоящий момент не представляют столь серьезной опасности, как большевики.
— И каковы успехи? Лидер большевиков уже арестован?
Директор насторожился: Столыпин показал коготки. Продолжает благосклонно улыбаться, но самим этим вопросом выражает неудовольствие — уж ему-то доподлинно известно, что Ульянов-Ленин еще на свободе, хотя его имя постоянно возобновляется в розыскных циркулярах и не сходит со страниц донесений осведомителей и бланков депеш охранных отделений. Одиннадцатого апреля Петербургское отделение сообщило в департамент, что в Териоках, на даче Оттенета по Церковной улице, состоялась общегородская конференция столичной организации РСДРП под председательством Ленина. Однако сама конференция проходила 25 марта, за полмесяца до полученного сообщения. Спустя неделю директор получил шифровку из Парижа от заведующего заграничной агентурой о предполагаемом съезде социал-демократов. Первоначально революционеры предполагали провести съезд в Копенгагене, если не удастся — в Мальме, Брюсселе или каком-нибудь из норвежских городов. Трусевич уведомил об этих планах Столыпина. Премьер-министр добился от датского, шведского, бельгийского и норвежского правительств запрещения съезда на территории этих стран. Тогда социал-демократы собрались в Лондоне, на Саутгейт-Род, в церкви Братства. Заграничной агентуре удалось внедрить на съезд опытнейшего сотрудника-осведомителя, который присутствовал на всех заседаниях. Секретный сотрудник сообщал, что Ленин — активнейший участник съезда. Эти донесения поступили из Парижа в мае. Сам Ульянов находился в то время в Лондоне. А где он сейчас, в июне?
— Нет, еще не арестован, — склонив голову, ответил Столыпину директор. — Надо признать, Ульянов весьма многоопытен и хитер. Но полковник Герасимов предпринимает энергичные усилия для установления его местонахождения.
Все так же благожелательно улыбаясь, министр кивнул. Помолчал, раскурил сигару. Потом наклонился к директору через стол и заговорщицки, переходя с официального на дружеский тон, Петр Аркадьевич спросил:
— Ну-с, а что говорят о наших начинаниях в обществе и народе, дорогой Максимилиан Иванович?
Трусевич быстро оценил обстановку. Начальству всегда лучше говорить то, что оно само хочет о себе услышать. И все же в данный момент стоит проявить прямодушие — оно потрафит министру.
— Если о таком нововведении, как суды, то их называют «скорострельными». А меру... — он все же помялся, — а основную меру, которую выносят бунтовщикам по приговорам этих судов, — «столыпинскими галстуками».
Петр Аркадьевич сдержанно, но весело рассмеялся:
— «Галстуками»? Очень образно! Обязательно передам государю. «Галстуки»? Пожалуй, они и в историю войдут? — посмаковал он и даже покрутил шеей, будто примеряя галстук.
Министр решительно нравился Трусевичу. Моложав, улыбчив, а в то же время энергичен и решителен. И смелости не занимать. Это он настоял перед императором на безотлагательном введении по России чрезвычайного, военного и даже осадного положений, когда вся гражданская власть передается в руки армии, действующей под непосредственным руководством охранных отделений и жандармских управлений. Столыпин же проявил твердость и в учреждении военно-полевых, военно-окружных и военно-морских судов упрощенного порядка — без проведения предварительного следствия, но с обязательными смертными приговорами, которые надлежало приводить в исполнение в течение двадцати четырех часов. Молодец! С таким министром легко работать.
Столыпин оборвал смех и отклонился на спинку кресла:
— Соблаговолите, Максимилиан Иванович, передать мое личное предписание командующим войсками и генерал-губернаторам повсеместно...
Он сделал паузу. Трусевич достал из папки остро очиненный карандаш и чистый лист.
— Строжайший приказ: безусловно применять новый закон о военно-полевых судах. При этом укажите... — он сосредоточился, затем четко, как бы печатая, начал диктовать: — «Командующие войсками и генерал-губернаторы, которые допустят отступление от этого предписания, будут ответственны лично перед Его Величеством. Они должны озаботиться, чтобы по этим делам не передавались государю телеграфные ходатайства о помиловании». Все. Отправьте за моей подписью и без промедления.
— Будет исполнено, ваше высокопревосходительство.
Директор понял, что означает такое предписание.
— Пусть грядущие историки обвинят нас в жестокости, — подтвердил его невысказанную мысль Петр Аркадьевич. — Но тот, кто проявляет милость к врагу, отказывает в милости себе, не так ли? — губы его сомкнулись в жесткую складку. — «Столыпинские галстуки», говорите?
«Не напрасно ли брякнул?» — подумал Трусевич.
— Полностью и всей душою поддерживаю указанные меры, — сказал он. — Давно бы следовало их применить.
Нет, упаси бог, это прозвучало не как упрек Столыпину. Петр Аркадьевич должен понять, в чей адрес сей намек: до него министерство внутренних дел возглавляли краснобаи и либералы, подобные князю Святополк-Мирскому. И своей репликой директор лишь лишний раз подчеркнул, что наконец-то у руля стал достойный человек.
Хорошо-то с ним работать — хорошо, и все же старый чиновник подумал еще и о том, что напрасно Столыпин все берет на себя, а следовательно, возлагает дополнительные обязанности и на службы министерства. Уже не только розыск и дознание, а даже и руководство судами, наблюдение за вынесением и исполнением приговоров ложится на департамент. Чего недоброго, дело дойдет до того, что самим и «галстуки» надевать придется на преступников. А это уже напрасно.
Словно бы угадав его мысли, Столыпин сказал:
— Коли так, надо нам придерживаться единообразного принципа. На мой взгляд, он должен заключаться в следующем: всякие действия против государя — начиная от попыток свергнуть его с престола и кончая возбуждением неуважения к управителям государства — должны наказываться лишением прав состояния и смертной казнью, на худой конец — ссылкой на каторжные работы. Ваше мнение, Максимилиан Иванович?
— Иного мнения и быть не должно.
— В этой связи к вам одно сугубо конфиденциальное дело, — Петр Аркадьевич легко заглотнул дым сигары и продолжил: — Генерал Гусаков, новый комендант Кронштадтской крепости, возражает против использования мыса Лисий Нос для исполнения приговоров. Мол, место обнаружено революционерами. Я же думаю, что генерал просто боится обагрить свои руки или стыдится разговоров в обществе. А может статься, и за свою шкуру дрожит. Как вы полагаете?
— Ваши предположения резонны, — отозвался директор.
— Какое же место мы можем предложить взамен Лисьего Носа?
— Гм... Каракозова, как известно, казнили на Смоленском поле. Там же и Соловьева. «Первомартовцев» — на Семеновском плацу. В последнее время для подобных целей использовали Трубецкой бастион Петропавловской крепости... Приговор Каляеву был приведен в исполнение в арсенале Шлиссельбургской крепости... Но ведь речь идет не о единичных случаях, а о массовых и регулярных?
— Безусловно. Есть ли в нашем распоряжении место лучше Лисьего Носа, да еще вблизи столицы?
Наконец-то директор уловил: вот чего хочет от него министр!
— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Департамент категорически возражал бы против совершения регулярных казней в черте Петербурга во избежание нежелательных последствий для администрации. Как говорится, трое могут сохранить секрет лишь тогда, когда двое из них мертвы. В городе такое место утаить невозможно. Рано или поздно революционеры выведают. И в результате — самосуды над тюремными чиновниками. В последнее время они участились, — он повел рукой в сторону папки. — А Лисий Нос и недалеко, и наиболее уединенное место.
— Вот-вот, это я и намерен доказать, чтобы неповадно было солдафонам совать свой нос в наши дела, — в голосе Петра Аркадьевича звякнул металл. — Русаков имеет связи при дворе, его протежирует морской министр, а он в фаворе у государя. Поэтому мне хотелось бы в опровержение позиции Гусакова иметь обстоятельный и аргументированный рапорт. Направьте добросовестного жандармского офицера на Лисий Нос. Рапорт желательно иметь к пятнице, к моему недельному докладу государю.
— Будет исполнено, — ответил директор.
Столыпин встал, давая тем понять, что дела, из-за которых он обеспокоил Трусевича, исчерпаны.
— Только что поступило сообщение: в Тифлисе ограблен казначейский транспорт. На четверть миллиона, — сказал, тоже вставая, Максимилиан Иванович.
— Запросите наместничество, какой партией совершено и какие меры приняты, — дал направление к действию министр и протянул руку. — Желаю доброго здоровья, Максимилиан Иванович.
Он крепче, чем того требовала простая вежливость, пожал руку директора:
— Диву даюсь и завидую: не берет вас время, не берут заботы. Воистину вы наш золотой ключ!
— Благодарю, ваше высокопревосходительство! — сердечно отозвался Трусевич и, глядя на Петра Аркадьевича, снова с удовольствием подумал: именно такой человек и нужен министерству внутренних дел.
Столыпин и по рождению, и по положению принадлежал к высшему обществу Петербурга. Генеалогическое древо его рода уходило корнями в тьму времен; и дед и отец его занимали высокие должности при дворе, а мать была дочерью князя Горчакова, главнокомандующего русской армии в Севастополе в Крымскую войну. Еще не старый человек, едва за сорок, он уже успел побывать и предводителем дворянства в Гродненской губернии, где большинство земель принадлежало его фамилии, и саратовским губернатором в самый разгар крестьянских волнений в Поволжье. Приняв назначение на пост министра внутренних дел, а вскоре и председателя совета министров, он пробуждал у царедворцев и честолюбцев удивление и зависть своей энергией, смелостью идей и решительностью при их воплощении в жизнь. Однако у Трусевича он вызывал не зависть, а чистосердечное восхищение. Старый служака, Максимилиан Иванович мог оценивать свои возможности объективно и улавливать ту малость, которая отличает даже высокопоставленного чиновника от сановника, усердного исполнителя от государственного руководителя. Для Трусевича жажда почестей, неудержимое стремление подняться вверх по крутой лестнице карьеры — все это было уже в прошлом. Он достиг многого и на большее не претендовал, получая удовлетворение в самой своей работе. А уж сколько карьеристов и честолюбцев повидал он на своем веку! Столыпин — председатель совета министров и министр внутренних дел, шеф отдельного корпуса жандармов, гофмейстер — был персоной особой категории: не честолюбец, а властолюбец. Он предпочитал не завоевывать мнение людей, а властвовать над людьми. И то, что он так откровенен и доброжелателен с директором департамента, — это много, ох как много значит!..
Обо всем этом и думал Максимилиан Иванович, выходя из апартаментов министра. И еще над загадочным сравнением с золотым ключом. Что он имел в виду, сравнивая Максимилиана Ивановича с золотым ключом?.. Золотой — потому, что не подвержен ржавению? А ключ? К хранилищу тайн? Или министр хотел сказать, что директор был как бы ключом, которым заводится отлаженный и точный, как швейцарские часы, механизм департамента? Что ж, на свою роль ключа в руках Столыпина он не сетовал. Наоборот, он и впредь намерен с энергией и силой оборачиваться в гнезде, дабы пружина была сжата максимально и тем самым приводила в действие весь механизм, уже почти целое столетие вызывающий трепет у врагов государевых.
Высший орган государственной полиции Российской империи располагался в здании, до того бывшем резиденцией III отделения его императорского величества канцелярии. Сюда, в департамент Трусевича, стекались все нити розыска и наблюдения, дознаний и расследований. Снаружи здание департамента если и отличалось от иных, выравнявшихся по набережной Фонтанки, то лишь малыми размерами и невзрачностью архитектурного исполнения. Оно было всего в два этажа, со скромным входом, перед которым в тротуаре была решетка для счистки грязи с сапог. Однако стоило перешагнуть порог, как посетитель оказывался в вестибюле, пол которого был выложен мраморными плитами, из вестибюля открывался беломраморный марш парадной лестницы с золочеными поручнями и огромными хрустальными канделябрами. С верхней площадки высокие двери вели в приемную министра, а через нее и в кабинет директора. Но вряд ли Петр Аркадьевич, общавшийся лишь с Максимилианом Ивановичем и несколькими другими высшими чиновниками полиции, имел представление о том, что находится за бело-золотыми парадными лестницами и апартаментами. А узнав, немало бы, наверное, подивился.
Именно в эти служебные помещения после беседы со Столыпиным и направился действительный статский советник Трусевич, дабы совершить непременный ежедневный обход вверенного ему учреждения.
Максимилиан Иванович неторопливо спустился с парадной лестницы в вестибюль, свернул в неприметную дверь — и перед ним открылись бесконечные сумеречные коридоры с мощенными грязноватой коричневой плиткой полами, облицованные истертыми панелями, уставленные жесткими вокзальными скамьями и прорезанные бесчисленными дубовыми или окованными железным листом дверями. В коридорах стоял папиросный дым и густой запах общих туалетов, сновали чиновники в партикулярном и офицеры в голубых мундирах. Завидев директора, они приостанавливались в беге, прижимались к стенам, почтительными поклонами приветствуя его. Трусевич механически покачивал головой и неторопливо продолжал свой путь, поочередно раскрывал одну дверь за другой.
Если по фасаду дом был всего в два этажа, то здесь, в тыльной невидимой своей части, — в полных четыре, глубоко вдававшихся во двор, с бесчисленными переулками и закоулками, мало кому ведомыми глухими, безоконными, звуконепроницаемыми тупиками, с железными, похожими на трапы, лестницами и обширнейшим подземельем, которое простиралось и под соседние дворцы графини Левашовой слева и князя Вяземского справа, с камерами для арестованных и ходом, ведущим под Фонтанкой на противоположный берег канала, в Инженерный замок. В тесных, прокуренных комнатах дома корпели в поте лица сотни и сотни чиновников всех классов и рангов — от жандармских унтеров до полковников, от коллежских регистраторов до надворных советников, от ничтожнейших помощников письмоводителей до столоначальников и заведующих делопроизводствами. И никто, кроме директора и вице-директоров, не смог бы разобраться в лабиринте этих помещений, а тем более представить полную картину того, в чем заключалась деятельность всего сонмища сотрудников департамента — штатских и военных. Ибо все, что приходило в это здание и исходило из его стен, было секретно и совершенно секретно, и особая присяга под страхом внесудебной кары обязывала жрецов полицейского храма хранить в строжайшей тайне любые сведения о том, что вершится в неприметном доме № 16 на набережной Фонтанки.
Не без удовольствия совершая обход, Максимилиан Иванович соединял в цельный механизм большие и малые шестерни своей машины. Всего, помимо секретной части, которая ведала особой и личной перепиской директора, шифровкой и дешифровкой телеграмм, составлением самих кодов, а также еженедельных записок для доклада царю о выдающихся происшествиях в государстве Российском, в департаменте функционировало восемь делопроизводств. Обозначение их обязанностей свелось бы к перечислению абсолютно всех отправлений государственного и общественного организма империи, а также дел, интересов и помыслов чуть ли не каждого из ее подданных.
Но доведись кому-нибудь из смертных прочесть все бесчисленные документы со строгими грифами, он все равно не увидел бы из них всех сторон деятельности департамента. Особенно той, которая осуществлялась без письменных распоряжений, по устным, а то и молчаливым указаниям и заключалась не только в подавлении революционных и вообще прогрессивных устремлений, но и в умышленном сохранении в государстве напряженного состояния, дабы держать в постоянном страхе верховную власть, демонстрировать свое служебное рвение и в результате неограниченно пользоваться щедротами имперской казны, получать чины и награды. Сколько хитроумнейших ролей сыграл Максимилиан Иванович перед государем! Впрочем, последние три года не было нужды в искусственном обострении обстановки — впору было обуздать то, что проявляло себя в реальности.
Отсюда, с каменной набережной Фонтанки, подобно тому, как от полюса расходятся меридианы, незримо оплетающие земной шар, разветвлялась сеть многоликих полицейских служб: общей и жандармской, наружной и политической, конной и пешей, городской и уездной, сыскной, фабричной, железнодорожной, портовой, речной, горной, а к тому еще волостной и сельской, полевой, лесной и мызной, разнообразной по способу организации — военной и гражданской, смешанной, коммунальной и вотчинной. Олицетворялась же она в градоначальниках и обер-полицмейстерах, полицмейстерах и приставах, околоточных надзирателях, городовых, урядниках, стражниках, десятниках, волостных старшинах и сельских старостах. И большинство из этих чинов наделено было властью превеликой, имело право ареста любого, внушающего «основательное подозрение» в «прикосновенности к государственному преступлению или в принадлежности к противозаконному сообществу». И субъективное впечатление любого полицейского чина было достаточным основанием для ареста.
Тому же способствовала и с тщанием отработанная система надзоров — одна из наиболее важных отраслей полицейской деятельности: особого, судебного, административного, гласного, строгого гласного и прочих. В соответствии с ними поднадзорная личность не имела права никуда без разрешения властей отлучаться, и в то же время ей не разрешалось ни с кем без позволения встречаться; она лишалась возможности заниматься публичной деятельностью, в том числе учительствовать, участвовать в сценических представлениях, служить в библиотеках, торговать книгами и даже содержать столовые и чайные. Власть же в лице полицейского чина обладала правом удостоверяться днем и ночью, находится ли поднадзорный дома, производить обыски «во всякое время и во всех без исключения помещениях». Кроме того, существовала еще особая шкала секретных надзоров за лицами, подававшими повод к недоверию.
Все эти меры соответствовали идее, восторжествовавшей в Российской империи задолго до учреждения самого корпуса жандармов и вполне соответствовавшей режиму самодержавной власти: правительство и народ существуют в государстве обособленно, причем народ постоянно угрожает правительству. Поэтому любые народные движения таят опасность — и с ними надо постоянно и решительно бороться. Правительство должно находиться по отношению к народу в состоянии непрерывной войны, в лучшем случае — во временном перемирии. Стройную идею эту, рожденную при дворе и закрепляемую департаментом полиции и корпусом жандармов, денно и нощно воплощали в реальность тысячи и сотни тысяч полицейских чинов — разнокалиберные шестеренки той машины, заводным ключом которой был Максимилиан Иванович.
Но работа машины заботила Трусевича не просто как механика, отвечающего за ее исправность. Нет, работа ее каждодневно укрепляла его убеждение в том, что не может быть в России силы, способной противостоять ей, а тем более одолеть ее. И сейчас, пройдя по комнатам делопроизводств и лично убедившись, что машина работает на нужных оборотах, директор с чувством удовлетворения направился в свой кабинет.
В голове его уже определилось решение — на кого возложить щекотливую миссию с пресловутым Лисьим Носом. Максимилиан Иванович и сам знал, что у генерала Гусакова немало сиятельных друзей, в их числе и морской министр, генерал-адъютант свиты его величества, любимец государя Ликов: чего недоброго, можно навлечь на свою седую голову немалые неприятности — паны ссорятся, а у холопов чубы трещат. И все же нельзя сидеть меж двух кресел. Он делает ставку на Петра Аркадьевича.
Оказавшись в кабинете, директор тотчас распорядился вызвать к себе начальника Петербургского охранного отделения.
Через час полковник Герасимов уже стоял у стола Трусевича. Максимилиан Иванович выслушал его доклад о наиболее важных происшествиях по городу, дал руководящие указания, а в конце беседы изложил поручение министра.
— Дело весьма срочное. Рапорт нужен мне к завтрашнему вечеру, крайний срок — к послезавтрашнему утру.
— Рекомендую, ваше превосходительство, ротмистра Додакова. Молод, однако ж достаточно опытен и исполнителен, — предложил Герасимов.
— Знаю, знаю его, — кивнул Трусевич. — Сам представлял его к Станиславу по делу Московского университета. Да, направьте именно его, уважаемый Василий Михайлович.
— На завтра назначено приведение в исполнение приговора по делу о группе социал-демократов, арестованных на Васильевском острове. В связи с поручением министра — задержать?
— Ни в коем случае. Более того: пусть ротмистр сопровождает осужденных и присутствует при исполнении, — сказал директор. — И кстати, соблаговолите лучших сотрудников представить к награждению и досрочному производству. В связи с манифестом предполагаются большие поощрения по ведомству — государь высоко ценит тяжкий наш труд.
Когда Герасимов ушел, Максимилиан Иванович вспомнил еще об одном задании министра и, вызвав стенографиста, продиктовал ему:
— В Тифлис, канцелярия наместника, на имя Бабушкина: «Телеграфируйте, откуда и куда перевозились деньги. Точка. Какой партией совершено сие преступление. Точка. Какие фактические меры приняты к розыску злоумышленников». Передать без замедления моим шифром.
Тем же вечером писарь особого отдела витиевато вывел на синей, украшенной черными виньетками по краям поля обложке папки: «Дело № 434, том I. «О нападении злоумышленников на транспорт с деньгами в г. Тифлиссе 13-го июня 1907 года». Два «с» в слове «Тифлис» он вывел по незнанию, а может быть, для большей звучности и красоты стиля. Затем писарь аккуратно проделал дыроколом отверстия в трех листах: двух депешах из наместничества и ответной телеграмме директора департамента, и навечно заточил их, скрепив скоросшивателем и пронумеровав, под синюю обложку.
Новое «дело» получило толчок к движению.
ГЛАВА 6
Когда возможен захват транспорта казначейства, Леонид Борисович точно не знал. В телеграмме, которая поступила от одного из тифлисских подрядчиков на имя директора-распорядителя Алексея Карловича Арндта и за его отсутствием была передана Зиночкой первому инженеру, говорилось о катушках кабелей, их сечении, о предложенном поставщиками оборудовании и прочих данных, в общем и целом соответствовавших работам, которые выполняло «Общество электрического освещения» в столице наместничества. После расшифровки телеграммы посвященный мог уяснить, что деньги — до полумиллиона — ожидаются двенадцатого-четырнадцатого июня. К захвату казны все подготовлено. Нужно только согласие Центра.
Днем на конспиративной квартире Красин встретился с Феликсом. На этот раз Феликс был без бороды, пышная шевелюра острижена в скобку, а на жилете массивная, поблескивающая натуральным золотом цепь — развеселый купчина, приехавший покутить в столицу.
Однако ему было совсем не до веселья. По последним полученным из Кронштадта сведениям, в крепости началось заседание военно-полевого суда, на котором слушается дело четверых товарищей, арестованных в тайном складе партии на Васильевском. Надежда, что их переведут из Кронштадта в какую-нибудь другую тюрьму, не оправдалась. Рассчитывать на снисходительность судей не приходится: кроме смертных приговоров, от суда ждать нечего. Как же спасти товарищей? Напасть на стражников, когда осужденных поведут к месту казни? Но место это хранится жандармами в таком секрете. что, несмотря на все усилия, обнаружить его не удалось. После подавления восстания в Кронштадте уцелели немногие моряки-большевики. Да и те теперь в экипажах Балтийской эскадры вышли в море. В крепости лишь несколько надежных людей. Значит, остается одно.
— Деньги! — с яростью проговорил Феликс, ударяя тяжелым кулаком по столу. — Две-три тысячи — и мы подкупим охрану. Тюремщики так развращены, что за деньги готовы на все.
— Денег нет, — Леонид Борисович достал бумажник, вынул тощую пачку. — Вот — все.
— Тремя красненькими только быков дразнить. И дочкам твоим тоже есть надо.
— До конца месяца я продержусь, — положил перед Феликсом деньги инженер.
— Хорошо. Несколько револьверов и патроны к ним, — Феликс насупил брови: — А что слышно из Хаапалы?
В конспиративной инструкторской партийной школе-лаборатории в Хаапале рабочие обучались изготовлению взрывчатых веществ и бомб. Налет охранки на школу, сам ход полицейской операции — все говорило за то, что в школу проник провокатор. Новое судилище не заставит себя долго ждать.
— Легче уже, что Хаапала — на территории великого княжества и разбирать дело будет финский суд, — сказал Леонид Борисович. — Даже если их признают виновными, по финским законам им грозит наказание только за хранение взрывчатых веществ и приготовление разрывных снарядов в районе жилых помещений. А это всего пять-восемь месяцев тюрьмы. Но департамент полиции уже требует выдачи товарищей Петербургу. Тогда это виселица.
— По-моему, Хаапала недалеко от Аахи-Ярве? — спросил Феликс.
В этом вопросе тоже было заключено многое. В Аахи-Ярве находилась одна из главных баз оружия, взрывчатых веществ и литературы Большевистского центра. Если провокатор что-нибудь выведал о базе или кто-нибудь из товарищей-инструкторов, осведомленных о хранилище, не выдержит «допросов с пристрастием» в застенках охранки, будет разгромлен не только этот крупнейший склад, откуда шло снабжение Петербурга, Риги, Москвы, Урала и Кавказа, но полиция выйдет на одного из активных членов боевой технической группы при Центральном Комитете, на «Григория Ивановича» — Александра Михайловича Игнатьева, в имении которого и находилась эта база.
— Да, надо сделать абсолютно все, чтобы не провалить Аахи-Ярве, — ответил Красин. — Прежде всего: перебросить оружие и литературу в другое место.
— Деньги! — опять прорычал Феликс. — Ради этого презренного металла я не то что тело — душу дьяволу готов продать!
Он еще больше насупился, стал похож на большую черную птицу.
— У Семена все готово, ты знаешь. Ну, что ты с товарищами решил?
— Иного выхода нет... Обстоятельства вынуждают согласиться.
— То-то! — губы Феликса раздвинулись в довольной улыбке. — Эх, мне бы махнуть в Тифлис!..
— Управятся и без тебя.
— Конечно. У меня и здесь забот хватает, — он снова помрачнел. — Как только появится, пусть немедленно едет в Куоккалу. Только бы успел!
В тот же день первый инженер от имени директора-распорядителя «Общества электрического освещения» дал тифлисскому подрядчику ответную телеграмму с согласием на закупку оборудования и проведение работ.
И тут Красин вспомнил о недавнем разговоре с сыном профессора Путко. Юноша произвел на Леонида Борисовича хорошее впечатление. И раньше, встречаясь с ним, Красин с интересом наблюдал за пылким студентом, пытался из его рассказов пополнить представление о том, что происходит в стенах альма-матер. Но оказывается, Антон — пропагандист на Металлическом. Захар, секретарь подрайонного комитета, говорил о нем хорошо. Да, парень честный. Однако для боевика этого еще мало. Правда, теперь, после трагической гибели отца, в душе его произошла, если так можно выразиться, конденсация чувств. Ненужное, попутное испарилось, он весь устремился на одно: отомстить виновникам смерти Владимира Евгеньевича. Направить его энергию по правильному руслу — это уже забота старших товарищей. Но надолго ли хватит заряда?.. Нужно его испытать. Да, в благородстве его порыва он не сомневается. А в выдержке? В самостоятельности? В его воле?.. Для начала он поручит Антону малое.
Решив так, Леонид Борисович и пришел в цветочный павильон, содержавшийся старым товарищем-партийцем.
Через день студент уже выехал в Тифлис.
Наступили дни тревожного ожидания. Красин руководил двумя городскими тепловыми электростанциями, эксплуатацией осветительной сети, прокладкой новых линий и в эти же дни встречался с большевиками на явочных квартирах, перераспределял мизерные средства, организовывал маршруты транспортов с литературой и оружием... Постоянно и ежечасно он жил двумя столь различными жизнями, в партийную работу привнося строго математический, инженерный подход, а в инженерную — страсть и темперамент революционера. И никто, кроме него самого, не мог бы разобраться в калейдоскопе встреч и лиц — с кем и зачем он виделся: по делам «Общества электрического освещения» или по делам партии.
По многим разным приметам можно было оценить общее развитие событий. В Питере продолжались аресты и обыски. А в клубе правых состоялась патриотическая манифестация. Помещик Пуришкевич — тот самый, который в думской анкете в графе о принадлежности к партиям написал: «Черная сотня доблестного Союза русского народа», — провозгласил на манифестации «ура» в честь царя, и депутаты ответили пением гимна «Боже, царя храни!». Участники сборища направили Николаю телеграмму:
«Повергая к стопам твоим, государь, наши верноподданнические чувства, приемлем смелость принести свою глубочайшую благодарность за дарованный тобою давножданный новый избирательный закон. Да здравствует наш самодержавный государь император на многая лета! Ура! Верноподданные твоего величества, бывшие члены Государственной думы...»
Еще бы! Новый царский закон о выборах обеспечивал в Думе абсолютное и подавляющее большинство за дворянством и крупной буржуазией: помещикам предоставлялось право посылать одного выборщика от двухсот тринадцати землевладельцев, а крестьянам — одного от шестидесяти тысяч, рабочим — одного от ста двадцати пяти тысяч.
Как принял все это пролетариат? Товарищи, с которыми Красин виделся в эти дни, рассказывали, что на «Лесснере» и «Нобеле», на Балтийском судостроительном, на заводе Путиловского общества, Адмиралтейских механических и на Прохоровской мануфактуре настроение у рабочих мрачное и подавленное, а мастера и администрация снова начали прижимать штрафами. Повсеместно — увеличение рабочего дня, разгром профсоюзов, чуть что — «черные списки», локауты.
На фоне всего этого Леонид Борисович, едва сдерживая беспокойство, ждал хоть какого-нибудь известия из Тифлиса. Он не поехал к семье в воскресенье, боясь, что пропустит сообщения газет, с жадностью набрасывался на утренние и вечерние выпуски. О чем только в них не было, только не о Тифлисе.
Во вторник связной передал, что военно-полевой суд в Кронштадте вынес всем четверым товарищам смертный приговор. Теперь спасти их можно было только силой. Где взять ее — силу, способную захватить Кронштадт, или деньги для подкупа охраны? Тифлис молчал...
В среду с утра в газетах не было ничего. Красин уже не мог работать за столом — все валилось из рук, он путался в простых расчетах. А надо было еще сдерживаться, чтобы не выдать волнения. И все же Зиночка уловила. С участием полюбопытствовала:
— Что случилось, Леонид Борисович? На вас лица нет!
— Ничего, благодарю, — он подивился ее участливости. — Как бы снова не приступ, голова раскалывается.
— Одну минуточку, у меня облатки есть — и специально от головы! — она бросилась искать лекарство.
И тут позвонила Катя. Сказала, что приехала в Питер на два дня. Иван Иваныч очень встревожен последними известиями. Сегодня она весь остаток дня по его поручениям, а завтра надо непременно встретиться: есть важные задания и Леониду Борисовичу. Договорились на этот раз не в конторе «Общества», а в доме, где Катя в последнее время останавливалась, на третьей линии Васильевского острова. Адрес Красин знал.
Зиночка вернулась в приемную с таблеткой и стаканом холодной воды к самому концу их разговора. Она услышала за неплотно прикрытой дверью, что инженер что-то говорит в трубку. Аппарат на ее бюро был соединен с телефоном Красина, и она могла подслушивать. Поспешила она осторожненько снять трубку и на этот раз. Но уловила только последнюю фразу: «В час, договорились?» Голос показался Зиночке знакомым. «Не Учительница ли?..» Но в трубке уже раздавались гудки отбоя. «Ошиблась или точно она?.. Все равно надобно предупредить Виталия Павловича».
С нетерпением дождалась она, когда инженер отлучится, и набрала 15-35, служебный номер ротмистра. Телефон молчал. Ее недельное свидание с Додаковым было назначено на завтра, на Стремянной. Один раз она уже там была. Не пойти ли сегодня? Нет, нельзя, это запрещено строго-настрого. Она знала почему: чтобы не встретиться с другими своими неведомыми коллегами. Что же тогда придумать?
Красин понимал: события, которыми так взволнованы Ильич и Надежда Константиновна, — конечно же, провал школы-лаборатории и суд в Кронштадте над товарищами. Предстояло действовать быстро. Но что может Феликс без денег, без людей? У Леонида Борисовича была еще зыбкая возможность повлиять на смягчение приговора: знакомый инженер-кадет Кокушкин из компании «Шуккерт и К°» имел высокопоставленного родственника тоже умеренно-либеральных взглядов. Через родственника можно было вступить в контакт с одной из великих княгинь, а та могла поговорить с самой Марией Федоровной, вдовствующей императрицей, матерью царя, своенравной и упрямой. Если ее убедить...
Но как поговорить с Кокушкиным, не раскрывая своей истинной роли? Почему вдруг далекий от политики коллега-инженер заступается за каких-то большевиков-бомбистов?..
Леонид Борисович отыскал Кокушкина в ресторане клуба столичных инженеров «Сфинкс»:
— Одна дама, дорогой мне человек, попала в лапы полиции. Вместе с нею студент, очень талантливый юноша, и еще двое... По сфабрикованному обвинению им вынесен смертный приговор. Я убежден, коллега, что вы не останетесь безучастным. Я знаю о ваших связях...
Кокушкин — тот самый, который еще несколько дней назад доказывал, что демократизацию жизни русского народа ныне никакими мерами не остановить и нет никаких оснований пугаться слухов, — теперь был обескуражен:
— Смертные приговоры противоречат моим нравственным убеждениям. Тем более смертный приговор женщине, да еще через повешение, чудовищен! Хотя, согласитесь, Столыпина вынуждают к этому сами революционеры своими крайними мерами. Особенно эти — большевики!
Леонид Борисович сдержался, промолчал.
— А кто она, ваша дама? — коллега начал откручивать пуговицу от пиджака Красина. — Est-elle jeune? Est-elle belle?[5] Уверен, мой дядя распалится. Он, поверите ли, был лично знаком с Сонечкой Перовской... Oh, c’était une madonne![6] Хорошо, еду прямо к нему в присутствие!
От Феликса вестей не было. Леонид Борисович знал: все, что в пределах возможного, он и его группа предпримут. В Выборге, где велось следствие по делу о Хаапальской школе, через адвоката удалось передать арестованным: отрицайте решительно все — мол, просто занимались химическими опытами в целях самообразования. Неубедительный аргумент. Изобличают найденные при обыске оболочки бомб. И главное, неизвестно, кто провокатор. Он может оказаться среди арестованных и, значит, будет осведомлять охранку обо всех инструкциях, поступающих извне... И все же в любом случае это оттяжка времени. Эх, были бы сейчас деньги!.. Что там, в Тифлисе?..
В вечерних выпусках тоже никаких сообщений из наместничества не было. Красин просидел на Малой Морской почти до полуночи. Работа валилась из рук.
Он пришел домой. Щемило сердце, и во рту был металлический вкус. «Не заболеваю ли? Вот некстати!..»
Утром он принял холодный душ и, торопливо проглотив только чашку кофе, поспешил в контору. Зиночка Уже восседала за бюро, как всегда свеженькая, чистенькая, с блестящими глазами, приветливо поглядывая из-под кокетливой челки. На столе инженера ждали: аккуратно уложенные в стопку утренние газеты.
Леонид Борисович, закрывшись в кабинете, начал просматривать их. Шли новости: «Стрельба в ресторане за честь дамы», «Хроника пожаров», «Падение в Неву автомобиля с Елагина моста». Мелким шрифтом сообщалось о военных судах, подлогах и растратах, аукционных распродажах. Красин уже собрался отбросить листы, когда на предпоследней, пятой странице взгляд его остановился на колонке: «Новости С.-Петербургского-телеграфного агентства» — «Экспроприация 250 000 руб.». Он стал торопливо читать:
«Тифлис, 13 июня. В 11-м часу утра, в центре города, на Эриванской площади, при большом стечении публики, неизвестными брошено около 10 бомб, взорвавшихся одна за другой с ужасной силой и всполошивших весь город. В промежутках раздавались ружейные и револьверные выстрелы. Взрывы причинили большие разрушения: на громадном пространстве разбиты все стекла, выбиты двери и разрушены трубы. Есть раненые и убитые. Место взрыва оцеплено...»
Леонид Борисович с нетерпением читал дальше:
«Тифлис. 13 июня. Подробности сегодняшнего происшествия таковы. Чины государственного банка, получив утром на почте 250 000 рублей, везли их в двух фаэтонах в банк в сопровождении пяти верховых казаков и трех солдат. Когда кортеж был на Эриванской площади, около «Общества взаимного кредита» была брошена бомба, взорвавшаяся со страшной силой. Многочисленная публика бросилась в страхе бежать. Чтобы еще более усилить суматоху, злоумышленники начали бросать бомбы одну за другой. Они взрывались с оглушительным гулом. Взрывом счетчик и кассир банка были выброшены из фаэтонов. В суматохе мешки с деньгами исчезли. Фаэтоны также пропали. Пока выяснено, что убито два солдата. Число остальных жертв еще не выяснено. Все 250 000 рублей похищены. Всего брошено 8 бомб. Число злоумышленников неизвестно».
В последней телеграмме на эту тему сообщалось:
«Окончательно выяснено, что во время сегодняшнего нападения похищены 250 000 рублей, заделанных в два тюка. Полицией разыскан извозчик, везший кассира банка. В разрушенном бомбой кузове фаэтона найден ценный пакет с 9500 рублями, не замеченный похитителями. Извозчик арестован. Всего ранены четыре конвоировавших казака, один нижний чин и двое городовых, стоявших на посту. Убито два полицейских стражника. Арестовано несколько человек».
На этом сообщения из Тифлиса обрывались.
Красин перебрал другие газеты. Информации из Тифлиса были в них аналогичны. Итак, свершилось... Но что означает фраза: «арестовано несколько человек»?.. Удалось ли скрыться всем участникам «экса»?[7] Успеет ли Семен доставить деньги в Питер и передать Феликсу?..
Зиночка, войдя в кабинет с бумагами, справилась, каково самочувствие господина инженера и будет ли он принимать нынче посетителей.
Леонид Борисович поглядел на девушку, еще не в силах оторваться от своих мыслей, и пробормотал:
— Да, да, непременно, благодарствую...
Но тут же понял, о чем она спрашивает, и решительно возразил:
— Нет, у меня дела в городе.
И с интересом посмотрел на секретаршу, отмечая про себя, что выглядит она сегодня как-то по-особенному прелестно и это новое, пожалуй, даже чересчур открытое на плечах и груди платье, однако ж оправдываемое жарой, как нельзя ей к лицу. И как сияют глазки под челкой! «Хороша, чертовка! — подумал он. — И где такую раздобыл директор-распорядитель? А я-то, оказывается, не окаменел, ай-я-яй!..»
И вдруг ему пришла мысль:
— Не составите ли мне компанию, Зиночка, проехать на Васильевский?
Девушка потупила взор.
— Бог с вами, вы не подумайте дурного. В полдень прокатимся туда и сразу же и обратно, час — не более
«Престарелый чиновник на обеденной прогулке, — подумал он. — Куда как обычно и от филеров надежнее...»
— С великим удовольствием, сударь! — тряхнула головкой Зиночка, выразительно посмотрев на инженера.
«А может, не так уж я и стар? — подумал он. — Всего-то тридцать семь. Да, почти вдвое старше этого милого ребенка...»
Он устало усмехнулся, проводил ее взглядом из комнаты и погрузился в работу.
Зиночка же, впорхнув в кресло за бюро, стала набирать номер 15-35. Набрала несколько раз, но кабинет ротмистра молчал. Другого телефона она не знала. Не бежать же самой, да и куда? Место службы Виталия Павловича ей было неизвестно. И она пожалела, что не решилась вчера побывать на Стремянной.
В час дня они уже были у неприметного кирпичного дома на третьей линии. Леонид Борисович попросил Зиночку обождать в экипаже или прокатиться по Университетской набережной, а сам вошел в подъезд. Зиночка прокатиться не пожелала. С равнодушным видом она стала неторопливо оглядывать дом, перебрала все окна его в занавесочках и шторках, с цветами в горшках и без цветов, но ничего интересного не обнаружила и никого за стеклами не увидела. На одном из подоконников сидела кошка и лениво жмурилась на солнце. Через двадцать минут инженер вышел из дома, неся небольшой, дамского типа, саквояж из коричневой шотландки, обшитый кожей. Зиночка полюбопытствовала взглядом, и Леонид Борисович, понимая ее женское чувство, объяснил:
— Кое-что передали для жены.
И этим оправданием своим еще больше укрепил девушку в ее уверенности: эта встреча была весьма и весьма важна для господина заведующего кабельной сетью — и для Виталия Павловича, конечно, тоже. Адрес дома она запомнила.
В дневных выпусках газет ничего к первым сообщениям из Тифлиса не добавилось — происшествие не представляло собой из ряда вон выходящего события. Только в «Биржевых ведомостях» давалось:
«Государственный банк объявляет, что 25 тысяч, или 10 копеек с рубля, получит лицо, указавшее властям, где находятся деньги, похищенные на Эриванской площади. Было похищено кредитных билетов: пятирублевых на 50 тысяч, десятирублевых — на 50 тысяч, двадцатипятирублевых — на 50 тысяч, пятисотрублевых — на 100 тысяч».
Из этого объявления Красин сделал вывод: операция прошла удачно.
ГЛАВА 7
В иллюминатор сочился белесо-серебристый туман. Сквозь него едва просвечивал бледный, расплывчатый диск луны.
Не качало, а только равномерно тарахтело под полом. Звук убаюкивал, нагонял сон, хотя разве до сна тут было? Каюту заливал призрачный свет, смешанный с желтым слепым светом лампы, одетой в металлическую сетку. И в этом скупом, почти без теней, мерцании лишенными плоти казались фигуры поручика Петрова и священнослужителя отца Бориса, совершавших путешествие в это полуночное время в одной каюте с Додаковым.
Часа два назад, чтобы проследить всю дорогу осужденных, Виталий Павлович вместе с унтер-офицерским жандармским конвоем принял их в каземате крепости, затем сопроводил в одной из черных карет на причал, где и поднялся следом на борт миноносца «Шлем».
На корабле уже ожидала их полурота солдат, назначенная для окарауливания места казни. Заключенных вместе с охраной водворили в трюм, остальные разошлись по каютам, и миноносец снялся со швартовых. Путь был недалекий, поэтому располагаться обстоятельно смысла не имело — и они трое сидели в каюте, вытянув ноги, облокотившись о стальные переборки, и лениво перебрасывались незначащими словами, чтобы скоротать время.
Поручик Петров, с знаками различия береговой службы, а на самом деле — чин жандармской команды Кронштадтской крепости, командир конвоя, с первого взгляда произвел на Додакова неприятное впечатление: самоуверен, ведет себя фамильярно, обращается не «ваше благородие» или хотя бы «господин ротмистр», а просто «ротмистр», да еще срывается на «ты». Хам! Отец же Борис, крепостной протоиерей, был благообразен, длинноволос и густобород, с массивным крестом, покоившимся на животе поверх рясы.
Поговорили о погоде, о служебных перемещениях в верхах, перекинулись на рыбную ловлю. И святой отец, и поручик, по всему видно, были большими специалистами по этой части. Да и что еще делать в крепости? Потом отец Борис глянул в иллюминатор и, скрадывая горстью ладони сладкий зевок, то ли спросил, то ли утвердил:
— А уже и четырнадцатое число пошло? День пророка Елисея, святого Мефодия, патриарха Константинопольского, царствие ему небесное, — и неторопливо перекрестился.
— Не грех, батюшка? — спросил поручик.
— О каком грехе печалитесь, сын мой? — колыхнулся протоиерей.
— В такой день отправлять злонамеренных к праотцам? — поручик неопределенно кивнул на подволок.
Додакову показался его вопрос дерзким, с подковыркой. Почувствовал это и священник:
— Не богохульствуйте, сын мой. Мудрые законы нашего государя и деяния их исполнителей — отголоски нашей души и воля божья.
Он наклонился к Виталию Павловичу:
— Тяжкий крест мы несем... — он скорбно вздохнул. — Благослови нас бог. В редкой деятельности приходится так непосредственно, так осязательно проявлять любовь к человеку, как в полицейской и жандармской.
— Неужто? — язвительно удивился поручик.
— Истинные последователи Христа не щадят своих трудов, напрягают свои силы к устранению зла и неправды, мешающих благосостоянию человека, — назидательно проговорил отец Борис, — И за все это с избытком получают они то нравственное наслаждение, подобное которому никогда нельзя встретить в иных удовольствиях...
— Даже с женщиной? — перебил его Петров.
— То греховное плотское, мы же глаголем о нравственном, коим достигается духовное блаженство и то царствие божие, которое, по словам спасителя, сокрыто внутри нас, — так гласит евангельская заповедь, — без обиды закончил свою мысль священник.
— Успокоительное средство для старцев и импотентов, — как бы между прочим бросил поручик и поинтересовался: — Значит, нам, исполнителям, все грехи отпущены и мы можем предаваться блаженству и удовольствиям?
Отец Борис собрался что-то возразить, но поручик не стал слушать. Повернулся к Додакову:
— Двинем, ротмистр, на палубу? Заодно гляну, как мои агнцы себя ведут.
Виталий Павлович вышел вслед за поручиком. На палубе строго сказал ему:
— Ваш тон и манера в отношении отца Бориса непристойны.
— А, бросьте, ротмистр! — приятельски тыркнул его в плечо Петров. — Этот поп все готов обмазать елеем, а потом этот же елей слизать. А я смотрю на вещи прямо, без небесного эфира: все мы скоты, дерьмо, и каждый воняет на свой манер.
— Ну, знаете ли, поручик, это слишком! Подобные умозаключения оставьте себе, — брезгливо поджал губы Додаков. — По крайней мере, вам следует уважать возраст и сан священнослужителя и...
Он хотел добавить: «и жандармский мундир», но поручик оборвал его снова:
— Борода и у козла есть, ха-ха! — и примирительно добавил»: — Пусть бог — за всех нас, щеголяйте себе в белых перчатках. Только не надо нравоучений, ротмистр, терпеть их не могу.
В голосе его послышалась угроза. «Да как ты смеешь? Ну погоди!..» Петров щелчком отшвырнул окурок далеко за борт и как ни в чем не бывало предложил:
— Заглянем к моим агнцам?
Додаков подавил закипавший в нем гнев. Перебранка с грубияном поручиком ничего хорошего не предвещала. Средство проучить его Виталий Павлович найдет: обрисует в соответствующих красках в рапорте начальству — так, чтобы этот хам загремел куда-нибудь в в Тмутаракань. Теперь же ротмистру действительно надо было посмотреть, как транспортируются осужденные.
Они миновали артиллерийскую установку с зачехленным орудийным стволом, укрытые под брезентом торпедные аппараты и подошли к люку, который вел в трюм. У люка стояли на посту два жандармских унтер-офицера с карабинами у ног. Додаков спустился за поручиком по крутому трапу в чрево корабля. Внизу у трапа стоял еще один постовой. Остальные унтеры сидели вдоль борта. А в углу на полу лежали трое мужчин в полосатых одеждах каторжников, в наручных и ножных кандалах — и женщина. Они прижались друг к другу, один положил голову на плечо второму, второй — на грудь третьему. Они лежали молча, с закрытыми глазами. И Додакову даже подумалось, что они дремлют.
Женщина одна не была в кандалах — и в свободной позе она прильнула к юноше и тоже замерла, будто дремала. Виталию Павловичу изгиб ее фигуры под дерюгой напомнил что-то классическое. Хлоя, склонившаяся над Дафнисом, или мать, оберегающая сон сына?.. Но женщина не спала. Ее пальцы медленно перебирали волосы юноши. Этим неторопливым, ласковым, настойчиво-гипнотизирующим движением она словно бы успокаивала его.
— Дрыхнут! — удивленно присвистнул поручик. — Боятся, не отоспятся на том свете.
Он цепко оглядел трюм. Унтеры под его взглядом подтянулись.
— Порядок. Они снова поднялись на палубу.
— Я слышал, что ваш генерал возражает против исполнения приговоров в зоне крепости, — решил прощупать ротмистр.
— Он у нас чистюля, интеллигент, — с презрительной фамильярностью ответил Петров и сплюнул за борт. — Ему больше по душе, когда пулю в лоб. Это, мол, дело солдатское. А удавка на шею, вишь ли, палаческое. Чистоплюй. Я вот произвел расчеты: повешение обходится даже дешевле.
Он достал из кармана сложенные листы. Развернул, поднес к самым глазам, будто был близорук. В слабом свете белой ночи прочел:
— «Веревка — тринадцать аршин на одного — 55 копеек. Кольцо — 30 копеек, мешок — рубль». Итого, меньше двух целковых на брата. А расстреляние на червонец тянет.
«Врешь, сукин сын, там без веревок и колец — девять граммов свинца, и все», — подумал Додаков, но, невольно заинтересовываясь, спросил:
— А стоимость эшафота? Сколько дерева надобно!
— Ага! — обрадовался поручик. — Тут я одно усовершенствование изобрел, начальство одобрило, уже осуществляем. Увидишь на месте, ротмистр!
Петров сладко, со вкусом, потянулся:
— Что-то разморило... Похрапим?
— Идите, поручик, я хочу подышать свежим воздухом.
— Дышите, пока дышится, — с нагловатой ухмылкой сказал Петров и, покачиваясь, направился к трюму.
«Хам, — проводил его взглядом Додаков. — И такие — в нашем корпусе!..»
Вскоре впереди, в поредевшем тумане, проступил берег. С него засемафорил фонарь.
— Прибыли, — сказал невесть когда снова появившийся на палубе Петров и начал зычно отдавать распоряжения: — Выходи! Стройсь! Выводи!
В зыбком свете они спустились по трапу на дамбу, тянувшуюся по воде к берегу. Сначала сошел жандармский конвой с блекло горящими фонарями «летучая мышь», потом осужденные, снова унтеры, а за ними солдаты. Они несли бесформенный, завернутый в рогожи груз. Прозвучали команды, и процессия двинулась по дамбе к берегу, темневшему лесом.
Додаков, Петров, отец Борис и еще несколько чинов, причастных к исполнению приговора — прокурор, служащий градоначальства, врач из крепости заключали шествие. Священник и врач о чем-то неторопливо беседовали, наверное, о бренности земного существования. Петров насвистывал сквозь зубы мотивчики из модной в этом сезоне оперетки. Остальные молчали. Слышны были шарканье подошв, лязганье снаряжения и глухой звон кандалов.
Виталий Павлович машинально считал шаги: «Пятьсот десять... пятьсот одиннадцать... пятьсот двенадцать... — Пришла мысль: — А если бы вот так меня, что бы я в этот момент чувствовал? — Но мысль эта не взволновала. — Неужели не дорога мне жизнь? Семьсот два...»
Дамба кончилась. Прямо к воде, к узкой полосе песка и валунов подступал густой лес. Из кустов колонну окликнул караульный.
Поручик, обогнав солдат, подошел к нему и сказал пароль. И все вступили на тропку под свод вековых сосен. В лесу была тишина, воздух свеж и душист. Темнота сгустилась, и лучи «летучих мышей» ярче заскользили по фигурам, по стволам и ветвям.
По лесу прошли от берега не более версты, и меж стволов просветлела круглая поляна. Конвой приставил ногу. Жандармских унтеров обогнали солдаты.
— Сейчас поглядите, ротмистр, на мое изобретение! — с гордостью проговорил Петров.
Солдаты начали разворачивать рогожи и доставать деревянные бруски и металлические стержни.
— Полюбуйтесь: сборно-разборный эшафот. Никаких тебе помостов, ступеней и прочих излишеств: палка, палка, поперечник — вот и вышел удавечник! — он засмеялся. — Сейчас установят на крестовины, как рождественскую елку, скрепят болтами на гайках — и пожалте бриться! Конструкция надежная и вечного пользования, что тебе перпетуум мобиле. Здорово?
«Черт знает что! Смертная казнь, а он устраивает раешник! Надо будет и это отметить в рапорте», — мстительно подумал Додаков. Развязно-шутливые пояснения Петрова, деловитая работа солдат, собиравших эшафот и рывших поодаль яму, огоньки самокруток в кулаках унтеров, непрекращающаяся тихая беседа отца Бориса и врача — все это было внешне таким будничным, обыденным, так не вязалось с представлением о надвигающейся трагедии, самим таинством смерти, что Виталий Павлович почувствовал даже разочарование.
Обреченные стояли, тесно прижавшись плечами, и молчали. И ротмистр подумал: да неужто они тоже не чувствуют ничего, просто ждут развязки?.. Кричали бы, рвали оковы, молили о пощаде — он бы тогда понял и посочувствовал. Но это молчание... Может, они просто спят стоя?
Вот уже прорисовался в бледном свете контур виселицы — будто проем распахнутой двери. Прокурор, нетерпеливо поглядывавший на карманные часы, захлопнул крышку, достал из портфеля картонную папку и выступил в круг. Один из унтеров подставил фонарь.
Прокурор по очереди опросил осужденных: фамилия, имя, год и место рождения — и стал быстро зачитывать приговор:
— «Военно-окружной суд... согласно положению «О преступлениях государственных»... «Уложения о наказаниях уголовных и исправительных», том пятнадцатый, в соответствии со статьей 241-й, коей всякое злоумышление и преступное действие против жизни, здравия или чести государя императора и всякий умысел свергнуть его с престола... В соответствии со статьей 243-й, коей все участвующие в злоумышлении или преступном действии против священной особы государя императора или против прав самодержавной власти его в виде сообщников, пособников, подговорщиков, подстрекателей или попустителей... В соответствии со статьей 245-й, коей изобличение в составлении и распространении письменных или печатных сочинений с целью возбудить неуважение к верховной власти, или же к личным качествам государя, или к управлению его государством... приговариваются... к лишению всех прав состояния и смертной казни через повешение...»
Прокурор читал все быстрее, опуская абзацы и заглатывая окончания слов:
— «За принадлежность к преступному сообществу — Российской социал-демократической рабочей партии. За хранение оружия... За хранение нелегальной литературы... За сопротивление властям... — с шипением вылетали слова из прокурорских уст. — Приговор окончательный и обжалованию не подлежит...»
Когда он закончил, вперед выступил отец Борис. Он уже успел облачить поверх рясы епитрахиль, выпростав на нее крест.
— Исповедуйтесь, сыны мои, — распевно проговорил он, поднимая в кулаке распятие.
— Лишнее, дед, — хрипло сказал один из осужденных. Звук его голоса был неприятен Додакову. — Мы не верующие.
— Не возропщите на господа, не богохульствуйте, не предавайте себя гордыне, дети мои! Господь за всех нас принял тяжкие муки! — вкрадчиво заговорил протоиерей. — Спаситель завещал нам любить ближнего как самого себя, и эта благовесть прошла по всему миру. Вся наша жизнь, ежли бы вы хотели сохранить образ и подобие божье, а не быть скотами бессмысленными, Должна была быть приноровлена к этой евангельской заповеди. Но даже и на пороге земного существования...
— Лишнее это, — недобро оборвал тот же сиплый голос.
— Воля ваша, сыны мои, — смиренно проговорил священник, осеняя их крестным знамением. — Да простит вам всевышний грехи ваши, гордыню и закоренелость во зле вашу!
Он подошел к женщине:
— А ты, дочь моя...
— Нет! — зло оборвала его женщина.
«Рысь», — подумал Додаков.
Священник потупил голову, отошел к краю полян: где его с нетерпением поджидал врач.
— Не желаете ли отписать родным? — подал голос дотоле молчавший чин градоначальства. У него был красивый мягкий баритон.
Один из осужденных качнул головой, будто молчаливо отказываясь от этой последней милости. Другой проговорил:
— Некому. Всех сгноили.
А третий встрепенулся, как навстречу неожиданной радости:
— Да! Я напишу маме!
«Летучая мышь» приблизилась к нему. И Виталий Павлович увидел, что этот, третий, совсем юн, почти еще мальчик, редкая поросль едва проступала на его щеках и пухом темнела над верхней губой. «Студент, видать, кто-то из прежних моих подопечных...» — предположил он.
Юноша принял переданный ему лист, карандаш и папку, присел на колено, утвердил папку на другом и начал торопливо писать, поскрипывая кандалами на запястьях, отрывая карандаш, чтобы помусолить его в губах.
Прокурор снова поглядывал на часы. Наконец юноша упер карандаш в последнюю точку. Помедлил. И трудно, будто отрывая себя от чего-то бесконечно дорогого, протянул и лист, и карандаш, и папку чиновнику и поднялся, качнувшись на затекших ногах.
— Адрес указать не забыли-с? — звучно осведомился чиновник. — Благодарю. Будет отправлено незамедлительно.
И он отступил в тень.
— Приступайте, — тряхнул несжатыми пальцами прокурор.
— Кого первого? — спросил у него поручик.
Прокурор глянул в бумаги и назвал фамилию.
— Выходи!
Осужденный — старший из них, обросший седой щетиной, — минуту не шевелился. Потом обнял своих товарищей. Кандалы его зазвенели.
— Прощайте, братишки... Прощай, дочка... Эх!.. — и оторвал руки.
— И-исполнить! — звонко, на ликующей ноте выкрикнул Петров.
Неизвестно откуда появился человек в маске, в широкой рубахе. В соответствии с правилами рубаха палача была, наверно, красной, но сейчас, ночью она казалась черной.
— Глаза завязать!
— Лишнее, — отстранил повязку закованной в железный обруч рукой обреченный.
— 3-завязать! — голос поручика неожиданно сорвался.
— Лишнее, — снова сказал мужчина. Он взял из рук палача веревочную петлю, накинул себе на шею и, тяжело опершись коленом на табурет, стал взгромождаться на него. Додаков отвернулся.
— В-выбивай!
— Будьте вы прокляты! Будь ты проклят, Никола-кровопивец! Еще попла... — он не договорил, голос его оборвался хрипом.
Перекладина заскрипела.
Додаков повернулся только тогда, когда казненный уже обвис.
— Следующий!
Второй обреченный, как бы выполняя ритуал, тоже обнял товарища, прижался губами к его лбу, по-отечески целуя:
— Крепись, сынок! Не дрогни перед этими.
Подошел к женщине:
— Прощай, Оля..
Он тоже отказался завязать глаза и сам взял из рук палача петлю. Додаков не отводил взгляда. В нем пробудился интерес: «Как поведет себя этот в последнюю секунду?»
— Ждите революции! Будет! Бойтесь!
«Тоже фанатик... Все они как опиумом обкурились... «Будет!» Будет — не будет, а тебя уже нет!»
— Да расточатся враги божьи! — пробормотал протоиерей. — Оружие против сатаны есть святой крест, его же бесы трепещут! — обхватил он распятие и приподнял с живота.
Виталий Павлович со злорадством продолжал наблюдать, как осужденный взбирается на скамью: «Не-ет, уж я бы не так... Сам!.. Меня бы только силой, только скрутив по рукам и ногам!..» Он почувствовал, как его спину заливает пот.
— В-выбивай!!
В висках ротмистра начали стучать горячие молоточки. Зазудело в пальцах. Даже потемнело на миг в глазах. Он почувствовал, что с нетерпением ожидает казни третьего. Отсветы фонарей скользили по поляне, столбам, лапам сосен, и ему вдруг представилось, что это факелы той московской январской ночи, и над головой шуршание неведомых огромных летучих мышей. Он испытывал то же сладостное, только неизмеримо более сильное томление. Ну же!..
— Следующий!
Блекло-желтые лучи скрестились на третьем. Мальчишка съежился, ошалело озирался. Казалось, он сейчас падет на траву и будет биться, на четвереньках бросится прочь.
— Глаза з-завязать!
Палач надвинулся на него.
— Не надо! Не надо! — стал отбиваться юноша. — Не надо!
— Завязать!
Он сорвал повязку, отбросил ее:
— Не хочу! Хочу как они!
Палач в маске, придерживая за плечо, повел его к виселице, надел и подтянул петлю. Додаков смотрел во все глаза. От ударов распухшего пульса гудело в голове, горячая пелена застилала глаза. Плясали факелы. Палач начал подсаживать мальчика на табурет. «Будто баюкает...»
— Мама! Мамочка!..
Крик оборвался. Но мальчик не хотел умирать. Он бился на веревке.
— Мерзавец! — оттолкнул палача поручик. — Мылом надо было! Легок!
Он подскочил к умирающему и, обхватив его ноги, всей тяжестью повис на нем, оттягивая к земле. Додаков снял фуражку, провел ладонью по липкому лбу.
Поручик подошел. Тяжело дыша, проговорил:
— Мерзавцы, за что им только костят срок?
— Все-то вы умеете, — усмиряя волнение, сказал ротмистр.
— В Прибалтийском крае, у флигель-адъютанта генерала Орлова практику проходил, — показал в улыбке зубы Петров.
Настал черед женщины.
Палач умело, как кауфер где-нибудь в салоне на Невском, поднял тяжелые волосы вверх и повязал их широкой парусиновой лентой. Один из унтеров посвечивал ему «летучей мышью». В луче фонаря тонкая шея женщины замерцала, как ствол березы в лунном свете.
Женщина молчала. Она окаменела, как изваяние. Даже рубище ниспадало мраморными складками древнегреческой туники.
— И-ис!.. — начал на ликующей ноте поручик.
Но прокурор неожиданно прервал его, выступив вперед и подняв руку.
— Подождите.
Он неторопливо раскрыл обложку папки, взял лист, лежавший сверху, приблизил к глазам.
Сквозь лихорадочные удары пульса, сквозь глухоту, заложившую уши, до сознания Додакова просочилось:
— Его императорское величество... на всеподданнейшем докладе министра юстиции... собственноручно изволили... согласно их высочайшей воле... помиловать, заменив смертную казнь через повешение... лишив всех прав... двадцатью годами каторжных работ...
Палач сдернул ленту. Волосы упали на плечи женщины. Послышался легкий всхлип — и женщина мягко повалилась на траву.
— Обморок, — сказал доктор. — Нервное потрясение.
Он наклонился над нею.
— Повезло бабе, — с сожалением сказал, возвращаясь к группе офицеров и чиновников, Петров. — Она бы у меня поплясала!
Они закурили, глубоко затягиваясь. Никогда еще папироса не казалась Виталию Павловичу такой сладкой. Унтеры сняли казненных.
Подошел врач, пощупал пульс, приподнял веки. Солдаты начали разбирать эшафот и упаковывать брусья в рогожные чехлы. Застучал молотком по зубилу кузнец.
— Не годятся эти кандалы, — делая затяжку, сказал поручик. — Приходится кузнеца с собой возить. Я предложил — не на заклепках, а на замках. Ключик повернул — и готово. Экономично.
Он снова затянулся папиросой:
— Не так-то легко пробить изобретение, столько рутинеров в тюремном ведомстве. А за границей, я слыхал, есть такие, на замочках...
Виталий Павлович поморщился: слова Петрова все возвращали в обыденность.
Кузнец снял кандалы. Повешенных отнесли к яме. И вот уже солдаты засыпали ее до краев, сверху уложили ранее срезанный квадратами дерн. И земля бесследно поглотила казненных.
Небо посветлело. Но начал накрапывать дождь, зашелестел в косматых ветвях. Все заторопились, возвращаясь, убыстрили шаги. Полурота и жандармский конвой не держали строя. Женщину вели, поддерживая под руки — она еще была в полуобморочном состоянии. Додаков шел, налитый горячей тяжестью. Она остывала, рассасываясь, оставляя в теле истому. На берег он еще раз оглянулся на сомкнувшийся за спиной лес.
Поручик тоже остановился. Быстро расстегнул ремень, портупею, скинул френч, сапоги и белье — и вошел в воду. Здесь, у берега, было очень мелко. Петров сел на песок, вода не покрывала и грудь. Он начал поохивая, обрызгивать себя, оплескивать. Потом поднялся, не стесняясь, вышел на берег, достал из кармана брюк припасенное полотенце и стал жестко обтираться. Он был чистотел, бел, с легким подкожным слоем жира, создававшим впечатление мягкости этого мускулистого тренированного тела. Виталий Павлович с завистью подумал, что поручик вот так же не стыдится раздеваться при женщинах.
— Хор-рошшо! — с наслаждением, удовлетворенно проговорил Петров, туго застегивая ремень и причесывая мокрые потемневшие волосы. И, покосившись на отца Бориса, громче сказал: — Люблю после трудов праведных смыть грехи.
На обратном пути в Кронштадт солдаты и жандармские унтеры, исполнившие службу, храпели в том же трюме, а Петров, протоиерей и Додаков расположились в своей каюте. К ним присоединился и чин градоначальства. Доктор же, исчерпав, видимо, предмет разговора с отцом Борисом, дремал в соседней каюте на пару с прокурором. Мерно посапывал и чиновник, хотя глаза его были полуприкрыты и в прорезях пошевеливались зрачки. Виталию Павловичу тоже захотелось спать. Но он решил не расслабляться — какой уж там сон на час? — не терять времени и составить рапорт для полковника Герасимова.
Он расположил на металлическом откидном столике под иллюминатором бумаги. Сосредоточился. В открытый иллюминатор забрызгивало зябким влажным ветром. Стало уже совсем светло.
«Мыс Лисий Нос находится за пределами столицы в глухой, лесистой местности, в зоне Кронштадтской крепости, вблизи пороховых погребов, куда проникновение посторонних лиц невозможно, — неторопливо, обдумывая каждое слово, писал он. — Местность безлюдная, пустынная, тщательно окарауливаемая солдатами. С одной стороны — море и караул на побережье, с другой — пороховые погреба и караулы...»
Додаков оторвался от листа. Прислушался. Поручик и отец Борис спорили.
— Моя-то душа — я уж сам разберусь, а как же его душа? — язвительно спрашивал Петров. — Ведь господь провозгласил: «Не убий!» А он, мерзавец, петельку завязал — и на шейку. Каждую-то ночь — сколько тяжких грехов наберется?
Ротмистр догадался, что разговор идет о палаче. Подумал: «А сам-то поручик не верит ни в бога, ни в черта».
— Чернь он, хам, — скорбно вздохнул протоиерей. — На него не распространяется милость господня. Его душа уже обречена на вечное проклятье, — он перекрестился и пробормотал: — Господи Иисусе, сыне божий, помилуй нас, грешных!
— Кто этот, в красной рубахе? — поинтересовался Додаков.
— Уголовник, вечник. А за эту работенку мерзавцу срок обещают скостить.
— А почему в маске?
— Правило. Для устрашения. И сам боится мести. Если узнают — свои же и пришьют. На воле убивай сколько влезет, а приговор в исполнение — ни-ни. Этика! Приходится подлеца в тюрьме в отдельной камера содержать и возить в отдельной каюте, как важную персону, — объяснил Петров и поинтересовался: — А правда, что Перовская была дочкой самого петербургского губернатора?
— Да.
— А повесили, — поручик сделал паузу и добавил: — Непонятно.
Додаков попытался проследить ход его мыслей. То, что казнили Софью Перовскую, — понятно: подняла руку на государя. А непонятно, почему царь помиловал эту... Нашлись высокие заступники или не захотел возбуждать разговоры в обществе?.. Государю видней.
И все же какой-то осадок, неудовлетворение, как от чего-то незавершенного, остались. «Неужели у меня нет никакого сострадания к ней? — подумал Виталий Павлович. — Просто, по-человечески?» Он даже не видел ее лицо: только высоко поднятые, подвязанные парусиновой лентой темные волосы. «И слава богу! — заставил себя подумать Додаков. — Не хватало еще смотреть на казнь женщины! — Почему-то он вспомнил Зинаиду Андреевну, ее белую, лебяжьи изогнутую над столом шею с россыпью родинок и мысиками темных волос, убегающих под кружево воротника. — Слава богу! Государь милосерден!..» Нет, э т а женщина его не интересовала. Тень. Так и уйдет в небытие, в вилюйские морозы или киргизские степи.
Его мысли прервал Петров. Поручик снова обращался к отцу Борису:
— Как же это наш дружок-палач — чернь и хам, батюшка? Что-то невдомек мне, где это в священном писании отрекается господь даже от таких своих чад.
Тон его был издевательский. Но Виталий Павлович вдруг подумал, что эта их перебранка — как бесконечная игра, лениво-приятная для обоих, ведь живут-то они и служат вместе, бок о бок, и делают одно и то же, нравящееся обоим дело. И еще подумал: если оценивать объективно и по справедливости, то поручик этой ночью показал себя умелым исполнителем. Все действия его были точны. Он находчив. К тому же с изобретательской жилкой. Что же касается манер и языка — не детей же мне с ним крестить. Такие работники нынче очень надобны. И, истины ради, надо отметить это в рапорте.
Он снова взялся за перо:
«Тщательное изучение степени пригодности данного места для приведения в исполнение смертных приговоров, а также условий доставки приговоренных морским путем, подтверждает, что мыс Лисий Нос, многократно и без всяких осложнений использовавшийся для этих целей, и впредь представляется наиболее удобным местом. Однако приговоры следует приводить в исполнение в период времени с 12 часов ночи до 7 часов утра, когда ни поезда, ни пароходы еще не начинают движения и окрестности бывают совершенно безлюдны...»
Он представил мысленным взором поляну в суетливом свечении «летучих мышей».
— Что написал тот студент? — обратился он к чиновнику.
Чиновник перестал сопеть, приоткрыл веки. Приятным голосом осведомился:
— Любопытствуете, ваше благородие?
— По служебной надобности.
— Прошу, — он поворошил в папке, вынул мятый, крупно исписанный карандашом листок.
«Мамочка, милая моя! Через несколько минут меня не будет. Ты будешь читать эти строчки, когда я уже умру. Я люблю тебя. Прости меня за то, что я принес тебе столько горя. Но я не мог поступать иначе. Неужели возможно терпеть? Если не мы, если не я, то кто же тогда?..»
«Прокламация!» — Додаков протянул письмо чиновнику:
— Стоит ли?
— Ни в коем разе, — понятливо кивнул тот, массируя веки. — Присовокупим еще одним листом к делу.
Миноносец уже подходил к пирсу Кронштадтской крепости.
Два часа поспав, Виталий Павлович, освеженный и бодрый, переписал рапорт, придав фразам большую категоричность, проставил свою подпись и отвез бумагу начальнику отделения. Полковник Герасимов остался доволен и расторопностью Додакова, и самим текстом докладной. Донесение в таком духе и желал получить директор департамента. Но, верный своим принципам, Герасимов лишь сухо сказал:
— Благодарю, ротмистр. Можете располагать своим временем до завтра.
— К сожалению, не могу, ваше высокоблагородие, — Додаков стоял по струнке. — Весь вечер занят ветречами с «с. с.».
— М-да... — полковник уже углубился в бумаги. Можете идти.
Виталий Павлович заехал домой, переоделся в штатский костюм и, хоть и поторапливал извозчика, едва поспел ко времени на Стремянную, где была назначен очередная встреча с Зинаидой Андреевной. Еще подъезжая, он увидел девушку, она нервно прохаживалась перед домом.
Отводя взгляд, ни единым движением не показав, что они знакомы, Додаков прошел в подъезд. Отпер дверь в квартире на бельэтаже. Следом торопливо стучали каблучки.
Девушка трудно переводила дыхание, пока он снимал с нее пелерину и стряхивал с зонтика капли.
— Я вас ждала, не могла и дождаться!
Зинаида Андреевна была возбуждена. Быстро прошла за ним следом в гостиную.
— Даже звонила без конца, чуть телефон не оборвала!
— Что случилось? — он обернулся к ней. Взгляд его. скользнул по ее лицу, по открытой шее, по часто и высоко вздымающейся груди. — Что случилось?
В его висках, учащаясь, вразнобой застучали горячие молоточки. I
— В час пополудни господин инженер пригласил меня съездить с ним к одной просительнице. Перед тем она позвонила по телефону, и я узнала ее голос...
Ротмистр почувствовал, как жаркая волна захлестывает его и тяжелеют, начинают покалывать иголками; пальцы. «Мамочка! Мама!..» А ты как бы заплясала на веревке в тринадцать аршин? Ему почудилось, что по стенам мельтешат факелы. Уже ничего не соображая, вцепившись в ее шею и грудь взглядом, он шагнул к ней.
Зинаида Андреевна что-то почувствовала, отступила к стене, прегражденной диваном, продолжала говорить:
— Это та, из альбома, Учительница... Адрес: Васильевский остров, третья линия...
Додаков не слушал ее. Черный сумасшедший вихрь закрутил его, будто исторгнулось, затемнив рассудок, нервное напряжение ночи, открылись клапаны пробужденных этой ночью неведомых слепых чувств. Он схватил девушку за плечи и, что-то выкрикивая, выплевывая, стал рвать на ней платье, ломать ее — так, что хрустело под пальцами и стреляли об пол пуговицы.
— Что вы! Что вы! — отбивалась Зиночка, била его по щекам, царапала, кусала, отталкивала. И вдруг, задохнувшись, словно сломавшись, поглотилась этим исступленным порывом, распятая, как если бы рухнула на нее стена...
Ротмистр очнулся. До его сознания дошли ее слова.
— Вы сказали — Учительница?
Зинаида Андреевна молча смотрела на него.
— Простите... Извините меня... Служба. Повторите адрес, прошу вас. Это важно чрезвычайно.
Она уже пришла в себя:
— Понимаю.
С отвращением, исподлобья взглянула на Додакова. Оскорбительно усмехнулась:
— Мы чуть было не потеряли время.
Виталий Павлович не обратил внимания на ее тон. Он уже держал в руках перо и блокнот.
— Записывайте, — Зиночка запахивала разодранное платье. — Васильевский остров, третья линия...
Через час район третьей линии был оцеплен, дом окружен. Ротмистр на этот раз решил не доверять филерам. Он сам постучал в дверь дома.
Отворил полный розовощекий старик:
— Чем могу служить, господин... гм... гм...?
— Узнаете? — Додаков поднес к его лицу фотографию Учительницы.
— Непременно-с! — расплылся в щербатой улыбке старик. — Прасковья Евгеньевна Онегина, учителка!
— Проводите.
— Выбыли-с! — домовладелец развел руками. — Три месяца снимали, бывали наездами-с, а нонче после обеда сдали комнату, произвели полный расчет и съехали-с. Со всеми вещами-с. Вещей-то пшик — учителка.
— Куда выбыла?
— Адресов оставить не пожелали-с, ваше сиятельство!..
ГЛАВА 8
Антон возвращался из Тифлиса.
Уже был не первый час пути, а все в вагоне еще находились в возбуждении — как в связи с событием, которое переполошило столицу наместничества, так еще и потому, что на вокзале, у выхода на перрон, буквально каждого пассажира жандармы проверили, ощупали, не говоря уже о тщательнейшем досмотре багажа и невзирая на протесты оскорбленных в достоинстве чиновных и прочих персон, включая офицеров и дам.
И сейчас, в купе, все еще продолжалось обсуждение выдающегося происшествия. Соседями-попутчиками Антона были двое мужчин и девица, белесая и бесцветная, с постным выражением, навсегда прилепленным к плоскому лицу. Мужчины меж собой были знакомы и ранее — один молодой, другой старый, но оба чем-то похожие один на другого. Не лицами, а их выражением, одеждой и манерами: в бакенбардах и с коротко стриженными бородками, в манишках и галстуках-бабочках, пестрых жилетах, с пальцами, унизанными перстнями. То ли шулера, то ли маклеры.
Молодой, перебирая пальцами, восклицал:
— Ах, манипуляция, ну, фантасмагория, да и только! Средь бела дня, на глазах публики, как на театре! Четверть миллиона, как одну копеечку! Тут, можно сказать, из последних сил барьеры берешь, а они — с ходу на три корпуса!..
Старший сидел, обложенный «Тифлисскими новостями», «Кавказом», «Тифлисским курьером» и прочими местными газетами. Все они были раскрыты на сообщениях об экспроприации. Старик читал, вычитывал и согласно кивал бородкой:
— Истинное слово: удальцы. Если ищут на станции, значит денежки фьюить! А вот «Кавказ» пишет: вчера на поляне за казармами первого стрелкового батальона найдены разрезанные пустые мешки с сургучными казенными печатями и надписями: «150 000» и «90 000».
— Правильно работают: очистились, — сверкнул перстнями молодой.
— А вот в «Курьере»: вчера на кладбище, сняв предварительно ордена, застрелился тифлисский полицмейстер Балабинский. Неспроста это.
— Люди слышали, говорили: он поскакал на площадь, когда начались бомбы, а навстречу ему в фаэтоне — офицер. В ногах у него мешки с ассигнациями. Балабинский к нему, а тот: «Деньги спасены, полковник, спешите на площадь!» — он, дурак, и поспешил. А офицера того и след простыл, как испарился. Он-то, видать, самый главный и был. Ах, молодец! Говорят, видимо-невидимо народу уложили, все лазареты полны. Я потом ходил на Эриванскую: вся красная, видать, кровь рекой лилась!
«Вот врет! — с досадой подумал Антон. — Надо же, сколько страху!» Его так и подмывало вставить слово, свидетельство очевидца, но он решил помалкивать, уставился в окно, будто его необыкновенно заинтересовал пейзаж, хотя пейзажа никакого и не было — у самой дороги отвесно громоздилась каменная, причудливо поросшая ежевичными и терновыми кустами стена.
— Не иначе как ростовские сработали, — продолжал младший.
— Может, и свои, даже верней — из самих банковских или почтовых, — умудренно предположил старший.
— Э-э, квалификация не та!.. Вот нам бы с тобой, Аполлоныч, такие суммы, да в оборот или в тотализатор! — с горестно-сладостной мечтой в голосе протянул напарник. — Взяли бы они в долю, не отказался, вот тебе истинный крест!
— А если схватят и в кандалы?
— Да вот же — схватили, накось!.. Теперича они, считай, в «Бель-Вю» гуляют, французское шампанское рекой!
— Тут-то их и на крючок. Сработали чисто, а как бражничать начнут — их и цап-царап, — умудренно потряс головой старик.
— Э, мы бы осмотрительно, хоть фриштыка и от Палкина, да в нумерах-с!.. — продолжал рисовать сказочные картины младший. — Эх, молодцы! За честь почел бы лично-персонально познакомиться!
«Ну что ж, могу представиться, — горделиво подумал Антон. — Я — один из них!»
— Молодцы? А может статься, и совсем обыкновенные замухрыги, — сказал Аполлоныч. — Вот бегемот называется «гипопотамус амфибиус», а на самом-то деле — всего лишь болотная корова.
Девица фыркнула. Антон подождал немного и полез к себе, на вторую полку.
Он тоже был в возбуждении, но в возбуждении совсем иного рода. Что значило происшествие на Эриванской площади? Случайное это совпадение или связано оно с заданием Леонида Борисовича? Скорее всего, связано: больше ничего ни на площади, ни во всем городе за эти дни не случилось. Какова же тогда его, Антона, роль? Опять и опять, все в новых деталях и подробностях восстанавливал он события, которые уложились в какие-нибудь пять-десять минут.
Перед тем, по приезде в Тифлис, он два утра кряду фланировал по площади, даже в ранний час заполненной такими же молодыми бездельниками, и гадал, что же должно здесь произойти. Площадь была широкая, просторная, покатая. Вдоль нее стояли особняк редакции официального издания канцелярии наместника — газеты «Кавказ», городская управа, здание гостиницы. Тут же тянулись торговые Солдатские ряды, напоминающие петербургский Гостиный двор. На углу находился штаб военного округа. От штаба за угол улица вела к дворцу и канцелярии наместника. У штаба вышагивали часовые с винтовками на плече. На самой площади, перед входом в управу и у рядов наблюдали порядок несколько городовых в фуражках темно-зеленого сукна, с гербами наместничества на околышах. Обычно тут же прогуливался и пристав, почтительно козырявший именитым горожанам. Изредка площадь пересекали открытые ландо и ломовые битюги, которые везли бумагу в типографию «Кавказа», товары в лавки и бочонки с вином.
Часы проходили тихо-мирно, и после полудня Антон возвращался в дядюшкин дом. Он уже начинал досадовать на Красина: не избавился ли Леонид Борисович от докучливого студента, отправив его так далеко?..
Это утро тринадцатого июня тоже началось как обычно. Антон уже переглядывался с некоторыми из девиц в белых платьях, тоже каждый день фланировавших по площади, а с несколькими молодыми людьми, как и он — студентами на каникулах, попивал сухое красное вино в сумрачном подвальчике ресторана «Телипучури», выходившего на Эриванскую. И в этот час, около одиннадцати, он потягивал густое, терпко-горьковатое, почти не хмелящее кахетинское, когда с улицы, с солнца, быстро сбежал по ступенькам молодой грузин и что-то сказал сидевшим за бутылками нескольким своим соплеменникам. Те взяли узелки и поднялись. Антон как раз допил свой стаканчик и вышел вслед за ними. После сумрака погреба свет на площади резал нестерпимо. Студент зажмурился. Когда открыл глаза, увидел: молодой офицер спрыгнул с пролетки и быстро идет через площадь, показывая руками, чтобы прохожие отошли в сторону, освободив проезжую часть. Антон почему-то приметил и другого человека: он шел и вдруг остановился как вкопанный и развернул газету.
Тут со стороны Лорис-Меликовской показались верховые казаки. Их карабины лежали поперек седел. За казаками катили два фаэтона. Позади и по бокам их тоже ехали казаки и несколько полицейских стражников. При виде кавалькады Антон подумал было, что это выезд самого наместника, генерал-адъютанта Воронцова-Дашкова.
Экипажи поравнялись с рестораном, и студент с удивлением определил, что столь грозный эскорт сопровождает двух невзрачных чиновников в первой карете и двух во второй. «Чего это им такой почет? Или, может, арестанты?» Экипажи проехали. Головные казаки уже начали сворачивать у штаба округа на Сололакскую, как вдруг Антон увидел летящие в воздухе свертки. Тут же раздался страшный грохот. Там, где были казаки и фаэтоны, заклубился синий дым, вспыхнул огонь. Ударило в уши, со звоном посыпались стекла. От неожиданности Антон припал к земле, прижался к стене. Он видел, как сквозь клубы дыма к фаэтонам бросились фигуры с пистолетами в руках, стреляя в воздух. Потом снова грохнули взрывы, площадь окуталась густым дымом. Из него вырвались лошади. На оборванных постромках они несли карету к торговым рядам. Наперерез бросился мужчина. Снова ударила бомба. А потом юноша увидел, как офицер — тот, который оттеснял прохожих, — на пролетке уносится прочь, в сторону дворца наместника. Офицер промчался совсем близко от Антона, и студента поразило его бледное лицо. Хлестнули выстрелы, залились пронзительные полицейские свистки — и все было кончено.
Когда дым рассеялся, Антон, поднявшись и отряхиваясь от пыли, увидел развороченные тлеющие фаэтоны, нескольких казаков, которые лежали в неестественных позах, и ползущего к нему раненого стражника с выпученными от ужаса глазами.
Скоро площадь была оцеплена полицией, и всех, кто оказался на ней, повели в управу, превратившуюся в участок. Допросы снимали сердитые жандармские офицеры. Они обрывали болтовню и требовали быстрых и точных свидетельств: кто таков, откуда, зачем был на площади, что видел относящееся к происшествию.
Испуг у Антона прошел. Наоборот, он чувствовал нервную потребность говорить. «Нет, держи язык за зубами, будь осторожен!..» И когда подошел его черед давать ответы на вопросы офицера, он сказал о себе все, как оно было и как наставлял Леонид Борисович: студент из Питера, приехал погостить к дядюшке, видеть ничего не видел, только слышал взрывы. Нескольких тут же взяли под стражу. Остальных, продержав до вечера и проверив истинность фамилий и адресов, отпустили.
На следующий день с утра он был на Эриванской. Любопытных собралось там видимо-невидимо, со всего города. Дома на площади, с выкрошенными стеклами, где с пустыми оконными рамами, а где затянутыми бумагой, фанерой или занавесями, являли жалкое зрелище. В толпе передавались все более фантастические рассказы — и каждый второй, оказывается, был очевидцем. Вдоль площади, посреди нее и у всех домов вокруг мельтешили мундиры городовых. Антон подумал, что теперь вряд ли что еще здесь случится. И следующим утром уже сел в петербургский поезд.
Лежа на полке, подставив лицо угарному дымному ветру, он думал: кто те бесстрашные люди? Во имя чего они шли на такой риск? Напала ли полиция на их след или так и сошло все безнаказанно? И, главное, в чем его участие в этой истории?.. И отвечал себе, хотя и не хотелось самому в этом признаться: «Ни в чем». Зачем же тогда посылал его Красин за тридевять земель? И ждет ли Леонид Борисович его возвращения?.. Скорей, скорей в Питер! Все выяснить, получить объяснения и пусть даже убедиться в своей ненужности!
Поезд шел небыстро. Проводник трижды в день обносил пассажиров густо заваренным чаем в стаканах с подстаканниками. От зноя, от духоты у Антона гудела голова. Да еще такие соседи! И все остальные попутчики не вызывали у него никакого интереса: мелкие чиновники, купчики, коммивояжеры... Правда, в купе через дверь он приметил молодого человека в студенческой куртке, ровесника, разве что на два-три года постарше его самого. Парень был темно-рус, волосы прямым пробором распадались на две стороны. Круглое лицо его с правильными крупными чертами, с едва пробивающейся растительностью на подбородке было смешливо и добродушно. Ничего особо привлекательного Антон во внешности парня не нашел. Но показался странным взгляд его глаз — круглых, карих, под темными дужками бровей. Что-то знакомое, словно бы они уже встречались ранее по какому-то очень важному поводу, связывалось для Антона с этим взглядом. Но как он ни мучился, так и не мог вспомнить. Где, когда могли они встречаться? Тьфу ты, черт!.. Может, просто показалось? Но тогда кого же другого напомнило?
Первый раз, когда столкнулись они в коридоре, Антону почудилось, что студент тоже дрогнул узнающим взглядом. Но потом, попадая на Антона, сосед смотрел на него безразлично-любезно, как и глядят на временных, лишь случаем сведенных попутчиков. На третьи сутки — а дорога-то дальняя, больше двух с половиной тысяч верст — все перезнакомились. И Антон уже знал, что молодой человек едет в столицу погостить, и едет впервые. Значит, видеться раньше они и не могли, если только не оказались где-то за столом в самом Тифлисе. Да и голос у парня был совсем незнакомый — хриплый, с дребезжинкой, будто застуженный.
А, какая забота! Хорошо, хоть и такой нашелся, все же и ровесник, и студент. Иначе и вовсе со скуки умрешь... К тому же парень был общителен, угощал вином из резного овального бочонка «Уж эти провинциалы!» — снисходительно думал Антон, однако от приглашения отведать имеретинского не отказывался. Как-то за стаканчиками затеяли они разговор о смысле жизни. Попутчик поднял стакан на свет, вино засверкало рубином, а он изрек:
— Жить весело, дорогой, вот и весь смысл, нет? Гуляй, люби, а?
— На скачках выигрывай и проигрывай? Ради этого стоит жить?
— А ради чего тогда, дорогой?
— Сократ говорил: нужно есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть.'
— О, большой мудрец он был! «Есть, чтобы жить...» Да, не будешь есть — с голоду помрешь... Мудрец правильно сказал. А ешь, вино пьешь, девушек любишь — и хорошо, жить можно, а?
— Счастливый ты, все тебе просто и ясно... — с тяжестью в душе проговорил Антон. — Конечно, самые мудрые высказывания мудрецов для нас как лекарства, которые мы не знаем как и от каких болезней применять. Ведь наступает в жизни момент, когда каждый вдруг задает себе вопрос: «Зачем, во имя чего нужно, чтобы я дышал, думал, в общем, жил?»
— Каждый, дорогой? А я вот и не думал об этой белиберде никогда, зачем думать? Раз живу, значит живу. Как там поют: «Пить-гулять будем, а смерть придет — помирать будем!» Давай еще налью. За твоих близких, за твоих родителей, чтобы здоровы и счастливы они были, чтобы болезни и несчастья обходили твой дом, чтобы твои враги языки проглотили! До дна пей, до дна!
— Неужели так ни разу ты и не подумал? — спросил хмелеющий Антон. — У тебя что — горя не было в жизни?
По лицу парня скользнула тень. Но он тотчас улыбнулся:
— Зачем о горе? Паровоз едет, вагоны едут, вино еще есть, скоро в Питере будем — зачем говорить о горе?
Он снова наполнил стаканы:
— А ты сам придумал: зачем живешь?
— Если есть в жизни смысл, то только один: бороться с несправедливостью, чтобы те, кому сегодня тяжело, жили лучше.
— О, да ты, дорогой, соцьялист, видать? Опасный человек! — парень погрозил пальцем. — А не страшно?
— А вот они, те, кто на Эриванской жизнями рисковали. Думаешь, им не страшно было? Для того рисковали, чтобы было золотишко пить-гулять? Думаю, не ради этого...
Антон снова вспомнил сизый дым и вырывающиеся из него сгустки огня. И солдата с вытаращенными глазами, на четвереньках ползущего по мостовой.
— Не-ет, не чтобы пить-гулять они бомбы бросали!
— Чего ты так горячишься, дорогой, а?
Кавказец округлил глаза и выразительно посмотрел на юношу. Антон вспыхнул, но многозначительно промолчал. Взял стакан:
— Давай за смелых людей, которые знают смысл жизни!
— Давай, давай, — согласился парень, — почему не выпить, когда хороший тост есть? И не всем же мышами быть, надо кому-то и кошками, а?
Тифлисский студент казался Антону симпатичным. Но все еще не оставляла его мучительная и тревожная мысль: «Где я его видел прежде?» И взгляд его казался странным. Так бывает, когда человек косит: вроде бы и на тебя смотрит, а вроде и мимо.
В Петербург поезд пришел ранним утром. Перрон был оживлен. Бежали встречающие с цветами. Толкались носильщики с латунными бляхами на фартуках.
Антон выбрался из-под дымных сводов вокзала на Знаменскую. Площадь была запружена экипажами. Очнувшиеся от дремоты ваньки зазывали клиентов.
Антон увидел своего попутчика-студента. В одной его руке был старый макинтош, а в другой большая фанерная коробка со шляпой. Антон еще в вагоне приметил ее, выпирающую круглым желтым боком с багажной полки. «Всего-то и имущества, — насмешливо подумал он. — С новой шляпой — привет столице!»
— Вам куда надо? — окликнул он провинциала.
— Да вот на Выборгскую сторону.
— Вы в Питере впервой? Ладно, покажу. Это мне почти по пути, — с покровительственной ноткой сказал он. — Да и дешевле вдвоем ехать, всего по три гривенника с носа.
— Пожалуй, — в некотором раздумье согласился тифлисец. — Какой огромный город, ай-я-яй, заблудишься — собственное имя потеряешь!
Они взяли одноконный экипаж подешевле. Провинциал бережно поставил свою шляпную коробку в ноги и умостился на вытертом сиденье бок о бок с Антоном.
— Мне — на Моховую, а его — на Выборгскую, — сказал Антон кучеру.
Прямо от Знаменской площади открывалась перспектива Невского. Утро было солнечное, но, видно, после недавнего дождя мостовая влажнела и дымка растушевывала даль проспекта. Парни попросили кучера откинуть верх экипажа и теперь этакими франтами катили по главной магистрали столицы. Кавказец крутил головой и ахал от восторга. Лицо его так и сияло. Антон взял на себя роль чичероне, показывал на исторические здания и снисходительно пояснял, чем именно они знамениты.
Извозчик собрался уже сворачивать на Литейный, но кавказец показал на видных впереди по Невскому бронзовых коней Клодта на мосту через Фонтанку.
— Тоже знаменитые, а? Там нельзя поехать-поглядеть?
— Можно и там, — поощрительно согласился Антон. — Крюку почти никакого. Да, это знаменитый Аничков мост. А эти скульптуры — всемирно известные «Укротители коней». Тут раньше стояли другие кони того же Клодта. Два из них Николай I отправил в Берлин, они установлены там перед королевским дворцом. А еще два — в Неаполь, в королевский парк. Но эти еще лучше прежних.
Под вздыбленным конем они свернули направо, на набережную Фонтанки.
Антон объяснил:
— Вот в этом угловом доме жил Виссарион Григорьевич, слышал такую фамилию: Белинский?
Парень покорно кивнул. Мелочные магазинчики в первых этажах были еще закрыты. Фонтанка делала изгиб, и с нею поворачивала и набережная.
— А в этом доме бывает Лев Николаевич Толстой, — продолжал студент.
Далее следовали парадная колоннада и лестничный марш училища святой Екатерины. Вплотную к училищу примыкал роскошной чугунной оградой с золочеными факелами поверху дворец графа Шереметева. Фамильный герб над воротами и на фронтоне дворца изображал двух львов с лавровой и пальмовой ветвями в лапах, со щитом, короной, мечами и крестами.
— Ой-е-ей! — только и пропел кавказец.
За Симеоновским мостом на противоположной стороне реки поднимался из зелени шлем-купол цирка Чинзелли и вплотную к нему примыкал Инженерный сад. Над вековыми липами плыл в небе золоченый шпиль оранжевого Инженерного замка. А по эту сторону шли старинные, классического стиля, здания министерства императорского двора, дворец графини Левашовой и князя Вяземского. Добродушные львиные морды глядели с фасада. Каждое здание было хранителем какой-нибудь легенды, и провинциал внимал Антону с благоговением.
Они подкатывали уже к Пантелеймоновскому мосту.
— А это что за дом, дорогой? — неожиданно спросил кавказец и дотронулся ладонью до спины кучера. — Придержи, будь любезный!
Попутчик показывал на ничем не примечательный снаружи, однако ж известный каждому петербуржцу дом департамента полиции. В этот час вдоль него прохаживались стражники, а к желтым дверям под чугунным навесом спешили чиновники в сюртуках и жандармских мундирах.
— Какую историю ты об этом доме расскажешь, а? — в тоне попутчика, в его взгляде была открытая насмешка. — А хочешь — я расскажу? Может быть, сойдем, пройдем, а?
Антон обомлел: «Попался! Как глупо!..»
— Поехали! — ткнул кучера рукой кавказец и улыбнулся до ушей, довольный произведенным эффектом. — Тебе, говорил, на Моховую? Зачем же крюк делать? Сейчас за угол, по Пантелеймоновской ближе. Не у пожарной части твой дом? Как раз по пути будет, а?
Он заговорщицки прихлопнул Антона по плечу, странно посмотрел, будто кося взглядом, и начал втолковывать кучеру, как лучше и ближе проехать переулками на Моховую.
Юноша сидел в немом изумлении, в поту. «Где я его видел раньше?» — сверлило в мозгу, но вспомнить он так и не мог. Он сошел у своего дома, вяло кивнул попутчику и, притворив дверь подъезда, прежде чем подняться в квартиру, посмотрел сквозь узорное стекло, как отъезжает экипаж. Парень же отвалился на потертую спинку сиденья, взгромоздил ноги на свою дурацкую шляпную коробку и, все еще самодовольно улыбаясь, приказал извозчику:
— А теперь на Финляндский вокзал, дорогой, да побыстрей, прошу тебя очень, можешь ты быстро-быстро?
Антон подождал, пока смолкнет дребезжание фаэтона, и, перепрыгивая через три ступеньки, понесся по лестнице вверх, у двери начал яростно крутить кольцо звонка. Дверь распахнулась.
— Тони! — мать обняла его и подставила щеку для поцелуя. — Приехал! Что так быстро?
Она с горделивой, ревнивой радостью оглядывала сына:
— Ну и слава богу, что-то тяжко было на душе... Соскучилась!
«А я, свинья, ни разу и не вспомнил о маме», — смущенно подумал он, прижимаясь губами к ее мягкой душистой щеке.
— В ванну! Все с себя брось в корзину. Позавтракаешь — и спать, — уже распоряжалась она. — Устал, конечно?
— Нет, мама, — обнимая ее за плечи и ведя в комнаты, ответил он. — Да и недосуг спать, есть дела... Никто меня не искал?
Мать поняла по-своему:
— Конечно, Елена что ни день прибегала. С воскресенья они всей семьей уже в Куоккале.
«И о Ленке ни разу не вспомнил!» — снова удивленно подумал он.
За завтраком он ловил на себе влюбленно-обеспокоенный взгляд матери, рассеянно отвечал на ее вопросы о Тифлисе, о дяде и его семье, о своем времяпрепровождении там, ни словом не помянув о событии на Эриванской, и сам с теплым чувством разглядывал ее. Мать уже оправлялась от перенесенного несколько месяцев назад потрясения. Морщинки смягчились, разглаживались. На ее лице уже не было той маски испуга и страдания, какую наложила трагическая смерть отца. Лишь в светлых волосах жестоко проблескивали седые нити. Но все равно она скорее выглядела как много пережившая молодая женщина, чем как моложавая преклонных лет дама. «Родная... — тепло шевельнулось у него в груди. И вдруг он подумал: — А ведь я, приняв решение, и не помыслил, что принесу ей новое горе — меня же ждет или казнь, или каторга — как пить дать!..»
— А больше никто не звонил, не приходил?
— Были твои институтские. Олег заглядывал. Удивился, чего это ты в Тифлис помчался... Странный он, этот твой Олег.
— Ну уж мой!
Антон не рассказывал матери о стычке с Олегом тогда, за час до демонстрации. Теперь это казалось ему таким глупым мальчишеством! Но с Олегом после той ссоры он держал себя холодно, хотя приятель делал вид, что ничего между ними не произошло, и в похоронах отца деятельно участвовал, и вот теперь, оказывается, прибегал... Антону сейчас как никогда нужен был друг, с которым можно обсудить все. Но Олег не был для него таким другом. А кто был? Костя... Но его нет. Вот так. Знакомых, приятелей пол-Питера, а одного-единственного и нет!.. Но все равно даже самому задушевному другу он не рассказал бы всего, что знал о тифлисском происшествии. Хотя, впрочем, что он знал? Может быть, задание, полученное от Леонида Борисовича, и бомбы на Эриванской — случайное совпадение? Тогда зачем же посылал его инженер в наместничество? Нужно скорей, как можно скорей встретиться с ним! Вдруг Антон преждевременно уехал из Тифлиса и именно сейчас, в этот момент особенно нужно его присутствие там? Ведь Красин сказал: «Пробудешь там неделю». А он всего четыре дня. Как эта мысль не пришла ему раньше? Скорей, скорей к Красину!
Но как увидеться с ним? В контору он запретил приходить. Значит, к нему домой тем более. Позвонить? Почему бы и нет? Сам же он звонил. В адресной книге Антон отыскал: «Красин Леонид Борисович — инженер-технолог. Невский 40-42. Телефон 32-23». С трепетом набрал номер. Квартира не отвечала. Гудки гулко бились, казалось, о пустые стены. Конечно, инженер уже давно на службе. Если позвонить в контору? Кто догадается, что это звонит именно он? Антон отыскал телефон «Общества электрического освещения» — 9-83. Не успел диск затормозить, как в трубке щелкнуло и раздался молодой, с ласкающим пришептыванием голос:
— Алло, вас слушают.
Антон вспомнил крахмально-батистовую секретаршу с блестящими глазами под челкой:
— Здравствуйте, суда... — тут же спохватился и, изменив голос, солидно попросил: — Соблаговолите господина первого инженера...
Ему послышался легкий смешок. Следом Зиночка нараспев ответила:
— Леонида Борисовича и нет, и близко не будет. Они взяли отпуск. — Потом наступила легкая пауза, и с тем же ласковым придыханием Зиночка спросила: — И ежели не ошибаюсь, это вы, господин студент?
Антон бросил трубку на рычаг, крутанул ручку, давая отбой. «Ах, как глупо! Хотя что там эта девчонка, пустяки... Но где же его искать?»
Он начал машинально перебирать газеты и журналы, заботливо сложенные матерью на его рабочем столе. И увидел конверт: «А. В. Путко». Обратного адреса на конверте не было. Внутри же оказался листок с осьмушку:
«Дорогой Антон! Жду вас по адресу: ст. Куоккала, дача Степанова (пятое строение справа от станции по ходу поезда).
«Эх, напрасно поторопился со звонками!» — подумал он и начал одеваться.
Увидев его в куртке, с дорожной сумкой в руке, мать подняла брови:
— Ты куда?
— В Куоккалу. Понимаешь... — начал он.
— Понимаю, — она грустно улыбнулась. — Не можешь после обеда? Мы с Полей утку с яблоками решили, твое любимое блюдо.
— Я очень тороплюсь... За ужином съедим!
— Ну хорошо, — на глазах ее навернулись слезы. Она стала так, чтобы сын не увидел их. — Передай поклоны Лене и ее родным. Ты же знаешь, Травины мне очень симпатичны.
«Вот оно что. Она думает, что я к Ленке. Да, ведь она тоже в Куоккале...»
Он ласково стиснул ее руку.
Подъезжая к дачному финскому поселку, он гадал: пойти сначала к Травиным, а потом разыскать Леонида Борисовича — или наоборот? Наверно, надо бы сначала к ним. Если за Антоном следят шпики, а Красин не хочет, чтобы их видели вместе, лучше пойти к Травиным, а потом, как бы между прочим... Следят или не следят? Он откинулся на спинку скамьи и начал неторопливым взглядом обводить пассажиров дачного полуоткрытого вагона. Кто дремал, кто читал, кто лузгал семечки или грыз колбасу. Компания навеселе мусолила карты. Шептались и прыскали в кулачки девицы... Нет, не видно. Разве шпики такие? «А! Сначала разыщу дачу Степанова, — решил он. — Не так-то просто будет ускользнуть из-под опеки Ленки и ее мамаши». На самом-то деле ему не терпелось получить ответ на мучившие вопросы.
Он подождал, когда выйдут все пассажиры, и покинул вагон последним. И направился не по ходу поезда, а по тропинке, ведшей от станции направо, в глубь леса. Меж сосен и елей то там, то тут проглядывали бревенчатые стены дач. Отойдя на порядочное расстояние, он свернул на тропинку, пролегшую меж оградами параллельно железной дороге. «Вот как ловко! — горделиво думал он. — Леонид Борисович похвалил бы!»
Уже подходя к забору, за которым, как полагал он по отсчету, должна была быть дача Степановых, Антон увидел неизвестно откуда вынырнувшую фигуру и обомлел: чертовски знакома! Да, та же самая студенческая куртка, та же темно-русая голова! Его попутчик по тифлисскому поезду!
Антон спрятался за дерево. «Провинциал» сделал еще несколько шагов. Остановился. Не торопясь обернулся. Да, никаких сомнений — он! Круглое лицо, круглые глаза под темными бровями и пробор на две стороны! Антону показалось, что парень заметил его, задержался на нем своим странным взглядом. Это наваждение длилось миг. Парень словно бы прощупал кусты и деревья, снова повернулся и через несколько шагов свернул в сторону, исчез за ветвями. Антон подождал, смиряя учащенно бьющееся сердце, и быстро зашагал к даче Степанова. Вот и она. Юноша отворил звякнувшую колокольцем калитку, взбежал на застекленную веранду, постучал в дверь. Она свободно открылась.
На веранде, за столом, за попыхивающим сверкающим самоваром сидели Леонид Борисович и еще один мужчина — широкоплечий, с буйной шевелюрой на крупно слепленной голове, с пышными, запорожскими, торчком в стороны, усами.
— А вот и он! — обрадованно воскликнул, поднимаясь Антону навстречу, инженер. — Здравствуй! — Он протянул студенту руку: — С благополучным возвращением!
Антону лицо Красина показалось осунувшимся, желтым, а рука — неестественно сухой и горячей. «Болен?» — с тревогой подумал он.
Леонид Борисович, полуобернувшись, представил его мужчине:
— Тот самый Антон. Познакомьтесь.
Юноша молча пожал руку мужчине, в растерянности огляделся.
Красин понял его замешательство:
— Феликсу можешь доверять так же, как и мне. Чем ты так взволнован?
— За вами следят! Только что, минуту назад, я видел около вашей дачи очень подозрительного человека!
— Кто такой? Почему подозрительный? — быстро спросил Феликс. — Как выглядит?
Антон описал внешность «провинциала», рассказал, как познакомился с ним в вагоне, как ехали они по Невскому и как тот прокатил его мимо департамента полиции по Фонтанке.
По мере рассказа лицо Феликса все шире расплывалось в улыбке, кончики усов поднимались, зато Леонид Борисович мрачнел и стал совсем мрачен, когда Антон поведал, как кавказец предложил ему: «Может быть, сойдем, пройдем, а?»
— А раньше ты этого субъекта не встречал? — спросил инженер.
— Н-нет... — неуверенно протянул Антон. — Хотя... Вроде лицо чем-то знакомо... Взгляд... Я сам думал...
— Где он там запропастился? — Красин повернул голову к Феликсу. — Покличь-ка молодца.
— Семен! — зычно крикнул Феликс.
Дверь с веранды в комнату отворилась — и в проеме встал «провинциал». Антон почувствовал, как у него подкашиваются ноги.
— Он?
Юноша впился в темнобрового парня взглядом. И вдруг вспышкой молнии все высветилось: он же видел его две недели тому выходящим из кабинета Красина в конторе на Малой Морской, только тогда «провинциал» был с бородой и в поддевке. Но это что! Другой раз Антон видел его в Тифлисе, на Эриванской — молодого офицера, спрыгнувшего с пролетки и оттеснявшего с дороги гуляк, а потом среди огня и клубов дыма уносящегося прочь с площади. Он! Никакого сомнения — он! Как же раньше Антон не догадался?
У него даже зашумело в голове.
— Прежде чем подробно расскажешь обо всем, что ты видел и слышал в Тифлисе, повтори, как вы с их светлостью продефилировали по Фонтанке, — тяжело, словно бы пересиливая себя, проговорил Леонид Борисович, и Антон снова подумал: «Болен!»
— Я... Я не хотел... — юноша виновато посмотрел на попутчика. — Я ведь подумал...
— Чего ж смущаться? Мы говорим друг другу только правду, какой бы она ни была — приятной или неприятной, прекрасной или страшной, не прикрашивая ее даже на самую малость и даже из самых лучших побуждений. Ибо нет опасней лжи, чем слегка извращенная правда. Ну, смелей!
Антон повторил рассказ, под влиянием сурового напутствия Красина восстановив и те подробности, которые прежде посчитал лишними: как его спутник прикинулся провинциалом, никогда прежде не бывавшим в Питере, а потом сам же показал кучеру, как ближней дорогой проехать к Моховой. Феликс слушал с не меньшим удовольствием, чем в первый раз, хохотал, покручивал ус:
— Натура! В этом вся его натура!
Глаза же инженера зажглись недобрым огнем. Досадливым движением он провел по переносице пальцем и оборвал Антона:
— Хватит!
Повернулся к «провинциалу».
— Фанфарон. Если бы сказал заранее, что собираешься разыгрывать спектакли, я не поручил бы тебе такого ответственного задания. Во всяком случае, учту на будущее.
— Я? Какой спектакль, дорогой? Я просто хотел у них под носом — нате-кусите! Никакой спектакль!
Он зло покосился на Антона. «Ах, как я его подвел! — с досадой подумал юноша. И снова его осенила мысль: — Неужели?..»
Он поискал глазами. На веранде, в углу на тахте лежала открытая, гнутой фанеры, желтая шляпная коробка.
«Неужели четверть миллиона было в ней?»
Он вспомнил, как выглядывал круглый бок этой коробки с багажной полки в купе, на виду у всех, как лежала она в их ногах, когда ехали они мимо департамента полиции. «Вот это да! Вот это герой!» — он с восторгом уставился на парня.
— Нет, это дело мы так не оставим, чтобы впредь неповадно было, — твердо сказал Леонид Борисович. — Меру воздействия мы обсудим с товарищами. Обязательно расскажу и Ивану Иванычу.
— Нет! — взмолился парень. — Только не ему!
— Расскажу, — жестко повторил Красин. — Однако и довольно об этом. Теперь выслушаем рассказ Антона о том, как происходила экспроприация — глазами стороннего наблюдателя.
«Стороннего наблюдателя! — обида обожгла юношу. Он опустил голову. — Он герой, а я!.. Так вот зачем я был им нужен в Тифлисе! Сторонним наблюдателем!..»
— Напрасно, — легко дотронулся пальцами до его плеча Леонид Борисович. — Во-первых, нам нужна объективная информация. Во-вторых, если бы в Тифлисе случилось что-нибудь непредвиденное, ты был бы единственным человеком, который мог сообщить нам об этом. Это было ответственное поручение — мы доверили тебе очень многое.
«Да, правда, — у Антона отлегло от сердца. Он поднял голову и улыбнулся. Теперь ему было нестерпимо стыдно. — Тоже разыгрываю спектакль. Как сопливый мальчишка!..»
Красин уловил смену его настроений, его замешательство:
— Но прежде чем приступим к обсуждению, пора вам и познакомиться, тем более что в будущем вам, наверно, придется работать вместе. И показал на него «провинциалу»:
— Сын моего давнего друга, хочет работать в боевой группе. — Он обернулся к Антону: — Придумай себе кличку для конспиративной работы.
— На Металлическом, у дяди Захара, меня звали Мироном... Но теперь я хочу — «Отцов», — сказал он.
— К сожалению, один Отцов у нас уже есть. Запутаемся.
— Тогда... Тогда пусть «Владимиров».
— Ладно, — согласился Леонид Борисович. — Хоть и прозрачно, но я понимаю тебя... Пусть будет Владимиров. А этот удалец, — все еще сухо кивнул он на «провинциала», — наш старый товарищ, подпольщик-профессионал Камо.
Антон и Камо пожали друг другу руки. Юноша вложил в это рукопожатие все свое восхищение «старым профессионалом», который был всего на три-четыре года старше его самого. В ответном движении Камо и в его странном взгляде он почувствовал, что горячий кавказец еще не простил своему новому знакомому невольного разоблачения.
— Итак, шаг за шагом, минута за минутой: как все произошло, сколько жертв в действительности, что говорят в городе, давай.
Антон начал рассказ. Камо временами останавливал его, дополняя и поправляя. Красин и Феликс переспрашивали, уточняли. Рассказывая, Антон ловил на себе пристальный, оценивающий взгляд усача. «Чего он так смотрит? Кто он?»
Когда он кончил, Леонид Борисович сказал:
— Возможно, Антон, тебе предстоит принять участие еще в одном деле. На этот раз активное участие. — Он посмотрел на Феликса. Тот кивнул. — Ты можешь приехать сюда и завтра?
— Могу и не уезжать, — юноша рассказал о Травиных, о том, что на их даче его всегда ждет комната.
Красин знал профессора.
— Помнится, у него очень милая дочь?
— Да, очень! — простодушно воскликнул студент.
— Отлично. Погости у них. Завтра, часам к девяти, приходи сюда, к тому времени мы с товарищами все окончательно решим. — И протянул на прощанье руку: — До встречи, товарищ Владимиров.
Антону показалось, что пальцы Леонида Борисовича стали еще горячей и суше.
Радостный, возбужденный неизвестно отчего, Антон, посвистывая и подшибая ботинками шишки, торопился к Лене. Дача Травиных была по левую сторону от железной дороги, почти на самом берегу Финского залива, — благоустроенная вилла с причудливыми башенками и резными, под старину, входившими в моду наличниками, карнизами и ставнями.
Еще издали он увидел среди зелени и золотистых стволов сосен белую фигурку. И, приложив ладони ко рту, крикнул:
— Ау-у!.. Ле-на-а! Ау-ууу!..
Девушка, подобрав юбки, выбежала к нему навстречу. Лицо ее радостно засияло:
— Ты! Вот хорошо-то!
Метнув шаловливый взгляд в стороны, она прильнула на мгновение к его груди, толкнула в грудь кулачками:
— Наконец-то! Ну, здравствуй! Как ты добрался? Утренний поезд давно был, а вечерний еще не пришел.
— На крыльях летел! — радостно улыбнулся Антон. — Из самого Тифлиса! Над горами и долами — ж-ж-ж! — он изобразил, как летел. — Не прогоните, если денек я у вас побуду?
— Что ты! Вот хорошо-то! — она даже захлопала в ладоши. — Комната твоя тебя ждет. Купаться будем! По землянику пойдем в лес!
Счастливая его приездом,-разгоряченная, она сияла и была чудо как хороша. Антон притянул ее к себе и, не боясь, что увидят, поцеловал.
— Ты такая красивая! Ну, необыкновенно!
Она стыдливо высвободилась:
— Не надо... Подожди!..
Через час после обеда и уже собравшись на море, Антон по дороге отправил домой телеграмму о том, что остается погостить у Травиных.
Залив у Куоккалы, впрочем, как и по всему побережью, был мелок. Чтобы добраться до глубины, нужно было шлепать по воде чуть ли не километр. Зато пляж — чистейший белый песок, а сразу за пляжем стеной стоял сосновый лес, перемежающийся дубравами и ельниками. Лес начинался на прибрежных дюнах и разливался душистым зеленым морем, скрывая дома, дороги в мрачноватой своей глубине, под сводами развесистых крон. И подстилка леса была мягкая: наст хвои, вереск, кусты созревающей черники. По склонам дюн и оврагов щедро рассыпалась земляника, из мха выглядывали непривычно рыжие шляпки грибов-дубовиков.
Лена убежала вперед и через несколько минут вернулась, неся в ладони, сложенной чашечкой, горсть земляники:
— Возьми! Как она пахнет!
Антон начал есть из ее ладони, подхватывая губами по ягоде, чтобы продлить удовольствие.
— Ты как теленок! — она расхохоталась. — Только он еще и сопит вот так, и пахнет от него парным молоком!
— А ты лесная царевна! — он раздавил губами последнюю ягоду и лизнул ее ладонь, окрашенную соком земляники.
Она снова рассмеялась. Поймала его взгляд:
— Нет! Никаких глупостей! Купаться! Купаться!
И побежала меж сосен к берегу, на песке на ходу сбросила туфли и халат и, подняв вихрь брызг, вбежала в воду. Вода едва поднималась до ее колен. На белесо-голубом фоне картинно четко обрисовывалась ее фигура.
«Как хороша! — горделиво подумал Антон. И мысленно добавил: — Моя!..»
Они добрались-таки до глубоководья. Здесь ветер гнал легкую упругую волну. Вода была чистейшая, зеленым хрусталем просвечивала до дна, увеличивая в живой линзе голыши на песке, замершего краба, стаи иглообразных рыбешек. Еще дальше в море возвращался с промысла рыбацкий баркас под парусом. Над ним носились, стригли воздух и кричали чайки.
Антон плыл рядом с Леной. Подныривал, кувыркался, как расшалившийся дельфин, старался как бы невзначай дотронуться до нее и в холодноватой воде чувствовал чуть ли не ожог от этих прикосновений.
Солнце садилось впереди, за морем. Красный чистый шар повис над горизонтом, казалось, помедлил и стал разливаться, покрывая воду огненно-блестящей пленкой.
— Поплыли назад, я устала.
Они выбрались на сухой песок, когда небо и вода уже стали сиреневыми.
— Брр!.. Холодно!
— Пошли под деревья, здесь тянет ветер.
В лесу Лена сказала:
— Отвернись, я переоденусь.
Он отвернулся. Не выдержал, шагнул к ней:
— Ленка! Я не могу! Не могу!..
— Как не стыдно? — девушка запахнула халат. Глаза ее сияли.
«Моя будущая жена... — счастливо подумал Антон. Словно бы прислушался к звучанию диковинного слова и повторил про себя: — Моя женулька...»
— Как ты съездил в Тифлис? — спросила девушка. — Почему ты ничего не рассказываешь?
«Вот бы рассказать! — подумал он. — Вот бы удивилась!»
— О чем?.. Визит к родственнику. «Мой дядя самых честных правил...»
— А я почему-то беспокоилась.
— Поезд сойдет с рельсов?
— Не знаю... Ты в ту ночь был какой-то взбудораженный... И тот разговор о Сибири, о каторге.
— Надо же, запомнила! Чепуха все это.
— Нет, ты был тогда странный... Не поцеловал, когда прощались.
Он промолчал. Поймал звездочку. Прищурился. Она брызнула снопом искр.
— А ты и вправду смогла бы от всей этой благодати в Сибирь за кандальным?
Он весело запел:
Динь-бом, динь-бом, слышен звук кандальный,
Динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний...
Динь-бом, динь-бом, слышно там и тут —
Это Антошку на каторгу ведут!..
— Весело, да? — с усталым смешком спросила она. — Надеюсь, тебе «динь-бом» не грозит: ты ведь не собираешься разбивать лоб о стену?
— О чем ты? — насторожился он.
— Обо всем, что случилось, — ответила Лена. — Я понимаю: твоя боль не утихла. И твое желание отомстить тоже понимаю. Но будь благоразумен: сколько пролито крови, сколько горя, огня, а все осталось как было, если не хуже стало.
Она приподнялась на локте и с нежностью поглядела на Антона. Протянула руку и провела пальцами по его влажным вихрам:
— Я хочу, чтобы ты был благоразумен.
— А как же кандалы? — чувствуя, как леденит сердце, спросил Антон.
— Оставь их для других, — ответила девушка и перевела разговор. — Жалко, тебя не было, а у нас в Павловском выпускной акт состоялся, собрались все институтки, и родители, и шефы. Речи были, тосты, а потом в Казанском соборе епископ Гдовский отец Кирилл служил молебен и наш хор пел... А на будущий год и наш выпуск...
Она повернулась на бок, прижалась к его щеке губами, прошептала:
— Еще годик потерпим, да?.. Старики сказали, что отдадут в приданое за мной эту виллу. Сами они решили строить в Крыму, греть косточки. Прелесть, правда? — она поцеловала его и сладко зевнула. — Пошли домой, я уже совсем сплю.
В этот час в Петербурге, на Моховой, мать Антона получила телеграмму, прочла ее и с беспомощной грустью подумала: «Осенью, видно, и свадьба... Оно и лучше, Травины с состоянием — не то что мы теперь... И Антон остепенился... И останусь я совсем одна. Или придется возвращаться блудной дочери с повинной головой?»
Она смахнула слезу и пошла на кухню предупредить Полю, чтобы та не готовила праздничную утку.