ДОСЬЕ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ
ГЛАВА 9
Николай проснулся с легким сердцем. С предчувствием, что день наступающий не сулит никаких неожиданностей. Открывая глаза, подумал: надо бы рассказать о сне Алис. Приятны были и реальные впечатления вчерашнего дня. Он производил на Петергофском рейде смотр первому отряду минных судов Балтийского моря и убедился в отличном состоянии кораблей и в бодром виде их команд. Ему и сейчас еще чудилось, что морской ветер холодит щеки, в ушах грохочет орудийноподобное троекратное «ура!». Каковы молодцы! Николай там же, перед строем экипажа на флагмане, объявил свое монаршее благоволение командующему отрядом контр-адмиралу фон Эссену, всем штаб- и обер-офицерам кораблей отряда. И обед был в кают-компании на славу. Кажется, перебрал малость. Но ничего, голова ясна, не ломит от вчерашнего...
Николай взглянул на жену. Она спала, отодвинувшись к дальнему краю кровати, лежа на спине, выпростав тонкие, голубоватой кожи, руки поверх одеяла, дышала неслышно. Черты ее заострились и ужесточились, она стала похожей на истовую монашку.
Вся стена позади, за изголовьем кровати, до самого потолка была увешана разнокрашеными иконами и образками, хромолитографированными или кустарно-монастырскими. Все — нынешнего времени, на сирых богомольцев рассчитанные. Однако для Николая, а особенно для Алис, в них было свое очарование, тем более что на одной богомаз изобразил сына Алексея в виде святого, с венчиком над головой. Николай полулежал, задрав голову, в который уж раз пытаясь пересчитать иконы, но на третьей сотне сбился со счета.
Стараясь не разбудить жену скрипом пружин, он сполз с кровати, перекрестил спящую и, приподняв тяжелую занавесь полога, вышел в соседнюю со спальней комнату, в какую во все времена и все цари пешком ходили. По традиции царствующего дома Романовых стены ее были украшены портретами самого императора и ближайших его родных в милой сердцу семейной обстановке. Попасть в эту галерею считалось особой честью.
Расположенная рядом ванная с посеребренной просторной купелью тоже была по стенам в фотографиях, только на них Николай был в мундирах, в группах с офицерами или в седле. Приняв обычную холодную ванну, растеревшись жестким полотенцем и еще более ободрившись, Николай переступил порог камердинерской. Казаки-атаманцы личного его конвоя были на посту. Они лихо взяли на караул.
Царь приказал камердинеру одеть себя в дворцовую форму атаманцев — свободную малиновую рубаху с пояском, шаровары и мягкие сапоги. И спустя полчаса, выбритый, подстриженный, расчесанный, с напомаженными усами и бородой, двинулся в тихий обход своей резиденции — Нижнего дворца, расположенного на берегу залива в самом углу Александрии — императорской летней штаб-квартиры в Петергофе.
Дворец этот, возведенный еще при отце-государе по проекту архитектора главного тюремного управления Томишко, автора столь знаменитых петербургских «Крестов», не очень-то гармонировал с более ранними ансамблями Растрелли и Кваренги. Но и государю-батюшке, и тем более государю-сыну чужда была мишурная изысканность двора Людовиков. Неуклюжая, однако ж добротная постройка в духе образцового средне-помещичьего дома пришлась им куда более по душе. Отгороженная каменной стеной от прочих парков, фонтанных каскадов и садов Петергофа, глухо-лесистая Александрия была особенно люба Николаю — куда милее Зимнего, Гатчины, Царского Села и даже солнечной Ливадии. Здесь он проводил бо́льшую часть года, с ранней весны и до глубокой осени.
И вот сейчас, белым июньским утром, он, неторопливо и бесшумно ступая по коврам и дорожкам мягкими кавказскими сапогами, проходил из комнаты в комнату. Рядом со спальней располагались детские.
Николай был чадолюбив. Он испытывал умиротворение, проводя в день по полчаса, а то и по часу в играх со своими детьми. Однако долгое ожидание, когда же появится на свет престолонаследник, и драматическое разочарование, вызываемое каждый раз рождением еще одной дочери, выхолащивали отцовские чувства к продолжательницам рода по женской линии. И тем сильнее оказалось чувство, потрясшее его, когда после стольких усилий, после обращения к бесчисленным медиумам, прорицателям и спиритам, блаженненьким и святым Алис разрешилась наконец наследником. Крестили цесаревича здесь же в Петергофе, в Большом дворце. В час торжества был оглашен манифест, коим отменялись телесные наказания и прощались крестьянам недоимки (и без манифеста, впрочем, безнадежно невозвратимые). Но тем больше оказалась тайная скорбь: цесаревич появился на свет наделенным фамильной болезнью вырождающегося рода Алис — герцогов Гессен-Дармштадтских, болезнью редчайшей и неизлечимой. Гемофилия — кровоточивость — возникала даже от поражения десны зубной щеткой или вовсе без причины. Каждый раз остановить кровь удавалось с величайшим трудом. Профессора медицины изрекли свой приговор: критический возраст для наследника — восемнадцать лет. Оставалось уповать лишь на чудо и чудотворцев.
Цесаревичу была предоставлена половина всего нижнего этажа царской резиденции. И самым большим во всем дворце был зал для его игр — высокооконный, открытый морю, всегда залитый солнцем, с целой горой игрушек. Игрушками были и искуснейшие стреляющие модели пушек и пулеметов, пистолетов и ружей, сабли и шпаги — преподношения атаманов казачьих войск, офицерских корпусов, купечества, заводчиков и дворянских собраний. К большинству этих остроугольных опасных игрушек цесаревич, впрочем, не допускался. А рядом с залом, в гардеробной, висели сшитые в рост наследника мундиры всех гвардейских полков и отдельного корпуса жандармов, украшенные игрушечными эполетами и аксельбантами и отнюдь не игрушечными знаками отличий и наградами.
За игровым залом и гардеробной помещалась комнатка-тамбур унтер-офицера гвардейского экипажа могучего Ивана Деревенько. Гигант унтер находился при цесаревиче неотлучно, присматривал, чтобы тот невзначай не упал, не ушибся, не оступился, и для пущей осторожности от сна до сна таскал Алексея на руках, как в люльке. Наследник привык к ним, жестким и неразъемным, как к пухлой груди кормилицы. В этот ранний час храпел и Деревенько. Над его койкой красовалась на стене фототипия «Мать и беспечное дитя». Николай прошел мимо унтера в спальню, решив, что после завтрака накажет его: не бока отлеживать сюда определен. Мало ли что может случиться ночью с наследником! Хотя, конечно, что могло случиться, если спал он в специальной, исполненной берлинским ортопедическим институтом, кровати без единого жесткого угла, в пружинистых эластичных сетках. А рядом, в дежурной, у телефонов и сигнальных звонков, под самыми окнами и через равные расстояния по всей Александрии стояли в бессонных караулах и лежали в секретах дворцовые гренадеры, казаки-атаманцы личного императорского конвоя, солдаты сводного гвардейского и лейб-гвардии Семеновского полков; совершали обход аллей парка жандармские и полицейские патрули петергофской охраны; у всех входов и выходов дежурили агенты Санкт-Петербургского охранного отделения и третьего делопроизводства департамента полиции; а со стороны моря, в заливе, стояли в дозоре и боевой готовности на траверзе дворца крейсер «Финн», миноносцы «Видный», «Резвый» и «Громящий». И этим же рассветным часом, Николай знал, цепи саперов-гвардейцев проползают на брюхе все сто десятин Александрийского парка, бдительно проверяя и прощупывая каждую пядь, каждый куст и деревце. Что же могло случиться с цесаревичем? Но все равно: он примерно накажет Ивана.
Николай молча постоял у кроватки сына, неслышно помолился, с благоговейной истовостью осенил его крестным знамением и осторожно, чтобы не разбудить, прикрыл его ножки пуховым одеялом.
Он вышел из спальни во вторую дверь и направился в свои апартаменты.
Путь в рабочий кабинет лежал через столовую. Отделкой и всем убранством она походила на кают-компанию корабля и глядела окнами в море. Николай снова воскресил в памяти вчерашний день: «Молодцы морячки! Командирам — благоволение, а нижним чинам объявлю спасибо и пожалую-ка старшим боцманам и кондукторам по червонцу, по пятерке — боцманам, а прочим унтер-офицерских званий — рублика по три. Пусть выпьют за мое здоровье и здоровье цесаревича!..»
На том царь и решил. И с твердым этим решением отворил дверь кабинета. Но, бросив взгляд на рабочий стол, заваленный бумагами, он с тоской подумал, что утро предстоит тяжкое: чтение бумаг, прием с докладами министров. Но зато после обеда смотр на военном поле тут же в Петергофе Николаевскому кавалерийскому училищу, эскадронные и сотенные учения юнкеров. Ах, как любо это государю! В войсках, среди офицеров, среди блеска пуговиц, переклика команд и свистков, лоснящихся конских крупов, острого запаха мужского пота, он чувствовал себя превосходно, как рыба в глубокой воде. Разве сравнимо строгое, стройное, организуемое движение войска, олицетворяющее план и приказ, с хаотическим половодьем бумажных дел и даже с торжественными, чуть ли не еженедельными приемами с непременными выходами по случаям бесчисленных тезоименитств, церковных и государственных праздников. Несть числа им — алчущим, состоящим при высочайшем дворе, при императорах и императрицах, и жаждущим новых чинов, орденов и должностей. Нет, куда уж лучше, когда принимаешь парад эскадронов на дворцовом плацу, и в клубах пыли сверкают голубые клинки сабель, и темные пятна расползаются по сукну спин, и гарцуют одномастные, в злом оскале, кони, и грохочет медью полковой оркестр. И на лицах командиров и братушек-ребятушек напряжение, усердие и восторг — ничего боле. Ах, как хорошо!..
Николай уселся за стол, и сухой скрип подлокотника вернул его к действительности. Он с гадливостью придвинул ближе ворох бумаг с единственным желанием поскорей разделаться, еще до завтрака, с докучливыми обязанностями. Бумаги он не читал, а лишь листал, выхватывая взглядом отдельные строки. Накладывал резолюцию — и отодвигал прочь. Почерк государя был неровный, угловатый, но своеобразный — с длинными хвостами у букв «у»» и «д» и большими усами у «б». Благодаря этим хвостам и усам строчки, если он писал много, были связаны на листе не только по горизонтали, но и по вертикали, и страница напоминала затейливый восточный узор.
Впрочем, много писать он не любил. Лаконизму и стилю обучил Николая его наставник Константин Петрович Победоносцев. Царь испытывал чувство вины перед своим учителем, которого вынужден был под давлением смутьянов уволить в октябре пятого года от должности обер-прокурора святейшего синода. Константин Петрович был наставником еще у незабвенного отца. Александр III не принимал ни одного решения государственной важности, не посоветовавшись с обер-прокурором. Победоносцев приложил свою сухонькую, как птичья лапка, руку и к «Положению об усиленной охране», и к действующему поныне «Уложению о наказаниях», и ко многим другим основополагающим рескриптам. Он до боли зубовной не любил расходовать слова. Николай постоянно чувствует неискупимую вину перед своим наставником. Несмотря на ненависть всего общества к Победоносцеву, нынче, после манифеста, он бы вернул ему и должность и осыпал бы монаршими милостями. Но старец три месяца назад отдал богу душу, царствие ему небесное...
Следуя наставлениям учителя, Николай совершенствовал афористичность своих устных и особливо письменных выражений. Ему докладывали, что в этом он немало преуспел, превзойдя, пожалуй, всех предшествующих российских самодержцев. К примеру, когда генерал Алексеев донес с дальневосточного театра военных действий, что в его армию, сражавшуюся в Маньчжурии против японцев, прибыло четырнадцать агитаторов — «революционеров-анархистов», царь приказал ответить по телеграфу: «Надеюсь, немедленно повешены». А совсем недавно, когда во второй Думе крамольники затеяли обсуждать вопрос о пытках политических в Рижской тюрьме, он начертал на запросе вольнодумцев: «Молодцы конвойные!» Но, в общем-то, изобретать новые словосочетания он не любил и использовал надежно отработанные. Удачно применил царь их и на сей раз, украсив бумаги надписями: «Прочел с удовольствием», «Отрадно», «Приятно», «Жаль», «Не ужели», «Вот так так» и «Скверное дело».
Часть бумаг требовала не резолюций, а лишь ознакомления. Это шли проекты высочайших указов по гражданскому, военному и морскому ведомствам. Надо было или перечеркивать все эти многочисленные представления на награждения, присвоение классных чинов и званий и увольнения с пенсиями и с правом ношения мундиров или без оных прав, или ставить литеру «Н». Сегодня у Николая было хорошее настроение, и он ни единого указа не отверг и каждый лист украсил витиеватой буквицей. Наложил он ее и на высочайший указ, гласивший:
«Бывшего главного командира Черноморского флота и портов Черного моря вице-адмирала Чухнина считать умершим от ран, полученных им при исполнении служебных обязанностей».
Поставил «Н», но подивился: почему столь поздно спохватились? Даст бог памяти, Чухнин скончался ровно год назад, был убит смутьянами в конце июня на своей даче в Севастополе.
Николай оторвался от бумаг, посмотрел в окно, на залив. По горизонту в утренней дымке голубым контуром низко выступал из воды Кронштадт, нечетко обрисовывались его форты и поблескивал купол собора. Чухнин был убит в тот зыбкий, недобрый шестой год, особенно тяжкий событиями на флотах. Николай обладал отличной памятью на фамилии, на события и даты. Но он яростно загонял в самые дальние тупики мозга воспоминания о тех днях, уничижительные и ненавистные. Однако эти воспоминания — бросишь ли случайный взгляд на море, получишь ли донесение о новых крестьянских волнениях где-нибудь в Курской губернии или на Орловщине — выползали из тупиков, как поезда вне расписания. И именно с морем, с царской усладой, больше всего и было их связано, и все они выстраивались звеньями некой мистической цепи. Бунт на броненосце «Князь Потемкин-Таврический», чуть было не повлекший восстание на всем Черноморском флоте и получивший огласку на всю Европу; затем неслыханная смута в октябре, захватившая обе столицы и буквально заточившая Николая здесь, в Петергофе. Добровольное бегство в Александрию, а отсюда на яхту «Штандарт» было тем более унизительным и необъяснимым, что весь Петербург был буквально забит привилегированными, лично царем обласканными войсками — лейб-гвардейскими, такими, как Преображенский, Измайловский, Московский, Павловский, Атаманский полки. Но, доносили, порча коснулась и их, даже их! И Николай впервые за всю жизнь ощутил мистический страх перед безликой массой, именуемой «народом». В том же октябре пятого года начались первые беспорядки в Кронштадте. В ноябре в Севастополе матросы объединились с рядовыми Брестского полка, обезоружили командиров. На крейсере «Очаков» и нескольких мелких судах мятежники подняли красные флаги, командование всеми восставшими взял на себя отставной лейтенант Шмидт. Береговая артиллерия потопила мятежников. Казалось бы, урок преподан хороший. Николай отклонил прошение о помиловании этого самозванца Шмидта, хотя все общество как с цепи сорвалось, даже кое-кто из придворных чуть не в ногах валялся: «Пощади его, государь!» Шмидта казнили через расстреляние. Не образумило. Спустя год, семнадцатого июля, начался мятеж в Кронштадтской крепости; двадцатого поднял красный флаг в виду Ревеля крейсер «Память Азова»... Как в пятом, когда царь повелел переименовать «Князя Потемкина-Таврического» в «Святого Пантелеймона», а «Очаков» в «Кагул», так и теперь он приказал снять все привилегии с гвардейского, 1-го ранга крейсера «Память Азова», наречь его «Двиной» и превратить в плавбазу. Это было тем обиднее для самого Николая, что он особенно гордился крейсером, был почетным шефом экипажа, а сам корабль олицетворял собою славу Балтийского флота. В сердцах царь приказал выкинуть красовавшийся посреди его кабинета роскошный, с золочеными трубами и серебряными пушками макет крейсера. Для вящего эффекта он подал мысль своему дяде, великому князю Владимиру Александровичу, главнокомандующему Петербургским военным округом, применить новый метод карания бунтовщиков: для расстреляния мятежников назначить матросов того же экипажа из числа приговоренных к другим наказаниям. Если откажутся, заставить их выполнить задачу силой оружия! Дядюшке идея показалась оригинальной. Он произнес фразу, ставшую сакраментальной: «Лучшее лекарство от народных бедствий — это повесить сотню бунтовщиков перед глазами их товарищей». Тотчас же князь отдал приказ ревельскому военному генерал-губернатору об осуществлении идеи царя. Казнь была совершена на острове Карлос. До окончания суда и исполнения приговоров вся эскадра оставалась на ревельском рейде, затем отправилась в продолжительное заграничное плавание, а исполнители были переправлены в Кронштадт и заточены в тюрьму крепости. Через несколько дней к берегу Александрии волны начали прибивать трупы расстрелянных матросов. Солдаты, казаки и полицейские на рассвете вылавливали их баграми. Однажды, пробудившись вот в такую же рань, Николай из окна кабинета наблюдал, как ловко подцепляют они на крючья черные тела с лопнувшими на раздутых туловищах тельняшками, и мечтательно подумал: «Вот взять бы всех бунтовщиков и утопить в заливе!» Эта мысль потом приходила ему в голову часто.
Войска были широко оповещены о казни. Казалось бы, лекарство применено в достаточных дозах. Так нет же, не подействовало! Порча стала разъедать — подумать только! — самые приближенные части. Буквально в те же дни, когда бунтовали Кронштадт, Свеаборг и Ревель, произошли беспорядки в первом батальоне лейб-гвардии Преображенского полка — том самом, который еще со времен императрицы Екатерины пользовался особыми привилегиями, нес охрану царских резиденций и в котором в чине полковника числил себя сам Николай. У него не дрогнула рука, когда подписывал он приговор неверным преображенцам, офицеров увольнял в отставку без чинов и пенсий, а весь остальной личный состав, лишенный прав гвардии, переводил в армейскую пехоту и отправлял для несения службы в захолустную губернию. От высоких обязанностей был отстранен и весь Преображенский полк. Эти обязанности были переданы лейб-гвардии семеновцам, так достойно отличившимся при подавлении московского бунта, особенно на Пресне. Однако через неполных два месяца на перроне вокзала в Новом Петергофе на глазах своей семьи был застрелен в упор пятью пулями герой 9 января и покорения Пресни, командир семеновцев, генерал-майор свиты его величества Мин. Осуществила злоумышление какая-то худосочная девица. Бедный Мин!..
И все же, начиная с лета прошлого года, донесения о поджогах дворянских усадеб и волнениях в городах стали все чаше перемежаться сообщениями о том, что в таком-то уезде верноподданные дружины черной сотни разделались с агитаторами, учинили над революционерами «народный суд», иными словами — растерзали на части. В Томске дружины сожгли в театре собравшихся на митинг вольнодумцев, сгорели все. Тех, кто пытался выпрыгнуть из окон, снова бросали в пламя. Хоть и жаль театра, да молодцы ребята!.. И таких радостных для Николая и всего двора вестей поступало все больше. И чувство растерянности и страха сменилось в его душе сознанием былого своего всесилия и жаждой жестоко отомстить народу за пережитое.
Но тем неприятней было получить совсем недавно, каких-нибудь три недели назад, сообщение с Черного моря, что среди группы матросов броненосцев «Синоп» и «Три Святителя» практической эскадры адмирала Цивинского было обнаружено брожение после того, как эти матросы побывали на береговых митингах во время стоянки у Тендеровой косы. Брожение приняло ту же форму, что два года назад на «Князе Потемкине-Таврическом», — нижние чины экипажа вылили за борт завтрак. При строгом расследовании выяснилось, что матросы замыслили поднять восстание, выбросить в море своих офицеров и завладеть всей эскадрой. Благодаря бдительности осведомительной службы замысел подстрекателей был своевременно раскрыт. Оба корабля под орудиями остальной эскадры препровождены в Севастополь, там зачинщики арестованы и заключены в тюрьму. Ныне под личным наблюдением Николая ведется энергичное следствие. На судах эскадры тихо, занятия производятся по регламенту. Управились в сутки — не то что с «Потемкиным», чуть не месяц воспламенявшим все побережье. Но все равно обидно. «Эх, собрать бы их всех, оковать по рукам и ногам кандалами, и на баржах, сколько их есть, туда, к горизонту, и торпедами в борта, хоть и жалко барж!..»
Впрочем, Николай в глубине души был подготовлен к ждавшим его испытаниям. Издавна в царском окружении передавалось из уст в уста предсказание старца Серафима Саровского о царствовании Николая II. Трактовалось оно с вариациями, пока министр внутренних дел Плеве не обнаружил в архивах департамента полиции подлинный его текст, гласивший:
«В начале царствования сего монарха будут несчастия и беды народные, будет война неудачная, настанет смута великая внутри государства, отец поднимется на сына и брат на брата. Но вторая половина царствования будет светлая, и жизнь государя — долговременная».
Как в воду глядел мудрый отшельник! Все было. Если вспомнить, сам день восшествия на престол начался с Ходынки. И Николай уронил на приеме верноподданных земцев блюдо с хлебом-солью — тоже дурная примета. И война против японцев, так нежданно обернувшаяся Порт-Артуром и Цусимой. И эта смута превеликая, ломавшая державу два с половиной года... С лихвой оправдалось прорицание. Значит, наступает вторая, светлая половина царствования, исполненная покоя и благочиния, благословленная милостью божьей!..
Как обычно, упование на волю божью возвращало Николаю доброе настроение. Вот и сейчас, словно бы в зной утолив жажду, он, перекрестившись, вернул себя к изначальному мироощущению, с которым встретил утро.
На столе осталась непросмотренной лишь одна бумага — от председателя «Союза русского народа» Александра Дубровина. «Что еще докторишка сочинил? — беря лист в руки, обеспокоенно подумал Николай. — Каких милостей выклянчивает?» Но беспокойство его было преждевременным. Дубровин писал:
«Слезы умиления и радости мешают нам выразить в полной мере чувства, охватившие нас при чтении Твоего, Государь, Манифеста, Державным словом положившего конец существованию преступной Думы. Усердно молим Всевышнего, да дарует он Тебе силу и крепость в Твоем служении Родине, да ниспошлет он здоровье и счастье Тебе и Твоей царской семье. Верь, Богоданный неограниченный Самодержец, мы все, русские люди, не пожалеем ни жизни, ни имущества на защиту Тебя, нашего обожаемого Государя!»
«Ишь, сочинитель! — с удовольствием подумал Николай. — Неужто сам? Ну и пройдоха!» Как и все в семье Романовых, Николай презрительно относился к врачам, безродного Дубровина он никогда и в глаза не видал, но основанный им «Союз русского народа» и газета черной сотни «Русское знамя» были любезны его душе и славно служили престолу. И сейчас царь, простив докторишке фамильярное «Ты» — ибо уловил в нем что-то древнерусское, от былин, — снизошел до того, что решил всемилостивейше осчастливить Дубровина телеграммой, текст которой тотчас и написал:
«Передайте всем членам «Союза русского народа» мою сердечную благодарность за их преданность и готовность служить престолу. Да будет же мне «Союз русского народа» надежной опорой, служа для всех и во всем примером законности и порядка».
И подписал: «Н».
И с сознанием исполненного обременительного долга он сдвинул ладонью бумаги на самый край стола и энергично встал с кресла.
После завтрака он снова приказал одеть себя в наряд стрелков личного конвоя — атаманцев и в таком виде, в малиновой рубахе и шароварах, вернулся в кабинет к неизбежному приему министров.
Первым он принял морского министра, генерал-адъютанта свиты, адмирала Ивана Михайловича Ликова. Основной функцией министра было следить за ежеминутной готовностью личных императорских яхт «Царевна», «Полярная звезда», «Александрия» и «Стрела», особенно столь любезного Николаю «Штандарта», и сопровождать членов царской фамилии во время смотров кораблей. Остальные заботы по флоту лежали на первом морском чине, великом князе Алексее Александровиче, генерал-адмирале, шефствовавшем над адмиралтейством и его казной.
Вот и сейчас Ликов отрапортовал, что «Штандарт» после вчерашнего визита в отряд минных судов снова приведен в порядок и готов к выходу в море. Николай еще раз выразил удовлетворение по поводу прекрасного состояния минных кораблей, распорядился объявить спасибо и выдать денежные награды. И, сам чувствуя, что щедрит сверх меры, приказал одарить рублем и каждого рядового чина. «Щедр и милостив господь, — вспомнил он строку псалма, — и нам быть такими повелел...»
Министр согласно кивал, стоя навытяжку и где-то на уровне поясницы делая пометки в тетради «Для памяти». Он никогда не докладывал Николаю того, что могло бы привести его в дурное расположение духа. Чувствуя, что в самом воздухе кабинета витают зловещие образы «Синопа» и «Трех Святителей», Иван Михайлович между тем рапортовал, что на Невском судостроительном заводе успешно спущен на воду миноносец «Достойный», готовятся к спуску миноносец же «Деятельный» и канонерка «Сивуч», а на эллинге Нового адмиралтейства — крейсер первого ранга «Баян». Упоминание о миноносцах должно было, по расчету Ликова, увязываться в уме монарха со вчерашним смотром, а в целом успехи воссоздания военного императорского флота должны были смягчить неприятности на отдельных, подвергшихся порче, кораблях, и если смотреть еще глубже, то и бальзамически врачевать рану, нанесенную самолюбию государя поражением под Цусимой.
Николай именно так все это и воспринимал. С удовольствием покачивая головой, он слушал министра и думал, что Ликов — молодец, он очень кстати в кабинете самонадеянного Столыпина.
Пора было кончать — монарх не любил долгих докладов. Но Ликова удерживало в кабинете еще одно, щекотливого свойства дело. Его кузен и товарищ Эжен Гусаков, с которым вместе были записаны и в полк, и поднимались по службе, нынче назначенный главным начальником Кронштадта, попросил Ивана о дружеской услуге: настоять перед государем, чтобы отменены были казни революционеров на Лисьем Носу, который входит в зону крепости. Гусаков признался: «Мне это претит. И не хочу получить пулю в живот от мстителя. Конечно, Ваня, эти соображения — сугубо между нами». — «О чем речь?» — успокоил друга Ликов. Но теперь, в кабинете царя, он оробел и клял себя за то, что опрометчиво согласился на услугу. Однако и увильнуть уже было нельзя — Женя сегодня же приедет вечером домой. Зато, если государь решит положительно, за приятелем будет должок. Как говорится в пословице: дары дарят, да отдарки глядят.
И он решился. Изложил просьбу Гусакова, присовокупив, что министерство внутренних дел почему-то возражает, хотя иных мест в окрестностях столицы предостаточно. И, еще только кончая излагать свою мысль, увидел, как буквально в считанные секунды преобразилось лицо Николая. Расслабленно-мягкое, оно приобрело угловатость маски, и синие глаза переплавились в сталь.
— Чем обусловлено столь странное к нам ходатайство? — с иронией поинтересовался Николай.
— Ваше величество, генерал Гусаков опасается, что массовые казни деморализируют экипажи и крепостные команды, а утаить их невозможно.
— Деморализируют? А вам известен добрый совет командующего Санкт-Петербургским округом? О лекарстве от народных бедствий?
— Так точно, ваше величество!
— Вы не согласны?
— Абсолютно согласен! Повешение — лучшее средство, ваше величество!
— Почему же не довели до сведения ходатая? Вешать и стрелять бунтовщиков на глазах их сотоварищей, чтобы не повадно было бунтовать! — царь подозрительно покосился на адмирала. — Странная просьба... Не успели мы назначить начальником крепости, а уже афронты. Или боится он смутьянов — из робкого, что ль, десятка? Вы как думаете, генерал?..
— Я тоже подумал: Гусаков это из-за боязни, за себя боится... Я лишь изложил его ходатайство... Понимаю: оно не уместно, ваше величество! — Ликов вытянулся чуть ли не на цыпочки, подумал: «Пронеси, пронеси, господи!» — Соответственные выводы мною будут сделаны!
Но на государя уже нашел стих:
— А что же это вы, милейший, ни словом нам о мятеже в практической эскадре Цивинского? От других узнаем, а не от морского министра!
«Вот оно! Начинается!..» — с тоской подумал Иван Михайлович, не открывая рта.
— Бунтуют по примеру «Потемкина», а вы молчите? — с гневом пристукнул ладонью по столу Николай. — Почему, хотелось бы знать?
— Виноват... — покорно опустил голову Ликов, чувствуя, что у него под ногами разверзается бездонная черная пропасть.
— Какие меры применяете?.. — Николай остановился, как бы не договорив фразы.
«Вот оно! Скажет сейчас вместо «генерала» — «полковник» или «штабс-капитан» — и в одну секунду вниз кувырком, в инфантерию, в заштатную глушь, если не хуже!..» И, потрясенный предчувствием, он с тоской и страстью воскликнул:
— Самые жесткие, ваше величество! Всех до единого под военно-морской суд — и никаких смягчающих обстоятельств! Председатель главного военно-морского суда адмирал Пиликин уже получил указание! Оба экипажа поголовно виновны!
Николай откинулся на спинку кресла:
— Правильно, Иван Михайлович! Мы ждем именно такого исхода дела. Начальнику же крепости передайте наше неудовольствие.
Он помолчал. Нет, не хотел он менять окраску начинавшемуся дню. И подобострастность Ликова была ему мила. Неожиданно для генерала он добавил:
— Приглашаем вас, Иван Михайлович, на смотр Николаевскому училищу здесь, на военном поле, а перед тем и отобедать с нами. Погуляйте, пока я с другими докладами завершу.
«Пронесло! — с облегчением думал Ликов, спиной отворяя дверь кабинета, мучительно чувствуя, что нижняя рубаха прилипла к телу. Выходя, он уже сам кипел гневом к втравившему его в скользкое дело кузену: я должен за твою шкуру расплачиваться, трус ты этакий!..» И одновременно он еще более уверялся в своей фортуне. О том свидетельства — две последние великие милости государя: приглашение участвовать в обеде и смотре юнкеров и даже такая малость, как непринужденная одежда императора, в которой он принял министра, — малиновая рубаха конвойца-атаманца. Да, все это можно, бесспорно, оценить как приметы монаршего расположения к нему, генералу свиты, адмиралу и министру флота.
Следующим за Ликовым царь принял Столыпина. По регламенту Петр Аркадьевич сегодня делал доклад не как член государственного совета и председатель совета министров, а исключительно как министр внутренних дел — Николай сам разграничил функции, чтобы не обременять себя обилием вопросов, требующих разрешения, тем более что дел по этому министерству было часто больше, чем по всем другим, вместе взятым.
К Столыпину Николай испытывал сложные, разноречивые чувства: по древности и происхождению его род не уступал самому роду Романовых. Но царь, прежде всего ценивший в приближенных военную косточку, презирал Петра Аркадьевича как «шпака». Небезызвестно было ему и то, что премьер-министр изволил однажды пренебрежительно отозваться о самой особе государя. Однако Столыпин был энергичен, решителен, умен и удачлив, хотя и неугодлив, упрям и настойчив в своем мнении. В общем же отношение Николая к руководителю правительства можно было бы выразить словами: «Сегодня он мне нужен».
Эта фраза определила бы и отношение Столыпина к Николаю — с той лишь поправкой, что Петр Аркадьевич не находил у царя никаких иных добродетелей, кроме слабохарактерности. Если проявить достаточную настойчивость, а к тому еще сослаться при этом на волю божью, ему можно было внушить все, что требовалось Столыпину для осуществления своих собственных планов. В глубине души премьер считал Николая болваном, неучем с кругозором и вкусами пехотного прапорщика. Но игрой судьбы этот отпрыск рода Романовых был вознесен на трон самодержца всероссийского, а самодержавие и монархия были необходимы Столыпину, его сословию не меньше, чем были необходимы самому царю.
И вот сейчас, привычно окинув взглядом кабинет царя, Петр Аркадьевич свободно сел перед столом самодержца (придворным регламентом председателю совета министров и гофмейстеру это разрешалось) и, разложив бумаги, приступил к докладу.
Николай слушал рассеянно. Однако ход расследования заговора в распущенной Думе его заинтересовал. Думу он ненавидел. За все время ее существования он ни разу не снизошел до того, чтобы появиться в отведенном для ее заседаний Таврическом дворце. Достаточно было единожды, на приеме депутатов в апреле прошлого года, перед открытием первой Думы, увидеть в Зимнем дворце среди блестящей толпы придворных, военных и высших чиновников в расшитых золотом, украшенных бриллиантовыми звездами и андреевскими лентами мундирах те черные сюртуки, косоворотки и рабочие блузы. И это в залах, предназначенных для членов императорской фамилии, высших сановников двора! На худой конец он смирился бы и с этим нашествием — если бы чернь испытывала раболепный восторг или хотя бы робость и смущение. Так нет же! Вглядываясь в эти мерзкие рожи, царь отмечал на них лишь выражение триумфа и самодовольства. И к ним он вынужден был еще и обращаться с тронным приветственным словом!
Закончив речь, он тотчас отбыл из Зимнего дворца, а депутаты без промедления были препровождены в Таврический. Эта встреча с «лучшими людьми народа» оставила в душе Николая самое гнетущее впечатление. С народом общаться государю уже приходилось — при проездах по городу и особенно при посещении четыре года назад места захоронения мощей чудотворца Серафима в Сарове. Там его приветствовали живописные группы пейзан и пейзанок — молодец к молодцу, красавица к красавице. Николай собственноручно принимал от баб в пестрых костюмах подарки: жбаны с яйцами и вышитые полотенца, расспрашивал, хорошо ли им живется, и даже посетил несколько изб — свежеоструганных, резных и расписных, как терема, со столами посреди горниц, ломящимися от яств простолюдинов — жареных гусей с яблоками, молодых поросят, семужки, икорки, кувшинов с медовкой. Царь остался доволен и внешним обликом народа, и условиями его жизни, и вольным изъявлением его чувств к своей особе. Встречавшим его Николай советовал слушаться земских начальников и прочих местных властей. Тем более ему оказались непонятными причины крестьянских волнений, охвативших через год-два чуть ли не все губернии империи, в том числе и ту, где он побывал. И еще более контрастными по сравнению с Саровскими пейзанами выглядели лица крестьян и рабочих — депутатов Думы, пришедших в Зимний. А может, именно то, что они оказались в заповедном дворце, а не продолжали копаться где-то в земле в своих деревнях, и вызвало его раздражение и гнев. И перед ними он должен был распинаться о своей пламенной вере в светлое будущее России!
Впрочем, он не придавал значения произносимым словам, уповая, что господь поможет ему — придет час! — разогнать самозванцев. Разве не так он действовал, будучи вынужден поставить свое имя под столь ненавистным ему манифестом 17 октября?
Тогда, в разгар всеобщей стачки и аграрных волнений, Николай смертельно испугался и растерялся. Казалось, было лишь два выхода: или установить военную диктатуру, или обещать конституцию и законодательную государственную Думу. Царь не решался ни на то, ни на другое. И он поддался уговорам хитрого графа Витте, который предложил компромисс: при помощи манифеста замаскировать диктатуру туманным обещанием «свобод» и этим в критический момент поддержать накренившийся, грозивший вот-вот рухнуть трон. Витте настаивал, утверждал, что «лучше воспользоваться хотя и неудобной гаванью, но выждать бурю в гавани, нежели в бушующем океане на полугнилом корабле».
Став премьер-министром, сам Сергей Юльевич Витте уже через два месяца после обнародования манифеста порекомендовал царю «для подавления революции действовать беспощадным образом». Он же вместе с тогдашним министром внутренних дел Петром Дурново предложил и план организации «общественных сил». Николай, уповавший на милость божью, благословил этот план к действию. План был прост и заключался в следующем. Жандармские управления и губернаторы получили инструкцию допустить патриотические манифестации обывателей; военным властям предписывалось выделять оркестры, духовенству быть готовым служить молебны на площадях. Одновременно агенты жандармских управлений распространяли на базарах и в прочих местах скопления простого люда — в чайных, питейных заведениях, на постоялых дворах — «тайные» (однако ж отпечатанные в типографии департамента полиции) прокламации, призывавшие истинных сынов отечества, объединившихся в созданном тогда же «Союзе русского народа», бить врагов России — крамольников, евреев, студентов и всех интеллигентов. Особенно интеллигентов, которых Николай органически не выносил. Даже само слово это было ему ненавистно и однозначно понятию «смутьяны». Однажды вырвавшаяся из его уст фраза: «Интеллигент — как мне противно это слово», — служила руководством к действию для всех организаторов «народных волеизъявлений».
Три дня молодцы из «Союза русского народа» очищали город от крамольников, пили и гуляли, на четвертый губернаторы вводили обязательные постановления о недопущении никаких сборищ — и наступало затишье. Следом за погромами в наиболее мятежные края царь направлял карательные отряды и экспедиции...
Сейчас, слушая доклад Столыпина о ходе расследования заговора в Думе и прекрасно понимая, что оба они — Петр Аркадьевич и он сам — как бы участвуют в игре, ходы которой заранее предопределены, Николай удовлетворенно кивал: да, игра ведется, как тогда, с погромами, по задуманному плану. На этот раз, видать, с ненавистной Думой будет покончено. Вывеска останется, но отныне в Таврическом будут собираться для дружеских бесед без последствий лишь достойные сыны отечества, которых не грех принимать и в Зимнем. А этих — в Сибирь, на каторжные работы!.. Да, славно получилось с этим «заговором»!..
Но вот министр перешел к сугубо доверительным выдержкам из перлюстрированной почты. Николай встрепенулся. Чужими письмами, в том числе и самых близких двору людей, даже членов царской фамилии, он питал свой интерес к сплетням, и свою, часто потрясавшую окружающих осведомленность в их интимных делах.
К этой обязанности Петр Аркадьевич относился с брезгливостью, словно бы ворошил чужое белье после ночи, однако обязанность эта лежала сугубо на министре внутренних дел. К тому же в целом перлюстрация была сверхполицией, тем самым «третьим китом», на котором, как и на филерской службе и службе секретных сотрудников-провокаторов, зиждилась вся деятельность министерства внутренних дел Российской империи.
Не будучи министром, Столыпин и не подозревал, как значительна роль перлюстрации, «черных кабинетов» в политическом розыске, в наблюдении за всеми ячейками личной, общественной и государственной жизни империи. Но вот в один из первых дней по назначении его на пост министра внутренних дел в кабинет на Фонтанке к Петру Аркадьевичу вошел согбенный старик, действительный статский советник Мардариев и, представившись, протянул с таинственным видом большой, с тремя печатями, пакет с надписью «Совершенно секретно». И попросил лично при нем вскрыть. Столыпин вскрыл. В конверте оказался указ Александра III о праве перлюстрации — вскрытии частной корреспонденции любого из подданных империи, а также иностранных подданных, находящихся в пределах России. Столыпин поинтересовался, давно ли действительный статский советник служит по этой части. Мардариев сухо ответил, что весьма давно: сей пакет он вручал всем предшествующим министрам внутренних дел, начиная с графа Лорис-Меликова, — покойным Сипягину и Плеве, Святополк-Мирскому, Булыгину и Дурново... Мардариев замолчал, и Петр Аркадьевич в зловещей тишине подумал: кому этот бессмертный согбенный Калиостро вручит царский пакет после него?.. Мардариев же сухо-почтительно попросил вновь запечатать документ. Столыпин вложил указ в тот же конверт, скрепил сургучом и личной печатью и возвратил действительному статскому советнику. Тот раскланялся и тихо вышел.
Министр внутренних дел узнал, что «черные кабинеты» функционировали при почтамтах всех крупных городов империи. Перлюстрация давала министру внутренних дел неведомую власть над всеми и каждым.
Сейчас Петр Аркадьевич доложил царю наиболее важные сведения, почерпнутые из перехваченных писем, а в заключение сделал обзор переписки крамольников различных партий — от националистической армянской «Дашнакцютюн» и социалистов-революционеров до социал-демократов. Само собой разумеется, письма были скопированы без ущерба для оригиналов, даже если приходилось проявлять и расшифровывать химическую тайнопись.
Царь не различал антиправительственные партии, да и не интересовался особенностями их программ и целей. Все они были для него на одно лицо, а все революционеры — «анархистами». Слушая министра, он снова посмотрел в окно, на морскую гладь и в который раз подумал о заманчивом проекте: собрать бы их всех и утопить в заливе. А вслух резюмировал:
— Скопище разбойников, из-за них Россия чуть было не погибла. Покойный Константин Петрович предсказывал: снять узду с дикого необъезженного коня — это пустить его топтать и разрушать поле, с какого тот же конь кормится... Но велика милость господня — он указал нам путь. Да благословит господь бог Россию, да поможет нам исполнить наш долг!
Он перекрестился и добавил:
— Однако ж наша власть, богом допущенная, добра для добрых дел и страшна для злых. Милосердие наше не будет снисходить до мерзких смутьянов.
Столыпин удовлетворенно улыбнулся: замечание царя свидетельствовало, что Николай одобряет действия введенной Петром Аркадьевичем системы временных «скорострельных» военно-полевых судов. Хотя само упование царя на господа и его волю скребнуло министра: Николай, как любой недалекий и слабохарактерный человек, верил лишь в волю божью и удачу; а сам Столыпин в каждом явлении привык доискиваться причин.
Не без гордости Петр Аркадьевич передал как анекдот, что казни по приговорам полевых судов нарекли «столыпинскими галстуками». «Пусть тешит себя, что хоть это не с его именем связывают», — снисходительно подумал Петр Аркадьевич и сказал:
— Приговор по делу о васильеостровских бомбистах приведен в исполнение. На Лисьем Носу.
— Да, да, — одобрительно пробормотал Николай. Вряд ли он помнил, о чем и о ком шла речь. Но название места казни остановило его внимание: — Кстати, какое у вас недоразумение с морским министерством из-за Лисьего Носа?
Петр Аркадьевич был готов к ответу. Он изложил обстоятельства, намекнул, что со стороны нового главного начальника Кронштадтской крепости видит в этом проявление или личного страха, или, что еще горше, либеральничанья, и выложил на стол перед царем отчет, составленный ротмистром Додаковым. Не в пример другим сановникам, представляющим чужие доклады за своей подписью, он не любил присваивать заслуг подчиненных — отчасти и потому, что понимал: без преданных и обласканных помощников он сам мало в чем преуспеет.
Николай с интересом пробежал строчки рапорта. Деловой тон заключения, особенно то место, где говорилось: «Мыс Лисий Нос, многократно и без всяких осложнений использовавшийся для приведения в исполнение смертных приговоров, и впредь представляется наиболее удобным для этих целей», — произвел на него благоприятное впечатление.
— Додаков? — спросил он. — Не его ль отец служил полковником в гвардии? Длинный такой, и уши торчком?
— Совершенно верно, — ответил Столыпин, хотя недосуг ему было изучать родословную какого-то жандармского ротмистра.
— Выдайте ему денежную награду и не обойдите представлением по общему списку министерства, — распорядился щедрый сегодня государь.
Про себя же он, закрепляя, повторил фамилию исполнительного ротмистра. А в отношении начальника Кронштадта утвердился в своем неудовольствии.
К случаю Столыпин, понимая, в чей огород он бросает камешек, рассказал о неблагополучном состоянии умов в экипажах Черноморского флота и походатайствовал о предоставлении к наградам двух моряков — боцмана и корнета, состоящих на секретной службе при корпусе и сообщивших о преступных замыслах команд «Синопа» и «Трех Святителей». Николай одобрительно кивнул.
Заключал еженедельный доклад обзор выдающихся происшествий по городам и весям империи, составленный директором департамента полиции. Ничего существенного, кроме нескольких десятков политических убийств мелких чиновников, попыток мятежей, тотчас подавленных, разрозненных поджогов усадеб помещиков и иных пожаров, по России за семь минувших дней не произошло. Меж других лаконичных сообщений Столыпин помянул и о позавчерашней экспроприации в Тифлисе.
Николай неожиданно встрепенулся, словно бы ждал некоего подобного повода.
— Ого! — воскликнул он. — А сумма-то немалая! Двести пятьдесят тысяч! Тут приходится ужиматься на малом, сами вы, Петр Аркадьевич, ходатайствовали, и мы подписали высочайшее повеление о внутреннем займе для подкрепления средств казначейства — и такое транжирство, четверть миллиона!
«Транжирство! — погасил злую вспышку глаз Столыпин. — А содержание императорских дворцов по России, которые ваше величество и раз в год посетить не изволите, обходится в двадцать миллионов — это ли не транжирство!»
Царь же, неправильно восприняв за покорное согласие молчание строптивого вельможи, усугубил:
— Вот морячков-балтийцев одарить хотел, такие молодцы, и не смог, казна пуста, по рублику едва наскреб. Граф Витте с таким талантом вырвал у французов золотой кредит, а тут злоумышленники на глазах вверенной вам полиции безнаказанно грабят казначейские транспорты!
Он даже пристукнул кулаком по сукну.
Витте! О, это была не обмолвка царя, а острый жалящий укол! Между бывшим и нынешним премьер-министром шла давняя тайная борьба. Витте и Столыпин способностями, энергией, решительностью и другими качествами, определяющими характер государственных деятелей, во многом походили друг на друга, но это лишь усугубляло их вражду, так как они стремились направить Россию к разным целям. Петр Аркадьевич превосходно знал, что царь, хоть и вынужден был превозносить очевидные таланты и заслуги бывшего премьера, безудержно ненавидит его. Во-первых, за то, что Витте был свидетелем его страха и растерянности в октябре пятого года и вынудил подписать пусть и необходимый, но тем более ненавистный манифест о «свободах». С тех пор свою ненависть к революции Николай, как ни парадоксально, переносил и на Витте. Во-вторых же, он невзлюбил Витте за то, что Сергей Юльевич был яркой натурой, был самостоятелен и умен, чего император и вовсе терпеть не мог. По этой же причине он с трудом выносил и Столыпина. Он вынужден был вручить им управление государством. Первому — потому, что тот помог завуалировать поражение в русско-японской войне, найти выход из революционной ситуации и добиться щедрой подачки от французских толстосумов; второму — потому, что тот с первых же шагов самым решительным образом приступил к восстановлению на Руси самодержавных, кулаком диктуемых порядков. Пока что на глазах монарха не было других, таких же энергичных деятелей. Но Витте посмел в интимном кругу сказать, что у царя «убожество политической мысли и болезненность души». За эти слова он уже поплатился, ныне он отстранен от всех должностей. Николай поклялся в душе отныне не поручать ему и самого маленького дела. Что же касается Столыпина, царь в тайне, не укрывшейся от Петра Аркадьевича, подыскивал замену и ему, все более располагаясь к герою карательных операций в Белоруссии, минскому генерал-губернатору Курлову. Павел Георгиевич, молодец, сек розгами крестьян даже после манифеста об отмене телесных наказаний и так красиво организовал погром в Минске!.. Теперь Николай неуклонно покровительствовал ему, назначал на все более высокие должности. Ныне Курлов занял пост товарища министра внутренних дел и одной рукой как бы уже уцепился за кресло Петра Аркадьевича в кабинете на Фонтанке.
Столыпин не терпел ни дурака солдафона Курлова, ни хитрую лису Витте. Курлова он вообще ни в грош не ставил. Сергей же Юльевич был опасным соперником. При этом Столыпин презирал новоиспеченного графа, получившего титул после подписания с японцами при посредничестве американцев Портсмутского договора, неожиданно пощадившего престиж Российской империи. Презирал за то, что Витте мог позволить себе принимать каких-то щелкоперов-журналистов и лобызать младенцев перед толпой и фотокамерами ради того, чтобы расположить к себе общественное мнение. Столыпин даже в интересах империи не согласился бы унизить подобными действиями свой родовой герб. На общественное же мнение он вообще плевал: холопы, рабы, пыль подкаблучная!..
Однако главное расхождение между Петром Аркадьевичем и Сергеем Юльевичем лежало в более глубоких сферах. Широко образованный на западный манер, Витте стремился направить развитие России по европейским образцам, будучи убежденным поклонником английской формы правления по принципу: король царствует, но не управляет. Он отстаивал интересы быстро растущих торговых и промышленных кругов в ущерб родовой знати и помещичьему дворянству. Столыпин же считал именно землевладельцев-помещиков опорой трона. Он не огорчался, что не обладал такой энциклопедичностью познаний, как Витте, тем более что решительно отвергал его ориентировку на Европу, зараженную вольнодумством и атеизмом, отстаивая концепцию славянофильства — острого национализма, осуждавшего западную цивилизацию и предопределявшего именно России миссию создания благоденствующего мира. И, самое главное, он считал, что самодержавие — основание социальной и экономической организации России, все должно исходить от него и делаться во имя его. В охранении и укреплении этой власти он видел залог величия империи. Если бы Николай мог оценивать объективно, то он и мечтать не смел бы о лучшем премьер-министре. Но, вынужденный встречаться со Столыпиным, он постоянно чувствовал снисходительную усмешку, а то и презрение, источавшееся из глаз Петра Аркадьевича, и это интуитивное чувство мешало ему по заслугам оценивать достоинства своего первого министра.
Столыпин же, хотя и испытывал к Николаю снисходительное презрение, нисколько не распространял это на самодержавие вообще, — просто волей провидения ныне на троне оказался недалекий монарх. С неприязнью оглядывал он сейчас малиновую рубаху атаманца, превращавшую государя в этакого «веселого малого» и в то же время побуждавшую к неприятному сравнению. Однажды Петр Аркадьевич присутствовал при казни, и палач был облачен в такое же вот одеяние. Казни необходимы для поддержания порядка, особенно в такой стране, как Россия, но не им же, столбовым дворянам, самим облачаться в рубахи палача! Однако бог с ним! Пусть восседает на троне хоть в кумаче, лишь бы не мешал. Николай Второй — августейший государь-самодержец всея Руси, но правит и направляет Русь по предназначенному господом и историей руслу он, Петр Аркадьевич Столыпин!..
Эти мысли обуревали премьер-министра, не отражаясь, однако же, на чертах его надменно-холеного лица, разве что меняя выражение глаз. Николай досадливо ерзал в кресле со скрипучим подлокотником, не в силах проникнуть в душевное состояние Столыпина — как легко это было с Ликовым! — и с возрастающим раздражением долбил одно и то же:
— Извольте предпринять все усилия, но изловить злоумышленников, захвативших казну!
— Кто богу не грешен, государю не виноват? — попытался шуткой размягчить обстановку Петр Аркадьевич. — Непременно будут изловлены, ваше величество.
По царь не поддался на шутку:
— Виноваты — и еще как виноваты! Четверть миллиона!
И с неожиданной злорадной усмешкой изрек:
— Ежели не найдены будут, велю эти четверть миллиона вычесть из росписи расходов министерства, а также сделать и иные долженствующие выводы. Вот так!
На этом аудиенция была закончена. Государь даже не соизволил ознакомить министра внутренних дел и шефа жандармов с проектами новых мундиров для чинов корпуса и эскадронов, не говоря уже о том, что не пригласил гофмейстера к обеду и на смотр юнкеров.
«Душу вытрясу из Трусевича, а банковские билеты верну и преступников повешу!» — гневно думал Столыпин по пути из Петергофа в столицу. Придирки царя и его мелкие уколы не затронули Петра Аркадьевича: привык уже. И двести пятьдесят тысяч были ничтожной толикой в бюджете министерства, к тому же как премьер он сам распределял средства. Но злая насмешка Николая глубоко уязвила его самолюбие.
Поздним вечером, после ужина, перед отходом ко сну, Николай снова пришел в кабинет. Походка его была несколько тяжела, временами его даже заносило в сторону, но он старался ступать твердо, с осторожностью, словно бы боялся расплескать то радостно-удовлетворенное настроение, которое почувствовал еще в ранний предутренний час. День удался на славу! Особенно потешили молодцы-юнкера Николаевского училища, превосходно продемонстрировавшие лихие эскадронные и сотенные учения в конном строю и галопом. Ах, как славно дымилась под копытами пыль, как полыхали шашки наголо, как раскраснелись в азарте юные лица!..
После учений он в сопровождении свиты объехал фронт училища, сказал юнкерам спасибо, а затем командиров и их воспитанников пригласил в шатер «Под гербом», раскинутый на площадке. И еще раз, обходя столы, изволил благодарить молодцов за полученное удовольствие.
Теперь Николай отпер ящик стола и достал заветную, в шагреневой коже, тетрадку, читать записи в которой доверял только одному человеку — возлюбленной Алис, — свой дневник. Подобно метеорологическим записям, он вел дневник с исключительной аккуратностью. Никакие события в государстве и даже в семье не могли помешать ему в этом. Даже в день помолвки, свадьбы и в день смерти отца он доставал из стола очередную шагреневую тетрадку. Их накопилось уже более двух десятков. Впрочем, он не баловал страницы выражением эмоций — просто лаконично отчитывался сам перед собою в событиях, случившихся за день, лишь редко прибегая к обобщениям. Будучи престолонаследником, он записывал: «Хлыщил по набережной», или: «Смотрел от скуки через забор на Невский», или: «Пили дружно, пили хорошо». В день, когда исполнилось ему двадцать два года, он отметил: «Закончил свое образование. Сегодня окончательно и навсегда прекратил свои занятия...»
Подводя итог сегодняшнему дню, государь всея Руси неторопливо вывел:
«День простоял отличный. Утром много занимался. Имел доклады. Обедали Алис, д. Сергей, Николаша, Петюша, Ликов и Котя Оболенский (деж.). В 21/2 принял смотр Николаевского кавал. училища. Обошел столы всех эскадронов и принял закуску. Вечером наслаждались с Алис погодой. Отовсюду трогательные проявления единодушного подъема духа».
ГЛАВА 10
Известие, что приговор приведен в исполнение, Красин получил вечером того же дня, когда вернулись Камо и Антон. Товарищ приехал в Куоккалу последним поездом. Он сказал, что четвертому осужденному — Ольге — царь заменил смертную казнь на двадцать лет каторги. Товарищ же передал, что Ольга переведена в Ярославль, в пересыльную тюрьму, откуда в ближайшие дни ее отправят по этапу.
— Где казнили Синицу и товарищей, так и неизвестно, — добавил он.
— Опоздали мы, — лицо Феликса почернело. — Все из-за того, что связь с крепостью оборвана. Да и считали, что у нас в запасе еще несколько дней... А их казнили через сутки после приговора...
Он вытянул по столу кулаки, огромные, как кувалды.
— Где? Обязательно надо узнать!
Красина только что перестал трепать приступ малярии. Он сидел, сцепив руки и чувствуя вялость в пальцах, измученный лихорадкой, высокой температурой, головной болью, от которой, казалось, лопается череп. Рот обжигал хинин. Феликс с тревогой ловил сухой блеск его пожелтевших глаз.
— Слава богу, хоть Ольга... Причины «царской милости» понятны: боится взбудоражить общество расправой над женщиной. Рассчитал, подлец: двадцать лет сибирской каторги пострашней любой казни. Но уж тут-то мы!..
Он не договорил, стукнул кулаком по доске.
Леонид Борисович с усилием разжал потрескавшиеся губы.
— Медлить нельзя. Сделай все, чтобы освободить Ольгу поскорей. От них всего можно ожидать: «при попытке к бегству» и прочие жандармские штучки.
— Направлю в Ярославль группу, которая была подготовлена для нападения на кронштадтский конвой.
— Пошли и Антона.
— Я хотел взять Семена.
— Нет. Ему нужно хорошенько отдохнуть, ты же видишь — он нездоров. Ильич приглашает его к себе — они сейчас в Сейвисто, в том поселке у маяка Стирсудден, знаешь?
Конечно же, Феликс знал: этот поселок был одним из перевалочных пунктов на пути нелегальной литературы и оружия из-за кордона в Россию.
— Иван Иваныч и Катя живут на даче у Дяденьки. Главная примета дачи — цветы. Объясни Семену маршрут.
Он замолчал. Почувствовал, как спадает жар, подступает к горлу дурнота и тело покрывается потом.
Феликс отвел взгляд от измученного лица товарища:
— Вот обрадуется Семен!
Он помолчал:
— Ну что ж, придется тогда посылать этого твоего, зеленого... А ты уверен: справится?
— Партии нужны новые силы. И прежде всего молодежь. Мы должны направлять ее, испытывать и закалять. — Леонид Борисович провел пальцами по глазам, словно бы пытаясь снять с них напряжение и боль. — Антон хочет работать.
— Уж больно круто. Учим, плавать, бросая в глубину.
— В его годы я уже и в ссылке побывал, и в Таганке, в одиночке отсидел. А ты сам в какие преклонные лета начинал?
— В двадцать два.
— Вот видишь. А как начинал? Тоже не с бережка в теплую водичку. И из первой же тюрьмы в бега, не так ли?
— Это была потеха! — невольно улыбнулся Феликс. — Шуму на всю империю. Ты прав: в Лукьяновке было мое крещение. Да, человек обретает имя при боевом крещении. — Он гулко прихлопнул ладонью по столу. — Уговорил, беру твоего студента.
Задумался, как бы воссоздавая в уме картину предстоящих действий.
— В самом Ярославле тоже есть несколько моих боевиков. Есть зацепка и в тюрьме... Но кое-кого из стражей придется купить. Сколько сможешь выделить? — он кивнул на пустую шляпную коробку, все еще валявшуюся в углу веранды. — Ты теперь миллионер!
— Обсудим с товарищами, как распределить средства. Ты сам знаешь: дорога каждая копейка. Вспомни, как агитировал: на типографии, на транспорты с литературой, на оружие. Но прежде всего, конечно, на спасение товарищей. Сколько потребуется тебе?
Феликс назвал цифру. Леонид Борисович встал, ушел в комнату. Вернулся, положил на стол билеты.
— Не нравится мне, что сто тысяч — пятисотенными. Очень не нравится, — он провел языком по запекшимся губам, скривился от горечи. Спросил: — Какой у тебя план освобождения Ольги? Давай обсудим. А завтра, пожалуй, сам пораньше отправлюсь к Ивану Иванычу.
Красин зажмурился, посидел молча, не открывая глаз. Феликс подождал, пока он справится с болью и откроет глаза, и пододвинул чистый лист:
— Ярославль ты знаешь. Тюрьма находится в Коровниках. Предположим, здесь...
Следующим утром, когда Антон прямо с моря, еще с каплями на бровях, пришел на дачу Степанова, его уже ждало новое задание.
— Вверяю тебя Феликсу, — сказал Леонид Борисович.
Антон видел, что Красин за эти сутки еще больше осунулся, даже как-то постарел. «Болен. Или беда какая стряслась?» Но сдержался, не спросил.
Инженер уже был одет по-дорожному.
— Ну, до встречи! — и как в тот, первый, раз напутствовал: — Доброго ветра! Возвращайся с победой.
Уже уходя, он напомнил Феликсу:
— Не забудь саквояж, он в маленькой комнате, в шифоньере.
Антон и Феликс остались на веранде вдвоем.
— Для начала расскажи о себе, — предложил его новый попечитель. — Хотя Никитич уже кое-что мне поведал.
«Значит, партийная кличка Леонида Борисовича — «Никитич», — подумал Антон. — И Феликс, наверное, тоже кличка этого усача».
Он начал рассказывать, сам удивляясь тому, что целых двадцать лет жизни, так, казалось, заполненных исканиями, переживаниями, событиями, уложились в несколько фраз.
Феликс слушал молча, спокойно глядя из-под спутанных бровей.
— Почти чистый лист, — сказал он, когда студент замолчал. — Будем заполнять биографию. Прежде всего о деле. Тебе предстоит принять участие в освобождении из тюрьмы нашего товарища, старого партийца. Он осужден на двадцать лет каторги. Боевик.
Глаза юноши загорелись.
— Нет, брать штурмом тюрьму или взрывать стену вряд ли придется, — охладил его Феликс. — Постараемся иначе на этот раз.
Он написал на бумажке адрес:
— Хорошенько запомни.
Шевеля губами, Антон повторил про себя текст.
— Вызубрил? — Феликс чиркнул спичкой и поджег листок, растер пепел. — Послезавтра явишься по этому адресу, спросишь Германа Федоровича. Запомнил? Передашь от меня привет. У Германа Федоровича узнаешь, куда ехать и что делать. Делать будешь все, что поручат. Но последнее задание — о нем никто, кроме меня и тебя, знать не должен: передашь освобожденному товарищу, чтобы он добирался сюда, на эту дачу. Понял? Будем ждать его в пятницу. Повтори!
Потом Феликс ушел и вернулся с небольшим саквояжем из коричневой шотландки, обшитым кожей:
— Вот, возьмешь с собой. Здесь вещи товарища. Теперь несколько общих советов. Видел представление «Подвиги сыщика тайной полиции Шерлока Холмса»? Так вот — в жизни все совсем иначе. Сам веди себя совершенно естественно и не жди от филеров таинственных физиономий и надвинутых на глаза шляп, черных очков. Даже профессионал не всегда определит, следят за ним или не следят. А ты еще зеленый стручок. Если будешь опасаться слежки, не вздумай метаться, оглядываться, убегать проходными дворами, прятаться в подворотнях. Учти: опытные филеры знают в своем городе все проходные дворы и укромные места. Даже в таком, как Питер. А уж если ты очень заинтересовал охранку, за тобой будут следить и двое и трое. К примеру, ты идешь по одной улице, она совершенно пуста, и ты думаешь: «Никого!» А эти субчики сопровождают тебя по параллельной и видят, когда ты переходишь перекрестки, вот так-то! И еще одно запомни. Филер никогда не смотрит в лицо, как в пословице: друг глядит в глаза, враг — в ноги. А знаешь почему? Глаза запоминаются легче всего и взгляд выдает.
— Что же делать, если следят? — спросил Антон.
— Неожиданно и несколько раз менять транспорт. У убегающего одна дорога, а у преследующих — тысяча, — Феликс усмехнулся. — Впрочем, эту науку познаешь только на практике. Все же один непременный совет: если арестуют, ничего на допросе не сочиняй. Помимо твоего желания, как бы ты ни врал, хоть крупица будет истинной, и из этих крупиц жандармы составят полную картину, они мастера. Поэтому первое правило — никаких показаний. Молчи, и все!
Антон непроизвольно стиснул зубы. «Смогу!» — подумал он.
— Ну вот, на первый раз и все. Окунись в море, попрощайся со своей девушкой — красивая, видел вчера, — он улыбнулся. — И с богом! Само собой, никому ни слова.
«Кому я могу сказать? Не Ленке же...» — Антон с горечью вспомнил вчерашний разговор.
Двое суток спустя, в третьем часу ночи, Антон сидел в открытом фаэтоне на глухой улочке ярославской слободы Коровники в нескольких кварталах от тюрьмы. В ногах у него лежал саквояж. На козлах с заправским видом восседал ванька — бородач в армяке и шароварах навыпуск, на самом-то деле один из членов боевой группы.
Студент предполагал, что на этот-то раз его роль будет если и не главной, то, по крайней мере, активной: придется на кого-то нападать, с кем-то драться. Но командир боевой группы, распределяя участников операции, отвел ему едва ли не самую скромную роль: сидеть и ждать, когда подъедет извозчик и в фаэтон пересядет товарищ, которого другие боевики должны освободить. Антон должен отвезти товарища на конспиративную квартиру. Как и Феликс, командир группы написал адрес на клочке и тут же бумажку сжег.
И вот теперь юноша зяб в углу фаэтона, боролся с дремотой и вяло думал: как разрешить эту дилемму: Лена и его нынешнее положение? Без Лены он не мыслил своего будущего. И в то же время никакие силы не заставят его отказаться от избранного им дела, и которое так осторожно вводят его Леонид Борисович, Феликс и их товарищи. Остается одно — внушить ей, что этот путь борьбы — единственно достойный путь. Но и тот многозначительный разговор на дюнах, и удивленно-сердитый взгляд, когда он сказал Лене, что ему нужно вдруг уехать, и ее напутствие: «Все очень странно... Прошу, не делай глупостей!» — разве не говорят они, что Лена о чем-то догадывается и решительно отвергает это «что-то»?.. Что же делать?
Он горестно вздохнул и поежился. Куртка не очень-то грела, а летняя ночь была неожиданно холодна. С Волги на прибрежные улочки тек туман, тихие палисадники и крыши домов будто плавали в нем. Лошадь, запряженная в фаэтон, понуро уткнулась в торбу и дремала, изредка всхрапывая и начиная жевать. Кучер сидел молча, тоже, наверное, клевал носом. Редко лаяли собаки. Где-то прокукарекал петух и закудахтали переполошенные куры. Потом снова все стихло. Через несколько минут с реки донесся протяжный тревожный гудок — низкий, басовитый. Ему ответил визгливо-тонкий, жалобный. Антон подумал: наверно, в тумане пароход чуть было не наскочил на баржу.
И снова мысли вернулись к Лене. Какая она красивая, какая ласковая. А в голосе ее, в тот последний раз, неожиданно прозвучала властная, повелительная нота — он и не подозревал, что Лена может говорить таким тоном. Но она поймет. Не может не понять... А как бы хорошо сейчас оказаться на ее даче. И знать, что где-то там, внизу, в своей комнатке спит она... А утром, чуть только упадет первый луч, она уже из сада позовет: «Соня! Побежали купаться!..»
Где-то далеко послышался шум, крики, бабахнул выстрел, залился долгой натужной трелью полицейский свисток, ему ответил другой. Кучер соскочил с облучка, отстегнул торбу, вставил в рот лошади мундштук узды и, снова забравшись на сиденье, подтянул поводья, распрямился, стал вглядываться в темноту.
Дремоту с Антона как рукой сняло. Он тоже подался вперед, вцепился пальцами в борта фаэтона. Эх, так и не дали ему револьвера! Другим дали, а ему нет! А мало ли что может произойти! Если погоня? Правда, он ни разу в жизни не стрелял...
Из тумана неожиданно и бесшумно выкатила пролетка, удары копыт и звук колес заглушала пыль. Пролетка поравнялась с фаэтоном. С нее спрыгнула фигурка и быстро взобралась под навес. Первое, что разглядел Антон: бледное пятно лица с огромными, как блюдца, глазами. «Женщина! — оторопело подумал он. — Не напутали ли чего?»
Но пролетка уже понеслась дальше по улице, а кучер фаэтона тряхнул вожжами и понудил:
— Н-но, но!
И они неторопливо поехали навстречу свисткам и крикам. Потом свернули с этой узкой улочки на одну из центральных, заставленных торговыми домами и блекло освещаемую газовыми фонарями.
— Вот! — все еще испытывая замешательство, протянул Антон женщине клетчатый саквояж. — Здесь вещи, переодевайтесь. — И добавил: — Я отвернусь.
Он услышал прерывистое, хриплое дыхание, шелест и хруст одежд.
— Застегните, не слушаются пальцы, — попросила женщина.
Антон обернулся. Тоже не гнущимися от волнения пальцами стал застегивать платье на ее спине. Женщина прошептала:
— Благодарю.
Она надвинула на лоб шляпку. Теперь ее лицо наполовину закрывала вуалетка.
— Позвольте! — кругло «окая», сказал, перегибаясь с облучка, кучер. — Избавимся от одежки за ненадобностью.
Антон протянул ее тюремное рубище и пустой саквояж. Кучер скомкал платье, сунул в саквояж и, широко размахнувшись, забросил его через ограду в чей-то двор.
— Вот паспорт, — достал он из-за пазухи пакет. — Теперь чистенькие, как из баньки! — он весело, с облегчением засмеялся. — А если фараоны остановят, изображайте влюбленную парочку, — сказал он юноше. — Приходилось, дружок? — и снова подергал вожжи. — Н-но, но, ш-шевелись, серая! С горки на горку — даст барин на водку!
Полицейский пересвист остался позади. Все стихло. Они были уже в другом конце города.
— Пронесло! — выкатил новый заряд кругляшей веселый кучер. — Велено до этого угла. Отсюда начинается Никольская.
— Спасибо, товарищ, дальше я знаю, — сказал Антон и спрыгнул первым, чтобы помочь женщине сойти с фаэтона. Ее рука была влажная и ледяная.
— Счастливо! — махнул рукой извозчик и покатил дальше.
— На квартире отдохнете. Там вам помогут выбраться из города, — и невольно понизил голос. — А Феликс просил передать: вам нужно ехать в Куоккалу, на дачу Степанова. Знаете?
— Знаю, — ответила женщина. Голос ее был хриплый.
— Вас ждут там в пятницу.
— А сегодня какой день?
— Вторник.
Антон с мужской горделивостью почувствовал себя покровителем этого измученного, бледного существа. «Кто она, что она? Сейчас провожу ее до квартиры и, может быть, никогда больше не увидимся, а если и встретимся, даже не узнаем друг друга, я-то уж точно не узнаю — даже не разглядел... А впрочем, что мне в ней? Задание Феликса выполнено, и все. Отсюда прямо на вокзал, к первому петербургскому...»
Они брели по Никольской. Антон вглядывался в таблички номеров, белевших на столбах калиток. И вдруг с ужасом подумал: он забыл номер дома! Перепутал: то ли тринадцать, то ли семнадцать или двадцать три... Фу ты, черт, как будто перетряхнуло в голове... От волнения, что ли? Вроде бы он не волновался... Антон заставил себя представить бумажку, на которой командир группы написал адрес. Но цифра не давалась, ускользала. «Что же делать?»
Он поглядел на спутницу. Женщина доверчиво опиралась на его руку. Она была невысокая, едва до его плеча. Темная шляпка с вуалеткой закрывала лицо. И такую на каторгу! «Старый партиец», надо же!.. Но что же делать? А, попытаю на счастье!
Они уже подходили к дому № 13.
— Здесь, — сказал Антон и гулко забарабанил по доске калитки.
Во дворе яростно зашлась собака. Потом в доме громыхнула щеколда и послышались заплетающиеся шаги и сердитое бормотанье:
— Каво ще там бесы носют?
— От Терентия Петровича, с поздравлением!..
— Какова, к бесу, Терентия? — взревело за калиткой.
— От Терентия Петровича, с поздрав...
— У-у, пропойный! Вот обломаю о спину батог, будешь бужать, будоражник! Щас Жулика спущу!
Пес снова залаял, загрохотал цепью. По дворам отозвались разбуженные собаки. Антон отскочил от калитки:
— Не разглядел номера, нам надо семнадцать, — стараясь не выдать своего смущения, объяснил он. — Тут, через дом.
Семнадцатый был огорожен высокой каменной стеной, за которой не проглядывалась даже крыша дома, — с коваными воротами, с фонарем над дверью калитки. В двери был прорезан глазок. У ручки торчало бронзовое кольцо звонка в виде лаврового венка.
«Не то... — растерянно подумал юноша. — Явно не то...» Но все же потянул за кольцо. За оградой долго было тихо. Потом с той стороны двери щелкнула заслонка глазка:
— Чего изволите-с в такую рань?
— Я — от Терентия Петровича...
— Никому открывать не велено-с, товарищ прокурора с семейством в отъезде на водах пребывают-с... — Антон отскочил от калитки.
— Опять не то? — в голосе женщины был гнев. — Так вы весь город на ноги поднимете.
— Кажется... Кажется, номер двадцать три...
— Нет, благодарю покорно, — с презрением посмотрела она на юношу. — Здесь товарищ прокурора, а там небось — шеф жандармского управления.
Она в изнеможении прислонилась к побеленному известкой стволу тополя:
— Надо же, послали такого болвана...
— Что же делать? — виновато и в полной растерянности спросил Антон. — Я, сударыня, в первый раз...
— Оно и видно, — женщина провела ладонью по лицу сверху вниз. — Эх, вы!..
— Может, к командиру группы? — неуверенно предложил он.
— Командир разрешал приходить? А если провалим? Нет, голубчик, у нас так не делают, — она помолчала. И решила: — Пошли к Волге, там проворкуем до утра, — ее слова звучали издевкой. — Знаете хоть, в какой стороне Волга?
— Вон в той.
— Нет, милый, в противоположной. Туда, в сторону централа, нам идти!
Она зашагала впереди, а он понуро поплелся за нею. «Вот шляпа! Вот пентюх!.. Хоть на глаза Леониду Борисовичу и Феликсу не показывайся!..»
Они поплелись по городу. От бессонной ночи, от нервного напряжения последних суток Антон и сам-то устал до предела, ноги у него подкашивались. А как должна была чувствовать себя эта женщина?.. Она шла молча, но вся ее фигура, острые плечи, резкие движения, вскинутая голова выражали раздражение и презрение к нему. Со стороны они выглядели, наверное, как загулявшие, а потом рассорившиеся молодые супруги. На улицах чувствовалось какое-то беспокойство, проскакивали верховые жандармы. Антон и его спутница шли не таясь, и на них никто не обращал внимания. Без помех они вышли к Волге, по берегу удалились версты на две от лабазов и причалов. И женщина наконец обессиленно опустилась на траву.
— Поспите, — виновато предложил студент.
Он скинул куртку, постелил ее на землю:
— Положите мне голову на плечо и поспите.
— Пожалуй, — равнодушно согласилась она, комочком свернулась на его куртке, положила голову на его колени, подсунула под щеку ладонь. И в ту же секунду заснула, задышала мерно и с хрипом.
Антон сидел, боясь пошевелиться, чувствуя, как она худа и легка. Шляпку она отбросила, и теперь он мог разглядеть ее лицо. В неясном свете уходящей ночи оно казалось серо-голубым, истонченным. На нем темными пятнами расплывались чаши глаз и неестественно черно вырисовывались губы. Сейчас, безмятежно спящая на его коленях, она казалась беспомощной, беззащитной и маленькой — и он снова подумал с удивлением и завистью: «Старый партиец»?.. А разве не такой же была Вера Засулич? И Софья Перовская, и Геся Гельфман — девушки-легенды, своими подвигами бесстрашия и мужества уязвившие самолюбие всего российского «сильного пола»? И она — неизвестно за какие подвиги против строя осужденная на двадцать лет каторги. Только подумать: на двадцать лет, до глубокой старости! А он... Антон почувствовал неодолимый стыд. Что делать после случившегося? Бежать бы куда глаза глядят — только бы не слышать ее презрительного голоса...
Женщина вздрогнула, жалобно застонала во сне, потерлась щекой о его колено и снова задышала спокойно и глубоко.
«Нет! — решил он. — Раз такая ерунда случилась, я сам повезу ее в Куоккалу, на дачу Степанова!»
Если бы в эту минуту на них неожиданно напал целый полк жандармов, он бы разметал их всех, грыз бы зубами, дрался как лев!..
С реки потянуло предутренним ветром. Под самым обрывом берега проплыла за пыхтящим буксиром баржа. Антон снова почувствовал, что озяб — сырой ветер пронизывал его до костей. «И пусть! Простужусь, воспаление легких — пусть! — он даже рад был этому физическому мучению. — Температура сорок, а я все равно везу ее и доставлю в целости и сохранности! А потом падаю без сознания и брежу... Пусть!» Он склонился над женщиной. Острое плечо ее было холодным и жестким.
— Господа, господа! Нехорошо-с!
Он вскинул голову. Уже было светло, и над ним стоял, возвышаясь огромной конусообразной статуей, старик городовой с седыми усами.
— Меру знать надобно-с, мо́лодежь! — добродушно-укоризненно продолжал полицейский. — В постельку-с, а то маменьки обеспокоятся. А тутеча и мазурики шастают, ограбить могут-с, и убивств случаи имеют место.
— Благодарю за совет, — сказал Антон, потягиваясь, чувствуя, как затекло все тело.
Женщина проснулась, открыла глаза, увидела начищенные бутылки-сапоги и затрепетала, невольно прильнула к Антону.
— Нехорошо-с! — снова неодобрительно покачал головой полицейский. И неожиданно потребовал: — А документики извольте-ка-с!
«Броситься на него! Повалить! Задушить!» — пронеслось в мозгу юноши.
Женщина достала паспорт, протянула:
— Пожалуйста.
И неторопливо спросила у Антона:
— А у тебя с собой?
— На комоде оставил, — буркнул он.
Городовой старательно и деловито перелистал паспорт, подумал, протянул и снова с укором проговорил:
— Нехорошо-с, мо́лодежь!
И неторопливо зашагал вдоль берега, заглядывая в кусты и под перевернутые лодки.
Женщина сцепила кисти рук, потянулась, так что хрустнули суставы, сладко зевнула и сказала;
— Благодать! Выспалась! Откуда он свалился? — она кивнула на удаляющуюся фигуру полицейского.
— Совершает обход, не бежать же было, — Антон не признался, что сам заснул и прозевал опасность.
— Ну, спаситель, давай и познакомимся, — в голосе женщины была насмешка, но без злости.
Она протянула руку:
— Ольга.
«Ольга... Ольга...» — ему почудилось, что это имя связано для него с чем-то очень важным. Но с чем — он не смог вспомнить.
— Владимиров, — пожал он ладонь женщины.
— Что будем делать дальше? — спросила она.
— Поедем в Питер, а оттуда к месту назначения. Я вас повезу.
— Прекрасно. А как поедем?
— Сейчас на вокзал, и как раз к петербургскому.
— Отлично. Тем более, что на вокзале у каждого шпика уже, конечно, моя фотография анфас и в профиль.
— А что же?.. Не пешком же до Питера?
— Зачем? Матушка вывезет, — женщина повела рукой в сторону Волги. — Пристроимся на барже какой-нибудь до Рыбинска, а там поглядим.
— Опоздаем к пятнице в Куоккалу.
— Нет, должны успеть. Только вот одежда наша не очень-то подходит — приметная... Деньги у вас есть?
— Конечно.
— Тогда сходите, Владимиров, на толкучку, купите мне сарафан какой-нибудь поскромнее, а себе шаровары, чапан, сапоги, только не новые. И дорожную сумку попроще. Будем мы с вами ремесленного сословия, брат и сестра — согласны? Или молодожены? — она усмехнулась.
«Вы же куда старше», — подумал он, но не стал возражать: роль мужа показалась ему забавной.
— Не смущайтесь, что я старуха, — она снова усмехнулась. — Вы бедняк, женились на приданом, обычное дело. Только как вас, муженек, по имени-отчеству величать?
— Зовите, Владимиром Евгеньевичем, — ответил он.
— Ну а меня, по пачпорту, Пелагеей Ивановной. Давайте, батюшка-свет Владимир Евгеньевич, шибче обертайтесь — я вас здесь обожду.
Это было странное, чудное путешествие. Вроде бы он и не он, а кто-то другой, и вроде бы он смотрит на себя и на свою нежданно-негаданную спутницу со стороны. В широком сарафане, высоко перехваченном под грудью, в юбке с шушунами Ольга и впрямь превратилась в молодайку. Глаза ее под низко повязанным на лоб повойником повеселели. И бабы, оказавшиеся на борту, обращались с ней по-свойски, вели бесконечные свои разговоры, проницательно определяли по изможденному ее лицу с землисто-голубоватой кожей женские болести, чистосердечно жалеючи, давали советы, как извести хворобу, и недобрыми взглядами в чем-то винили его, «мужа».
С кем только не свела их наезженная речная дорога! От Ярославля, когда сторговались они с хозяином хлебной баржи до Рыбинска, попутчиками оказались хмурые грязные личности в татуировках и с фиксами. Фиксы огоньками вспыхивали в их ртах, и говорили они на неведомом языке — о бабка́х, бутырях, скамейках, аршинах и мешках, даже обычным этим словам придавая какой-то скрытый смысл. Антон прислушивался. Один из татуированных подозрительно спросил: «Ходишь по музыке?» Студент пожал плечами. И тогда вся компания так на него посмотрела, что он поспешил перебраться подальше, на корму. То ехала артель воров. Попадались и пропойцы неопределенного сословия. Но в подавляющей массе плыл на баржах и обшарпанных вонючих пароходах народ — те, которых на улицах Санкт-Петербурга, повстречав, считаешь за случайных пришлых и которые на самом-то деле и олицетворяли собою всю великую матушку-Россию. И песни у них были свои, и говор свой, и достоинство, и заботы. А общее — невероятная, уму непостижимая нищета. Юноша глядел во все глаза и слушал.
Большинство крестьян гнал вверх по Волге призрак голода. В среднем течении и в низовьях невиданная жара выжгла хлеб. И люд, наученный страшным недородом позапрошлого года, спешил раньше податься на север, чтобы где-то — у родственников ли, у кулаков, на промыслах — зацепиться, перезимовать, выжить. Ехали семьями, с заморенными чумазыми малышами, с ветхим скарбом. Женщины и в дорожных условиях, на воде, дурели от забот и хлопот, поддерживая быт, готовя похлебки и тюри, кормя обвисшими грудями младенцев, стирая и латая лохмотья, а мужики томились от безделья, дымили махрой. Как контрастировал синий разлив реки, по глади которой плыли отражения снежных облаков, пышное зеленое обрамление, свежесть ветра, щедрость солнца, с этими серыми лохмотьями, истощенными лицами, плачем детей, руганью баб и мужиков!..
«Вот она, беда в самом своем образе», — подумал Антон, чувствуя, что его неубывающее горе, его боль и тоска об отце растворяются в этой великой боли и в этом горе. И неожиданно он вспомнил слова Леонида Борисовича, произнесенные еще тогда, при их первой встрече: «Наше дело, дело большевиков, движимо не местью и не ненавистью, а любовью — любовью к трудовому народу. Мы работаем не только во имя разрушения старого, а во имя создания нового». Тогда он не вдумался в смысл этих слов, даже не придал им значения, они даже выветрились из его головы. И только сейчас вспомнил и понял их. «Да, то дело, которым теперь я занят, для них делаю, чтобы лучше стало им жить! Да, не месть, а любовь!..» Пусть и неведомо этим бабам и мужикам, что работает он для них. Но чем же конкретно его работа тайно служит им? Да, он участвовал в освобождении Ольги. Так, значит, что-то важное делала и должна еще сделать для них она?
Антон посмотрел на свою «жену». Тщедушная, в блеклом сарафане, в платке на бровях — молодайка и молодайка, да к тому же еще по виду сжигаемая болезнью, хотя он-то знал, что эта землистая бледность — печать тюрьмы, — что в силах сделать эта маленькая женщина против стены-монолита, которую не смогли поколебать даже атаки тысяч восставших?.. А Вера Засулич? А Софья Перовская? Разве после них все осталось как прежде? Разве не растревожили они души молодежи целых поколений? Не пробудили желания бороться с новой яростью? Бороться за то, чтобы когда-нибудь, пусть неизвестно когда — он, пожалуй, и не доживет до того часа — разрушить все и начать строить заново, но на иных, самых разумных и справедливых принципах?.. Именно ради этого и работают Леонид Борисович, и Феликс, и дядя Захар... И она, Ольга.
В пути женщина помягчала, не была так язвительна и насмешлива, как там, в Ярославле. Играя, он на виду у всех привлекал ее к себе, обнимал. Она не противилась. «Тоже играет свою роль молодой женушки? Вот бы увидела меня за этим развлечением Ленка!..» Мысль о том, что Лена вдруг могла бы оказаться здесь, в этой обстановке, показалась ему невероятной. А если бы все-таки оказалась?.. Он представил, как передернула бы она плечами от брезгливости, как поджала бы губу и, подхватив двумя пальцами подол платья, застучала каблучками по палубе, лавируя, чтобы, упаси бог, не коснулся подол этой грязи... При всей современности ее взглядов жители городских окраин, а тем более крестьяне были для нее «людом». Что же делать ему? Как заставить взглянуть на все его глазами, понять его и стать помощницей в е г о деле?.. Но говорят ведь: любовь способна сотворить чудо. Он будет молиться какому угодно неведомому богу, чтобы тот это чудо сотворил!..
На коротком пути от Ярославля до Углича они пересаживались трижды, а в Чигиреве, на станции, где проходящий на Питер почтовый и тот стоит всего две минуты, сели в поезд и в пятницу утром уже вышли из чадного, пропахшего онучами и солеными огурцами зеленого вагона на перрон Виндаво-Рыбинского вокзала столицы.
— Довольно, маскарад окончен, — тихо сказала Ольга. — Я пойду в туалетную комнату и все это сброшу. Советую то же сделать и вам. А потом сумку сдадим на хранение. Навечно, — она улыбнулась. — И след двух ярославских молодоженов простыл! Присядем, я возьму свой сверток.
«Здорово!» — с восхищением глядя на Ольгу, подумал Антон и проводил ее глазами через прокуренную залу, с сожалением расставаясь с образом молодайки.
Через несколько минут они встретились вновь: студент в форменной куртке с синими бархатными петлицами и женщина в строгом темном платье в талию и шляпке с вуалеткой. И, будто и вправду они только увиделись, Антон галантно взял ее руку и поднес к губам.
— Так-то лучше? — спросила она. Глаз ее не было видно, но губы сложились в усмешку.
— Не знаю... — ответил он. — Не знаю...
— Сходили в народ — пора и возвращаться. Вот так же, как вы, хаживали чернопередельцы и землевольцы и думали, что они все о народе познали, в глубины психологии его проникли.
— А вы? — обиделся Антон. Насмешка Ольги задела его тем больше, что он действительно думал теперь: уж чаяния и мысли народа отныне ему доподлинно известны. — А вы познали?
— Очевидно. Уж во всяком разе, лучше, чем те, которые только каникулы проводят в деревне.
— Сколько же хаживали вы?
— Все свои двадцать три года.
«Ей всего двадцать три! — Антон внимательно посмотрел на женщину. — Всего на три года старше... Я-то думал — старуха, за тридцать. Вот она, тюрьма-каторга...» Печать испытаний на лице женщины вызывала у него уважение, и все же отступать он не хотел.
— Так с пеленок и хаживали? — съязвил он.
— Зачем же хаживать? Жила. Я ведь крестьянская дочь.
— Вы-и? — удивился он. «Вот бы не подумал... Да кончика ногтей городская дама». И, будто оправдываясь, добавил: — Мой дед тоже был крепостным, у Столыпиных в родовом имении.
— Так что вы, считай, родственник нынешнему премьеру-вешателю? — со смешком сказала Ольга.
«Что она разговаривает со мной как с сопляком? — разозлился он. — Всякое слово — за ней... Ну погоди, сейчас и я тебя проучу!»
До гельсингфорсского поезда у них оставалось еще без малого два часа.
— Давайте прокатимся по Питеру? — предложил он.
— С удовольствием.
Тут же на привокзальной площади Антон взял извозчика, и они покатили через Обводной канал, по Московскому, по Садовой. Петербург так же сиял в утреннем солнце, как в тот день, когда Антон вернулся из Тифлиса. Сколько прошло? Едва неделя. А как много изменилось в его жизни и в нем самом! И как преобразилась сама его... Он с трудом подыскивал определение... Ну, сама его гражданская роль, что ли. Тогда в глазах властей он был никто, просто студент-вольнодумец. А какой студент, да еще из Техноложки, не прогрессист и не радикал? А сейчас он по всем юридическим законам и статьям «Уложения о наказаниях» — государственный преступник, соучастник организации побега каторжника. И знай это его значение первый же городовой, вон тот, маячащий на углу, — бросился бы за ним, не щадя живота своего!..
У Гостиного двора они выехали на Невский. Через мостовую, вторым от угла он увидел дом, в котором жил Леонид Борисович. «Уже ждут нас...» — с удовлетворением подумал Антон.
Когда они доехали до Аничкова моста, он как бы между прочим предложил:
— Давайте по набережной Фонтанки? Очень люблю эту набережную!
— Превосходно, — кивнула Ольга. И откинула вуалетку, подставила лицо утреннему солнцу.
Коляска мягко покатила мимо училища святой Екатерины, мимо золоченой ограды шереметевского дворца, старинного особняка министерства императорского двора... До Пантелеймоновского моста оставалось полсотни шагов. К двухэтажному, невысокому и неприметному с фасада зданию подкатывали кареты, с них сходили чиновники в партикулярном и офицеры в голубых мундирах.
— Сей домик вам не знаком? — многозначительно спросил Антон, поворачиваясь к женщине. И, невольно повторяя интонацию и даже акцент «провинциала», крикнул кучеру: — Придержи, будь любезный! — И снова к Ольге: — Может, сойдем, пройдем, а?
И увидел, как она вздрогнула, отпрянула в угол кареты, и смертельная бледность начала проступать на ее лице. «Ага, и ты не железная! Как струсила!» — торжествующе подумал он, насмешливо улыбаясь. И еще он увидел, как какой-то жандармский офицер — высокий и поджарый, с хрящеватыми ушами, торчащими в стороны, — придержал шаг и с интересом посмотрел на них. «Боже мой, какой я прохвост! И кого я смею пугать!» — в следующее же мгновение подумал юноша, залился краской и крикнул кучеру:
— Давай, давай, на Финляндский, и поскорей!
И, виновато понурив голову, прошептал:
— Извините, ради бога... Я не вас хотел, а себя...
Ольга сидела, отвернувшись, закусив верхнюю губу, будто сдерживая стон. На губе набухала капля крови. А на впалых щеках сквозь белизну проступали вишневые пятна и на висках вздулась и пульсировала синяя жилка.
Когда отъехали уже порядочно, уже катили по Литейному к Александровскому мосту, она, так и не поворачиваясь к нему, проговорила:
— Мальчишка... Не знаешь ты, как страшно предательство. Страшнее на свете ничего нет...
«Она подумала... Боже мой, какой я мерзавец!.. А теперь еще надо будет рассказать обо всем Леониду Борисовичу... Да, вот это герой!..»
Впервые в жизни он почувствовал презрение к самому себе.
ГЛАВА 11
В это утро, в пятницу, Додаков, вызванный накануне с вечера на Фонтанку, торопился в департамент полиции раньше, к открытию присутствия — день у него предстоял хлопотный.
Сухопарый, в безукоризненно сшитом и тщательно вычищенном мундире с серебряными аксельбантами, ротмистр шагал по тротуару набережной, вскинув голову, не глядя по сторонам. По лицу его блуждала улыбка, ломающая временами прямую и твердую полоску губ и невольно выдававшая его приподнятое настроение. Виталий Павлович действительно пребывал в таком радостном состоянии, которое охватывает человека, когда наступает в его жизни полоса удач. От мелочей — от красиво расписанной пульки преферанса — до высочайшего благоволения за добросовестный доклад о Лисьем Носе и денежной награды, которая уже была у него в кармане. Приятно было сознавать, что большинство этих удач — не слепая шалость фортуны, а результат усилий его ума, свидетельство его личных способностей. И все же не сами эти удачи действовали так воодушевляюще. В жизни полосы сменяют одна другую, и человек аналитического и трезвого ума должен быть готов к их чередованию. Главным было другое — сознание того, что тогда, в начале карьеры, оказавшись на распутье, он, надев голубой жандармский мундир, сделал правильный выбор.
Додаков пришел в отдельный корпус жандармов не по велению души — следуя семейной традиции, юношей он поступил в кадетский корпус, по окончании его был зачислен в гвардию. Но случилось несчастье — однажды на вольтижировке он упал с лошади, сломал ногу. Хромота осталась. Уходить в отставку? Поступить на службу по гражданскому ведомству?.. Исполнительному офицеру предложили иное — корпус жандармов. Там очень нужны достойные люди, та же военная служба, и увечье не помеха. Он колебался. Предложение претило ему. Но все же офицер, а не «шпак»... Он согласился.
Оказалось, что офицером отдельного корпуса жандармов мог стать лишь потомственный дворянин, окончивший военное или юнкерское училище по первому разряду, обеспеченный состоянием, не имеющий долгов и уже прослуживший в армии, гвардии или во флоте не менее шести лет. Всем этим требованиям Додаков удовлетворял. Но все равно он должен был выдержать еще и предварительные испытания при штабе корпуса для зачисления в кандидаты, затем прослушать курс и сдать выпускные экзамены. Лишь после этого приказом, подписанным самим государем, он был переведен из гвардии в жандармерию и одновременно с красивым, небесного цвета мундиром получил назначение в Московское охранное отделение.
Первое впечатление от знакомства с охранным отделением, располагавшимся в Гнездниковском переулке, было обескураживающим: невзрачное строение со стенами грязно-зеленого цвета, с низкой темной передней, маленькими комнатушками, заваленными бумагами, заставленными обшарпанными желтыми шкафами и столами-конторками. А новые его сослуживцы — очкастые чиновники в сатиновых потертых нарукавниках. Боже мой, какой разительный контраст с лазаретной чистотой казарм в полку, с плацами, манежами, блестящими киверами и расшитыми доломанами его сотоварищей-гусар!
Да к тому еще и начальник охранного отделения Зубатов — пожилой мужчина с манерами адвоката, в очках с тонкими золотыми дужками и гладко зачесанными светлыми седеющими волосами — в один из первых же дней вызвал молодого сотрудника в кабинет и сказал:
— У вас, поручик, все данные для работы в студенческой среде. Пусть вам не покажется оскорбительным, внешне вы никак не отличаетесь от студента. Опытный глаз подметит офицерскую выправку, но хромота скрадывает ее. Надеюсь, у вас получится. Возьмите под свое наблюдение университет. Познакомьтесь с этой темпераментной молодежью, войдите в круг. Запомните: студент отличается от иных сословий тем, что не принимает на веру авторитеты и не почитает власть, зато легковерно преклоняется перед ниспровергателями устоев и прочими смутьянами. Если и вам для пользы дела надо будет порисоваться вольнодумством, не брезгуйте. Конечно, в меру.
— Вольнодумство — в офицерском мундире? — изумился он.
— Нет, поручик, — холодно блеснул очками Зубатов. — Мундир повесьте в гардероб. Вы будете работать в штатском костюме. Перевоплотитесь в студента и слушайте, изучайте, запоминайте.
— Да ведь это — обыкновенным слухачом! — чуть не задохнулся от возмущения бывший гусар.
— Секретный сотрудник, изволите вы сказать? Совершенно верно. Но чтобы стать мастером охранной службы, надо овладеть всеми видами этого ремесла, — окончательно низверг Додакова в прах новый начальник.
Что было делать? Подать рапорт? Однако же приказ о назначении подписан самим царем. К тому же и Зубатов, хоть по виду и «шпак», жандармский полковник... Пришлось повиноваться.
Чтобы органичней было его присутствие в среде разночинной молодежи, он стал изображать себя студентом-экстерном, интимно познакомился с институткой — помнится, звали ее Варенькой, — смешливой и безалаберной. По взглядам своим Варенька была одной из главных смутьянок. С нею Додаков попадал и на узкие собрания, и на вечеринки, где за стаканами дешевого вина живо развязывались языки. И как часто поручику приходилось сдерживать благородный порыв: заставить этих господ, которые без бога и царя в голове, уважать августейшие имена! Вот бы остолбенели они, и первой — Варенька, когда б узнали, что неприметный «экстерн» в мягком галстуке, держащийся всегда в сторонке, — офицер охранного отделения! Виталий Павлович с трудом сдерживал себя. Но ничего, час пробьет!..
Он еще не окончательно определился в новой сфере, когда в феврале 1901 года московское студенчество охватили волнения, до того отшумевшие в Петербурге и Харькове.
Студенты университета скопились во дворе, за оградой, выходившей на Моховую, что напротив Манежа, и устроили сходку. Обер-полицмейстер распорядился арестовать смутьянов и препроводить их в Манеж. Слух об этом распространился по городу, к Манежу устремились группы молодежи. Наперерез им были брошены наряды городовых и унтер-офицеров жандармского эскадрона. Но толпы юношей и девиц при приближении их со смехом и улюлюканьем разбегались, чтобы тотчас собраться в другом месте. Это напоминало Додакову детскую игру в кошки-мышки. Он чувствовал оскорбительную злость от сознания, что власти действуют неумело, лишь способствуя беспорядку и сумятице. Нет, он не был сторонником нагаек, но непростительно, когда полиция не имеет плана действий. А уж в Манеже, куда направляли арестованных, веселье было безудержное, будто проводилось рождественское гулянье. У одной стены одна сходка, у противоположной другая; песни, танцы. А офицеры мечутся от группы к группе, просят, убеждают, уговаривают. Тьфу!..
Студенты пошумели, повеселились. Власти вынуждены были распустить задержанных по домам. Правда, несколько дней спустя главных зачинщиков — не без помощи Вареньки, хотя она и не ведала того, — арестовали, а затем выслали из первопрестольной.
И вот при обсуждении этих событий в кабинете Зубатова поручик не удержался:
— Нам стыдно должно быть перед петербургскими коллегами — там смутьяны понесли заслуженное наказание.
— А как следовало действовать нам? — спросил Зубатов.
Додаков не понял, гневается ли полковник на молодого сотрудника или действительно интересуется его мнением. Но ответил:
— В любом случае надо было заранее иметь план действий и действовать решительно.
Начальник охранного отделения помолчал, с интересом разглядывая молодого офицера, и после паузы посоветовал:
— Стоит подумать и о таком плане. Может пригодиться. — И утвердительно добавил: — Непременно пригодится.
И впрямь пригодился. Через год, в январе девятьсот второго, студенческие волнения вспыхнули с новой силой. И на этот раз брожение выплеснулось сходкой в том же актовом зале. Только в отличие от прошлогодних речи звучали еще более возмутительные, по рукам шли прокламации, отпечатанные на гектографе, резолюция сходки носила политический характер, а в окно, выходящее во двор, был выставлен красный флаг. В сборище, кроме студентов университета, приняли участие учащиеся других учебных заведений и курсистки.
По приказу обер-полицмейстера университет оцепили войска. А в Гнездниковском Сергей Васильевич вызвал в кабинет Додакова и, отечески улыбаясь, сказал:
— На сей раз арестованных перепоручаю вам, будьте в мундире и действуйте по своему плану. Вам карт бланш.
Виталий Павлович представил, каким будет лицо Вареньки, когда она увидит его в шинели жандармского офицера, с сожалением подумал, что на этом их связь и кончится, хотя ему претили ее речи и ее знакомые. Но эта мысль промелькнула и улетучилась. Стоя навытяжку перед начальником отделения, поручик спросил:
— Что мне придано?
— Все наряды полиции в вашем распоряжении.
— Желательно и полусотню казаков.
— На городовых не полагаетесь?
— Казаки действуют на толпу успокоительней, — без улыбки ответил Додаков.
— Что ж... — с новым интересом оглядел его с ног до головы Зубатов. — Получите и казаков. И солдат в придачу. И с богом!
«Ad majorem dei gloriam»[8], — как клятву произнес про себя поручик. Он ощущал легкую, сладостную дрожь в теле, и в висках весело стучали звонкие молоточки. Наконец-то он может действовать самостоятельно! И у него есть план, во всех деталях учитывающий все то, что почерпнул Виталий Павлович, вращаясь среди этих верхосвистов.
Додаков приехал к университету. Главное здание его, где проходила сходка, было оцеплено двойной шеренгой солдат и полицейских. Вдоль цепи прохаживались офицеры. Поручик увидел стоящего в стороне в окружении свиты обер-полицмейстера Трепова. Додаков отрапортовал генералу. Трепов холодно процедил:
— Арестованных будет свыше тысячи. Их препроводят в Манеж. Обеспечьте порядок.
— Будет исполнено, ваше превосходительство! — звякнул Додаков шпорами.
Манеж был мрачен и выстужен. Пахло навозом и сеном, и что-то шелестело под высокими сводами. Поручик подумал, что это машут крылами огромные летучие мыши.
Подошли приданные подразделения — солдаты, казаки и городовые. Хотя офицеры — командиры подразделений — по званию были выше Додакова, однако же теперь командовал здесь он. И поручик распорядился выстроить солдат в две шеренги, шпалерами, от дверей в глубь Манежа и конец этого узкого коридора, образуемого серыми шинелями, замкнуть тупиком. Затем, произведя расчет, разделил живой коридор на несколько частей. Конные казаки курсировали вдоль внешней стороны коридора. Все остальные, пешие, верховые, заняли позицию у дверей. Додаков приказал раздать факелы еще одной группе и вывел ее из Манежа.
У ограды университета в безмолвии, нарушаемом лишь скрипом снега под топочущими на морозе сапогами, зябли солдатские цепи. Окна университета были освещены, и за ними метались тревожные тени. Из одного из окон все так же торчало древко с красным полотнищем.
«Чего ждут?» — подумал поручик.
В эту минуту Трепов что-то сказал стоявшему подле него офицеру и коротко взмахнул рукой в меховой перчатке. Тотчас сквозь цепь солдат к ступеням университетского здания бросилась группа полицейских и, ловко орудуя пожарными принадлежностями, начала выламывать высокую входную дверь. В проем, как на штурм, устремились городовые и солдаты. Они ворвались в здание, смяли и оттеснили гомонящих студентов, окружили их и стали выжимать на улицу. Толпа двинулась во двор,к воротам.
Войска перестроились. Теперь от ворот был открыт единственный путь — через дорогу, к Манежу.
— Зажечь факелы! — приказал своему наряду Додаков.
Во тьме тревожными красными языками затрепетали дымные огни. Поручик чуть ли не бегом устремился в Манеж:
— Приготовьсь! Казаки, нагайки вверх!
Студенты приближались. За стеной нарастал гул, будто накатывался океанский вал. Студенты дружно пели. В знакомом мотиве «Разлуки» Додаков разобрал слова:
Нагайка, ты, нагайка,
Тобою лишь одной
Романовская шайка
Сильна в стране родной!
— Двери распахнуть, когда подойдут вплотную! — приказал поручик жестко и решительно, будто к его окопу приближался неприятель, а он оттягивал первый залп.
Но вот голоса надвинулись. Двери Манежа распахнулись. На толпу дохнуло леденящим холодом, запахом выстывшей конюшни. По стенам, теряясь под сводами, метались огни.
На мгновение идущие впереди запнулись, остановились. Толпа сзади напирала.
— Пение прекратить! За-амолчать! — крикнул Додаков.
Как бы подкрепляя его команду, к толпе, наезжая на нее крупами, двинулись казаки с вознесенными в руках нагайками.
Пение смолкло. Толпа молча потекла в коридор-тупик. Да, Виталий Павлович рассчитал правильно: ошеломить этих верхощапов эффектами — факелами, мраком, казаками, грозным окриком, сломить хотя бы на момент, а затем не дать опомниться. И сразу же отделить парней от девиц — женщины стимулируют настроение и воинственность мужчин, действуют на них, как взрыватель на динамит. Сразу же у дверей полицейские и солдаты под нависшими с обеих сторон конскими мордами и казачьими нагайками выхватывали из рядов курсисток и отталкивали их в сторону, за кольцо охраны. А толпа все вползала в Манеж, и, когда она уперлась в тупик, живой коридор расчленился на части, как если бы разрубили на порции колбасу, и в тесном окружении солдат каждую замкнутую группу оттеснили в разные углы помещения. Раздались возмущенные выкрики.
— Приказываю — ма-лчать! Раз-говоры прекратить! Казаки, исполнять!
Выкрики смолкли. И вдруг в наступившей тишине струной прозвенел голос:
— Виталий! Не может быть! Ты?..
Додаков обернулся. Подошел к оцеплению, за которым были женщины. Не вглядываясь в тени-лица, приложив руку к башлыку, сказал:
— Так точно, Варвара Степановна!
На руках солдат повисла фигурка.
— Ты! Гадина! На!.. — струна лопнула. Плевок, не долетев, шмякнулся на мерзлый песок Манежа.
— Варвара Степановна Жукова, занесите в протокол: оскорбление при исполнении служебных обязанностей, — спокойно сказал Додаков стоявшему рядом следователю отделения.
В этот момент в Манеж в сопровождении свиты вошел обер-полицмейстер. Он с интересом оглядел необычную, графически завершенную картину. Поручик подбежал к генералу, замер, припаяв руки к шинели.
— Благодарю, поручик, — на сей раз отнюдь не ледяным голосом сказал Трепов. — Перепишите арестованных и препроводите в Бутырскую тюрьму. Все силы обеспечения порядка подчинены вам. Учтите: я обещал великому князю освободить Манеж для занятий кавалергардов к шести утра.
— Будет исполнено, ваше превосходительство! — снова щелкнул каблуками Додаков, и ему показалось, что шпоры зазвенели весело и победно.
К шести часам все студенты и курсистки, числом более тысячи, были переписаны, прогнаны под конвоем до Бутырки и распределены по камерам.
За осуществление этого, самим им разработанного и воплощенного плана Виталий Павлович был удостоен Станислава третьей степени. С той поры, с зимы девятьсот второго года, он окончательно утвердил за собой звание специалиста по студенческому вопросу. Однако сам Додаков прекрасно понимал, что одна удача не предопределяет последующих успехов, на каждое действие противная сторона тут же вырабатывает противодействие, и случись в университете или другом учебном заведении волнения, вряд ли удастся вновь столь легко обуздать их ночными огнями, мрачными сводами Манежа и казаками. С червоточиной надо бороться, истребляя червя в личинке. А для этого надо знать, где эти личинки, способные сгноить весь плод. Сам Додаков теперь уже не мог появляться в студенческой среде. В ту ночь, как говорилось на специфическом жаргоне отделения, он «засветился». Не только Варенька, которую он больше не видел (кажется, ее отправили по этапу куда-то на север), — и другие его опознали. Что ж, если он не может узнавать сам, он должен выведывать с помощью кого-то другого. И Виталий Павлович снова прибег к опыту своего наставника: начал вербовать и насаждать в студенческой среде секретных сотрудников — осведомителей.
Вскоре Зубатов был переведен в Петербург, назначен заведующим особым отделом департамента полиции. Сергей Васильевич взял с собой из Москвы в столицу нескольких чиновников, к которым был более расположен, в их числе и Додакова. Однако переводить молодого офицера на должность в департамент Зубатов посчитал преждевременным и для повышения квалификации определил поручика в столичное охранное отделение, под начало своего бывшего ученика Герасимова.
К тому времени Виталий Павлович уже без всякого сожаления вспоминал о своей былой службе в гвардии. Каким был его удел в полку? Маневры да парады, да карты и попойки на досуге. Жди войны, чтобы получить чины и награды, да еще дождешься такой бесславной, как с японцами. А охранная служба, привилегированный корпус жандармов бережет покой матушки-России, пользуется благоволением самого государя!.. И все же нет-нет, а что-то царапало в душе, когда видел беспечные гусарские рожи.
Но вот наступил пятый год. Теперь уже было не до мечтательных воспоминаний и мудрствований. Сотрудники охранного отделения, весь корпус жандармов были брошены на подавление революционных выступлений. В «работе» со студенчеством Додакову помогали дружины Михаила Архангела, черной сотни, попечительствуемые самим правительством и объединившие владельцев мелких лавок, содержателей питейных и чайных, приказчиков, половых, дворников, отставных унтеров и прочий верноподданный люд.
Однажды надо было сорвать демонстрацию студентов Технологического института, о которой поручик заранее узнал от своих осведомителей. В ближних к институту дворах по Московскому и Загородному проспектам расположились черносотенцы, вооруженные дубинками, железными, обернутыми в тряпье прутьями и кистенями. Сам Додаков в партикулярном платье, по виду праздный горожанин, пристроился на скамье бульвара — так, чтобы в просвет меж стволом липы и кустом сирени видеть двери института. Здание его неприступным и независимым видом своим вызывало у Виталия Павловича раздражение: гнездо всяческих злоумышлений и вольнодумств, место стечения революционеров и цитадель невесть откуда возникшего Петербургского Совета рабочих депутатов. Как стало известно охранному отделению, в физической аудитории института состоялось заседание этого Совета. Сейчас мостовая по Загородному проспекту, вдоль бульвара, была вскрыта, булыжники аккуратно сложены в пирамиды — это фирма «Вестингауз» прокладывала колею для электрического трамвая. Додаков подумал, что булыжники могут пригодиться в предстоящем деле.
В двери входили, но не густо — видать, запаздывающие. Но вот наступило условленное время, обе створки распахнулись, и шумно-весело гомонящие студенты начали выплескиваться на улицу.
И тут началось. Смельчаки черной сотни, крепкие парни-грузчики из Гостиного двора — всего несколько, для затравки, — затеяли драку. Студенты не дрогнули. В тот же миг обрушились молодцы, поджидавшие во дворах, и все получилось так, как было задумано Додаковым. К сожалению, среди студентов оказался профессор Владимир Евгеньевич Путко. Поручик из-за куста увидел, как взметнулись над головами средь прутьев с размотанным тряпьем белые руки, а потом над общим шумом драки повис нечеловеческий вопль, и руки исчезли. Это было ужасно. Студенты и пущенные на них молодцы — понятно, молодежь, как в деревне, где было его имение, когда ходили стенка на стенку. Но профессора — это напрасно. Додаков даже хотел броситься на помощь. Но кто знает поручика, кроме старосты черной сотни? И что он может сделать, когда кулак и кровь пробудили в этих людях зверей?
Студентов рассеяли. И Виталий Павлович увидел его. Профессор был изуродован до неузнаваемости, раздавлен коваными сапогами. Только руки неестественно белели в черной зловещей луже. Додаков знал, что Владимир Евгеньевич был либералом весьма и весьма радикальных взглядов, — сам сиживал на его лекциях. Однако же... Он хотел было подойти, как к убитому с криком отчаяния бросился высокий вихрастый юноша в студенческой куртке, наверное, его сын, и Виталий Павлович счел, что ему лучше всего удалиться.
Вскоре за работу среди студенчества Додаков был произведен в ротмистры и получил Анну в петлицу. А недавно начальник охранного отделения полковник Герасимов, вызвав его в свой кабинет, сказал:
— Соблаговолите, ротмистр, взять на себя группу борьбы с социал-демократами. Примите дела без промедления.
Полковник Герасимов был скуп на слова. Но Додаков понял, что новое поручение — молчаливое признание его предшествующих заслуг, ибо ведение политического розыска среди социал-демократов стало в последнее время главным направлением всей деятельности Петербургского охранного отделения.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! — вытянулся Додаков.
С первых же шагов новая сфера деятельности представилась Виталию Павловичу неизмеримо более трудной и соответственно более интересной, чем прежняя. Там он чувствовал себя волком в овчарне или лицейским дядькой, наблюдающим за шалостями отроков: все их уловки и хитрости были ему известны, побуждения и стимулы очевидны, а сообщества хотя и бурливы, но стихийны, разнородны и пестры. Здесь же факелами во мраке и кастетами парней из «Союза Михаила Архангела» не возьмешь. В единоборстве с крепко спаянными, сплоченными дисциплиной ячейками партии Додаков чувствовал себя равным. Он вынужден был признать: социал-демократы, особенно большевики, исключительно опытны, действуют изобретательно и на редкость смело. В департаменте полиции и охранных отделениях с очевидностью поняли: именно члены РСДРП, именно большевики и есть ныне главные, опаснейшие противники самодержавного строя. Виталий Павлович мог сочувствовать вольнодумцам-студентам, уважительно относился к требованиям конституционных демократов и прочих либералов, даже радикалов, но ни по одному пункту он не находил в своих убеждениях и чувствах соприкосновения с большевиками, делавшими ставку на заводской и деревенский люд. Однако, знакомясь с досье на большевиков, ротмистр часто испытывал недоумение: среди них было немало людей, происходивших из того же сословия, что и он, из семей потомственных дворян, было немало специалистов с блестящим образованием. Как посмели они предать интересы своего класса! Именно к таким лицам он испытывал особенно злую неприязнь, даже ненависть. К тому же он прекрасно понимал, что успехи на новом поприще сулят ему более быстрое продвижение вверх.
Что ж, с заданием по обследованию Лисьего Носа он справился недурно. Радовал ротмистра и ход ведущихся расследований вокруг Инженера. И здесь дело шло к развязке. В нынешнем его настроении не огорчало Додакова даже воспоминание о неудаче с Учительницей, хотя винить за оплошность Виталий Павлович должен был только себя: так легкомысленно упустить время!
Впрочем, тот день он вспоминал в окраске разноречивых чувств. Он испытывал и недовольство собою: так распуститься! Но потрясение, испытанное им в те мгновения, — неведомой силы, неведомой глубины — словно бы пробило брешь в каменной кладке его души. Он понял, что его влечение к Зинаиде Андреевне очень серьезно. В его-то возрасте, в его положении! Умом, сторонне оценивая достоинства Зиночки, он не находил в ней ничего, кроме свежести ее двадцати лет, миловидной физиономии, не лишенной, однако ж, недостатков, и прелести ее грациозной фигурки. Сколько таких девиц в Санкт-Петербурге — и даже в кругу, к которому Додаков принадлежит по рождению и положению! Но чувства не подчинялись доводам разума, и стоило ему увидеть ее или просто подумать о ней, как его бросало в жар и лед и отрешало от всего другого. К тому же в скромных ее полуулыбках, во взгляде исподлобья, из-под низко стриженной челки угадывалось Виталию Павловичу нечто отнюдь не азбучное, какая-то настойчивая воля.
Сам Додаков больше не позволял себе никаких вольностей, держался с секретаршей предупредительно-корректно, однако же не упуская ни малого случая показать ей свое расположение и всем своим видом как бы говоря: он вычеркнул из памяти те постыдные мгновения, их не было, и если Зинаида Андреевна все же расположена к нему, игру можно начинать сначала, с дальних позиций.
Она приняла условия этой игры и, интуитивно почувствовав иную степень отношения к ней Виталия Павловича, сделалась тиха, смиренно-приветлива. Но в то же время и настороженна. Он понимал: теперь ему будет с нею в сто крат труднее. Но ничего не в силах был поделать с собой. Да, как это ни смешно, он влюбился в эту девчонку!
Испуганный и в то же время обрадованный своей юношеской пылкостью, Додаков чувствовал: если Зинаида Андреевна не уступит, он готов будет даже предложить ей руку, хотя можно представить, как поднимется на дыбы вся его родня, как встретит в штыки корпус... Дочь бумагомарашки, из мещан... Может и карьере повредить... А, плевать ему на все!.. Плевать?.. Но что же делать?.. Пожалуй, впервые он чувствовал такую свою беспомощность. Однако внешне отношения между ними оставались прежними. Она — секретарь в правлении «Общества» и его осведомительница, он — ее непосредственный и единственный наставник. И, встречаясь с ней раз-два в неделю на частных квартирах, разбирая мозаику обрывочных сведений, собираемых Зиночкой, он помогал ей писать обстоятельные доносы, а потом у себя в кабинете, на Александровском, внимательно продумывал каждую фразу, выведенную старательным полудетским круглым почерком.
В отчете о поездке первого инженера на третью линию Васильевского острова, к Учительнице, не проскочило мимо упоминание, что Красин вез со встречи клетчатый дамский саквояж и даже объяснил секретарше, что в нем, мол, вещи жены. Возможно, и жены. Значит, между нею и Учительницей существуют какие-то взаимоотношения? И можно связать оборвавшуюся нить, установив наблюдение за супругой инженера — Любовью Федоровной?.. В тот раз додумывать Додаков не стал, хотя все, что касалось Учительницы и Красина, интересовало его особенно. И полковник Герасимов веско предупредил: «Глаз с Красина не спускать! Все его контакты фиксировать!»
Но вот на стол ротмистра начали стекаться сведения, поступавшие в охранное отделение по другим каналам. В филерской сводке проскользнуло, что в тот час, когда Красин находился в павильоне «Ремпен и сын», что на углу Невского и Казанской — весьма подозрительном месте, — туда заходил в числе других многочисленных посетителей студент Технологического института Антон Путко, сын профессора, убитого черносотенцами. Причем Путко в торговом зале не задержался, а был препровожден хозяином в помещение за прилавком. Филер — под видом хлыща он подбирал букет для дамы — не мог последовать за студентом. Но совсем не было исключено, что где-то там, в задних комнатах, Путко встретился с инженером. Конспиративная обстановка встречи не могла не насторожить.
В одном из следующих донесений Зинаида Андреевна между прочим упомянула, что студент звонил Красину на службу и для чего-то пытался изменить голос. Зиночка, обладающая абсолютным слухом, сразу же догадалась, кто звонит. Ротмистр подсчитал по календарю. Получалось: Путко звонил спустя несколько дней после возможной встречи в цветочном павильоне.
И наконец, филеры, начавшие наблюдение еще за одной подозрительной квартирой, к которой Красин, казалось, не имел отношения, засекли молодого человека, выходившего из нее с клетчатым саквояжем. Наряд «гороховых пальто» был ориентирован Железняковым на слежку за самим помещением, юношу никто не «проводил». Куда он направился, осталось неизвестным. Однако по скупому описанию: высокий, худой, лохматый, русый, с раздвоенным подбородком, в куртке Технологического — он весьма напоминал уже известного ротмистру студента. Сошедшись на столе Додакова, эти разобщенные факты невольно дополняли друг друга. И Виталия Павловича не могла не заинтересовать личность юноши. Каковы его взаимоотношения с инженером «Общества электрического освещения»? Какова его роль — если он действительно ее исполняет — в преступной организации, именуемой РСДРП?
Додаков запросил особый отдел и седьмое делопроизводство департамента и быстро получил ответ: Путко Антон Владимиров в картотеке не значится. Следовательно, ни единожды ни по одному делу он даже не упоминался. Значит, или ротмистр в своих предположениях ошибается, и все это случайные совпадения, за которыми обыденные жизненные интересы, или студент только вступает на опасную стезю. Офицер не уделял много внимания юноше, но не собирался отныне и исключать его из сферы своего наблюдения. Предстояло запастись долготерпением и по крупицам собирать сведения о Путко, штришок за штришком рисовать его портрет. В Технологическом еще с той поры, когда Додаков занимался «студенческим вопросом», у него были осведомители. Теперь через них он кое-что выведал. Профессорский сынок увлекался романтическими веяниями, читывал и нелегальщину, участвовал в студенческих сходках — впрочем, всем этим не выделяясь из общей массы свободомыслящих сверстников. Ни один из осведомителей не был лично знаком с Путко, поэтому ничего более определенного сообщить о нем не мог. Однако «с. с», навели ротмистра на приятеля Антона — Олега Лашкова.
Виталий Павлович использовать Лашкова не торопился: тут действовать надо было наверняка, малая ошибка могла спутать все карты. Поэтому он узнал, где Олег бывает, навел о нем справки, в том числе и у девиц на Садовой — не сам, конечно, до такого он не унижался, — и понаблюдал за ним в кабачке-полуподвальчике на Загородном, облюбованном студентами. И только после такой подготовки, составив о нем предварительное мнение, вызвал повесткой. Нет, не в охранное отделение на Александровский, а в управление градоначальства, на Гороховую, в старинный кваренговский дом с классической колоннадой.
Лашков, как и предполагал Виталий Павлович, явился с опозданием, с независимо-нахальной ухмылкой на красной, не принимающей загара, физиономии: зачем, мол, понадобился я отцам города? Я чист как стеклышко и независим. Увидев перед собой офицера в жандармском мундире, он в первое мгновение опешил, глаза посерьезнели, но ухмылка так и осталась, будто прилепленная.
— Рад познакомиться, Олег Юрьевич, — любезно пригласил его сесть в кресло ротмистр. — Как настроение, как самочувствие?
— С каких пор власти интересуются моим здоровьем? — гмыкнул он.
— Вы плохо осведомлены о функциях полиции, мой молодой друг. В наши обязанности входит абсолютно все, что имеет место быть в государстве Российском и личной жизни его сограждан: от выполнения всеми и каждым верноподданнического долга до наблюдения за своевременной ловлей пиявок.
Студент рассмеялся — шутка ему понравилась.
— Вот не ожидал! — он одобрительно глянул на офицера. — А если у меня несварение желудка или геморрой — тоже вас заботит?
— Да, заботит абсолютно все, чем страдают наши подопечные.
Лашков насторожился:
— Почему вдруг я стал вашим подопечным?
— Я же объяснил: нам подопечно все, что дышит под этим небом.
— Много же у вас забот!
— Да, не позавидуешь. Однако в данную минуту, как вы можете догадаться, нас интересуете персонально вы.
— Напрасно, господин офицер. Я не вор, не аферист, не казнокрад, не состою ни в каком сообществе, пью умеренно, по воскресеньям хожу в церковь и даже пиявок не ловлю. Добродетельный обыватель.
— Удивительно, как это вас обошли все крамольные веяния?
— Не люблю тратить время зря. Кто не знает цену времени, тот не рожден для славы.
— Изречение маркиза де Вовнарга, не так ли? — легко усмехнулся Виталий Павлович. — А вы рождены?..
— Рожден в каморке с цветущими стенами. Цветущими от плесени.
— Глубоко сочувствую.
— Вот так-то, господин офицер. Бедность, конечно, не порок, но потрясающее свинство, вы не находите?
— Согласен с вами, мой юный друг.
Додаков уже знал, в каких условиях живет этот щеголь, что ни день меняющий модные галстуки: его отец, мелкий чиновник, из кожи лез, чтобы дать отпрыску образование и положение в обществе.
— И хочу помочь вам. Собственно, поэтому и пригласил вас сюда.
— А-а! — догадался Олег. — Хотите, чтобы я стал вашим слухачом? Извините, так у нас называют ваших — ну, как их? — он выразительно приложил ладонь трубкой к уху.
— Зачем же так грубо, Олег Юрьевич? — добродушно улыбнулся ротмистр. Игра с этим рыжим заносчивым юношей его лишь забавляла. Он знал наперед, как все кончится, — недаром прошел школу у самого Зубатова. — Мы просто хотим попросить вас о небольшой услуге. И соответственно в вознаграждение за нее... Кстати, о вашем отце. Если не ошибаюсь, его жалованье — единственное средство вашего содержания? Никакими иными доходами не располагаете? Насколько нам известно, он выбился из сил, и его хотят уволить от должности. А пенсия без выслуги лет, сами небось знаете, какова? В наших силах порекомендовать, чтобы Юрию Сергеевичу не досаждали.
Студент слушал всю эту тираду напряженно, не мигая светлыми, в белесых ресницах, глазами. Когда же Додаков кончил, торжествующе усмехнулся:
— Благодарствую за заботу о папеньке. Да я и сам подумывал: не пора ли ему от трудов праведных отдохнуть? Обносился: плешь да шкура, уже не годится и мышей ловить.
Додакова покоробило от таких слов юнца: «Эге, милок, да ты ради красного словца и отца родного не пожалеешь!»
— Уволят — пусть едет к тетке в деревню, рыбку удить, чаи гонять, — продолжал с видом победителя Лашков. — Есть у меня старосветская тетушка, аль проглядели? — Он нахально уставился на ротмистра. — А я уроками озаботился, обезопасился. Недорослей учу.
— Бог с вами, юный друг! За полтинник по всему городу бегать — башмаков не окупишь, — с сочувствием возразил Додаков. — Да и не век же в студентах пребывать, скоро и из институтских стен — на большую дорогу, навстречу славе. Куда мечтаете: на государеву службу аль в компанию какую?
— Для начала в техническую фирму, — признался Олег. — Да вам-то что?
— Да, для начала в фирму предпочтительнее, — согласился Виталий Павлович. — И жалованье выше, чем на службе. А все же на службе и чины, и награды... Глядишь, на склоне лет и «ваше превосходительство»?
— Да вам-то какая забота? — повторил Олег.
— Как это «какая»? Неужели не известно вам, мой юный друг, что без справки о благонадежности, которую мы, скажем, я лично должен подписать, вас в самое плохонькое предприятие на мизерную должность не возьмут? Да-с, не имеют права!
Ротмистр знал заранее, что выстрел попадет в «яблочко»: Лашков был типичным карьеристом. В строгом соответствии с учением Сергея Васильевича Додаков делил людей на две категории: карьеристов и — альтернативно им — идеалистов. Карьеристы свое личное преуспеяние ставили превыше всего, что отнюдь не мешало им ревностно служить царю и отечеству. Какой бы ни рисовали они свою карьеру, с такими работать было легко: видна была их ахиллесова пята. Кстати, и себя самого Додаков относил к этой категории. С идеалистами было труднее. Лишенные благого стимула карьеры, идеалисты считали себя носителями идеи и частицами общего дела, и, чтобы вырвать их из порочного круга, надо было проявлять и эрудицию, и долготерпение, а зачастую и применять меры принуждения. Собственно, идеалистами (пусть в конкретном выражении они были самыми отъявленными матерьялистами-безбожниками), по теории Зубатова, и питались все революционные сообщества и партии.
— Да-с, не имеют права! А я, ежели вы будете бретировать и далее, не смогу такую справку подписать, не поступившись своими убеждениями. Согласитесь сами: зачем же мне поступаться?
Он замолчал. Долгая пауза также была предусмотрена правилами игры. И завершилась она новым беспроигрышным ходом:
— Хотя о чем мы говорим и, как вы справедливо заметить изволили, попусту тратим драгоценные минуты? Я совершенно не собираюсь нанимать вас в эти, как вы изволили... слухачи. Бог с вами!
Поникший было юноша оживился.
— Речь идет о небольшой услуге...
Глаза Лашкова злорадно загорелись.
— Нет, об услуге не мне, а вашему лучшему другу, Антону Путко. Вы ведь знаете, какое тяжкое горе постигло его. Он натура горячая, я бы сказал — сумасбродная. Чувства его понятны. Но он готов в таком своем состоянии натворить бог знает что. И такое, что оправдать будет невозможно... Короче говоря, ему угрожают большие опасности. И ваш долг, долг друга, — отвратить их!
Додаков закончил на несколько высокопарной ноте.
— Что же я должен сделать?
— Просто поговорить с ним по душам. Расспросить, где он бывал в последнее время, с кем виделся. Мы с вами должны оберечь его от опасных связей.
— Это невозможно, — сказал Олег. — Я с ним поссорился.
— Не беда. Помиритесь. Первым протяните руку.
— Я и сам хотел. Даже приходил к нему. Да он уезжал к дядьке в Тифлис.
— Вот видите — и сами хотели, — подкрепил ротмистр. — Надо помириться, надо. О том, что услышите, уведомите меня. Мы обсудим, какие следует принять решения, и на этом наши отношения будут исчерпаны. Как видите, ничего страшного. Согласны?
— Ну что ж... — после некоторого колебания проговорил Олег. — Ради Антона...
— Вот и превосходно! — Додаков встал, давая понять, что разговор окончен, и дружелюбно протянул руку. И, как бы между прочим, добавил: — Кстати, еще раз приходить сюда, я думаю, вам не следует... Увидят приятели, еще подумают... Как вы сами-то полагаете?
— Да, не очень-то.
— Если так, давайте, — Виталий Павлович задержал руку Олега, — встретимся где-нибудь приватно. Ну, скажем, по такому адресу: Стремянная, дом пятнадцать, Шабровых, второй подъезд со двора, квартира три в бельэтаже... Повторите, пожалуйста.
Олег повторил.
— Очень хорошо. Не возражаете: в пятницу, в девять вечера? Только прошу: не раньше и не позже. Точность — вежливость королей, не так ли?
В пятницу, лишь немного опоздав, Олег явился на конспиративную квартиру на Стремянной. Добыча была жалкой. Он побывал в доме Путко, но безрезультатно — мать Антона сказала, что сын гостит теперь на даче в семействе профессора Травина. Сколько пробудет у них, матери неизвестно. Олег знает: Леночка Травина — невеста Антона.
— А где, в каком месте их дача?
— Как-то не подумал... А зачем?
— Так, для точности. Ну ничего, подождем, торопиться не будем, — ободрительно сказал Додаков. — Гостит у невесты — значит, образумился. Но вы, когда он вернется, повидайтесь и потолкуйте... К сожалению, придется нам встретиться еще разок. Давайте, скажем, в пятницу же, через две недельки?
На том они и расстались. Додаков знал: Олег окончательно уверился, что ничего зазорного жандармский офицер от него не хочет, действительно, он лишь оказывает услугу Антону во имя их дружбы. Сам же Виталий Павлович, взяв личность Путко на контроль, временно отложил в сторону его «дело» и сосредоточился на иных заботах.
Сейчас, подходя к зданию департамента полиции, он рассеянно глядел поверх голов спешивших к дому № 16 чиновников и офицеров, кивал и козырял знакомым и детально обдумывал план работы на предстоящий хлопотный день.
Он уже поравнялся с дверями департаментского здания, когда напротив, на мостовой, притормозила открытая коляска и послышалось:
— Может, сойдем, пройдем, а?
Он бы и не обратил внимания на эту обычную фразу, если бы она не была сказана с деланно-восточным акцентом и на злорадной, торжествующей ноте. Додаков машинально обернулся и разом узнал юношу, сидевшего в ландо рядом с дамой. Это был Антон Путко! Он видел студента там, у Технологического, на мостовой над убитым отцом. Видел единственный раз, но профессионально натренированная память сработала безотказно. «Надо же, на ловца и зверь!.. — подумал Додаков. — Сопляк: пугает даму нашим заведением, как младенца цыганом!..»
И, глянув внимательнее, немало удивился бледности, покрывшей лицо женщины.
Студент крикнул ваньке:
— Давай-давай на Финляндский, и поскорее! — и коляска свернула на Пантелеймоновскую.
«Значит, уже вернулся в Питер, — подумал ротмистр. — А эта молодая дама и есть, наверно, дочь Травиных, его невеста... Недостойная и глупая шутка».
Встреча со студентом была хоть и мельчайшим, но еще одним добрым знаком расположения судьбы. И с этим чувством удовлетворения собой и жизнью Виталий Павлович переступил порог дома № 16.
После столь неудачно завершившегося доклада царю Столыпин пребывал в самом дурном расположении духа. Из-за такой малости — экспроприации в Тифлисе — ткнуть ему в нос и Витте, и укоры в транжирстве! А то, что он скрутил голову крамоле, разогнал ненавистную Думу, собственными руками, как ветеринар, спустил забродившую кровь, — это все не в счет! Ну и послал бог государя-всеправителя! За какие только грехи? Вот уж истинно: «Николка-дурак!»
Его самолюбие не терпело ни малейших уколов. И, вынужденный сдержаться перед царем, весь свой гнев Петр Аркадьевич обратил на подчиненных. Пуще всего досталось директору департамента Трусевичу. Максимилиан Иванович еще не видывал нового министра в таком раздражении. Утративший холеную осанистость, с бурыми пятнами на одутловатых напудренных щеках, Столыпин сугубо официально, ледяным голосом отчитал действительного статского советника за бездеятельность, безынициативность и прочие «без», не пригласив даже сесть, как какого-нибудь асессоришку, и сам стоя напротив него за полем обширного п-образного стола.
— Государь весьма недоволен, и я полностью разделяю его неудовольствие. Злоумышленники должны быть схвачены, а похищенные суммы до копейки — слышите: до копейки! — возвращены в государственную казну. Иначе!.. Впрочем, никаких «иначе» и быть не может. Вы свободны, милостивый государь.
Это «свободны» было сказано таким многозначительно-жестким тоном, что Максимилиан Иванович почувствовал, как по спине поползли мурашки: «Не от должности ли свободен?»
Вернувшись в свой кабинет, Трусевич принял успокоительные сердечные капли. Затем вызвал заведующего особым отделом Васильева, которому с первого часа было приписано дело о тифлисской экспроприации.
— Дальнейшие проволочки с расследованием, господин подполковник, не могут быть терпимы. Это пятно на наш мундир. Похитители должны быть обнаружены. Иначе... Вы свободны!
Уже через час дежурный шифровальщик закодировал, а телеграфист отстучал в адреса всех начальников районных охранных отделений империи депешу:
«Выясните вашей агентурой, какой организацией совершен тифлисский грабеж тринадцатого июня.
В свой черед на местах жандармские и полицейские власти, неведомо каким путем осведомившиеся о настроениях на Фонтанке, поспешили проявить расторопность и усердие, поняв, что есть возможность заслужить в случае удачи благорасположение министра, новый чин или награду.
Прежде всего с новым рвением взялись за дело власти Кавказского наместничества. Расследование шло под личным наблюдением наместника графа Воронцова-Дашкова и его помощника по военной части генерала от инфантерии Шатилова.
Подполковник Васильев запросил канцелярию наместника: какие фактические меры приняты к розыску злоумышленников. Заведующий особым отделом канцелярии пространной шифровкой доложил: нападение на Эриванской площади произошло столь неожиданно и дерзко, что никто из очевидцев не в состоянии был точно определить ни число нападающих, ни место, откуда были брошены бомбы, ни даже направление, в каком скрылись экспроприаторы. Преступники действовали так быстро, что сопровождавшие фаэтоны казаки и стражники их не разглядели, только один полицейский успел произвести выстрел, и самый момент похищения денег остался незамеченным. Были предприняты меры тотчас после происшествия: по всем трактам разосланы разъезды казаков, сообщено железнодорожной полиции, в городе производятся массовые обыски. К сожалению, результатов пока нет. Заключала депешу фраза: «Пока нет данных считать преступление делом политических партий».
На Фонтанку посыпались донесения из губернских жандармских управлений и охранных отделений со всех концов России. Каждый большой и малый местный начальник сообщал свои версии и даже «абсолютно достоверные сведения». Но при проверке они лопались, как мыльные пузыри.
Максимилиан Иванович рвал и метал. Весь этот ворох донесений лишь сбивал с толку и ни на шаг не продвигал расследования. Теперь он каждый раз с трепетом ждал очередного вызова к министру. Петр Аркадьевич не возвращался к тифлисскому делу. Но прежней доверительности в их отношениях уже не было. И Трусевич понимал: пока злоумышленники не будут найдены, не беседовать ему со Столыпиным на дружеской ноге. Они должны быть найдены! В этом для директора департамента полиции было даже нечто большее, чем стремление вернуть благорасположение министра: он, Максимилиан Иванович, сам должен веровать в то, что является золотым ключом к наиглавнейшей государственной машине.
Конечно, неверно было бы думать, что департамент был занят исключительно делом о тифлисской экспроприации — оно не составляло и одной сотой, а может быть, даже одной тысячной повседневных его забот. В частности, в седьмое наблюдательное делопроизводство департамента с педантичностью продолжали стекаться со всей России донесения о производящихся при губернских жандармских управлениях дознаниях по государственным преступлениям, ходатайства со стороны обвиняемых, просьбы обвинителей о продлении мер пресечения и вся почта по тюремному ведомству, в том числе донесения о беспорядках в тюрьмах и о побегах.
Так, два дня назад телеграфной шифровкой поступило в седьмое делопроизводство сообщение о побеге политкаторжанки из Ярославского тюремного замка. Вчера фельдъегерская почта доставила пакет с подробным изложением обстоятельств побега, хода расследования, а также формальными сведениями, необходимыми для включения фамилии скрывшейся преступницы в розыскной циркуляр. Эти циркуляры также составлялись чиновниками седьмого делопроизводства.
Именно сюда, на четвертый этаж, в одну из прокуренных каморок, и был вызван Додаков — беглянка проходила по Петербургскому охранному отделению, к тому же была социал-демократкой, большевичкой, непосредственно подопечной ротмистру.
У Виталия Павловича было немало дел и в других делопроизводствах. На четвертый этаж он забрался по железной лестнице-трапу часа через три после того, как переступил порог департамента.
Столоначальником здесь был давний приятель — до прихода в корпус жандармов они служили в одном гвардейском полку.
— Наслышан о твоих подвигах, — дружелюбно-завистливой фразой встретил ротмистра бывший однополчанин.
— Неужто? — обрадовался Додаков. — Откуда?
— Слухом земля полнится. Жди на Петра и Павла подполковника и Владимира в петлицу.
— Да откуда ты все знаешь?
— Чудак-человек, разве не в нашем муравейнике все бумаги пишутся-подписываются?
— Ну спасибо за новость! Даю ужин у Палкина.
Столоначальник щелкнул крышкой «мозера»:
— Начальство ждет с рапортом. Вот твое дело. Располагайся. А я исповедуюсь и вернусь.
Он достал из сейфа папку, положил на стол перед Додаковым.
— Очередной побег. Не нравится: уж очень чистенько. Предполагаю: кто-то из охраны получил на лапу... Но это наша забота. А ваша — вернуть птичку в клетку.
Офицер вышел. Ротмистр пододвинул папку. Первым в ней лежал лист-«объективка» для включения в «Список № 1 лиц, подлежащих розыску по делам политическим» очередного циркуляра департамента. На поле листа справа было напечатано:
«По розыске обыскать, арестовать и препроводить в распоряжение СПБ ГЖУ, уведомив о сем Департамент полиции».
На самом же листе излагались сведения о бежавшей. Виталий Павлович начал внимательно читать:
«...23 года, девица. Отец... Мать... Сестры... проживают в м. Белая Церковь, Васильковского уезда, Киевской губ.
1 февраля 1904 г. привлечена при С.-Петербургском ГЖУ к дознанию по обвинению в принадлежности к группе представителей СПБ организации «Искры». По постановлению Особого Совещания, утвержденному Господином Министром внутренних дел 19 марта 1904 г., выслана в Архангельскую губ. под гласный надзор полиции впредь до решения дела. По пути к месту назначения скрылась.
28 мая 1907 г. привлечена при СПБ ГЖУ к дознанию по обвинению в принадлежности к РСДРП (фракция большевиков) и в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 241, 243, 245 Угол. Улож. Военно-полевым судом Кронштадтской крепости приговорена к смертной казни через повешение. Высочайшим повелением смертная казнь заменена 20 г. каторжных работ. При этапировании из Ярославского тюремного замка скрылась. Где находится, неизвестно...»
«Так это — она, та самая, которую должны были тогда на Лисьем Носу! — догадался Додаков. — Вот как ответила на монаршью милость!»
Виталий Павлович, хоть нередко ему приводилось, не любил иметь дела с осужденными-женщинами. Да и держались женщины иначе, чем мужчины. Сколько презрения бывало в их глазах! Но что поделаешь: служба. Да и они, девицы, какого рожна лезут? «Теперь поймаем — не избежать ей петли, — подумал он. И снова, как тогда, в лесу, а потом с Зинаидой Андреевной на квартире, почувствовал, как в виски застучали горячие молоточки. — Что это я?.. Значит, хотел-таки посмотреть, как ее на веревку? Неужто становлюсь садистом?»
Он переборол себя, успокоился. Дочитал:
«Приметы: роста среднего, волосы на голове, бровях черные, глаза серо-зеленые, нос прямой, лицо чистое, рот умеренный. Фотографическая карточка имеется».
Следующим листом шла фотография. Тогда, на Лисьем Носу, он не разглядел осужденную и не запомнил. Сейчас он помедлил переворачивать «объективку»: «Интересно, как представить эту Ольгу по приметам?.. Плоские слова. Разве что глаза серо-зеленые... А наверно, недурна... Ну-ка-с!..»
Он перевернул лист и едва удержался, чтобы не вскочить со стула: «Она!»
Перед ним лежала фотография женщины, которую три часа назад он видел в коляске здесь, в двух метрах от департамента полиции! Ни малейшего сомнения — она!
Он чуть было не сорвался с места и не побежал вниз, к выходу. Тут же удержал себя: глупо. Минутку. Надо разобраться...
Он еще раз посмотрел на фотографию. Она, бесспорно. Тот же овал лица, те же огромные глаза и тонкие, с изломом, брови.
Но почему же она оказалась в карете на Фонтанке и с нею этот профессорский сынок? Что значили его слова? Мальчишеское геройство? Вздор! Он хотел ее выдать? Или пошутил? Невиданная наглость! И зачем? Непонятно... А что сейчас во всей этой чехарде понятно? Студент сказал ваньке: «Давай, давай на Финляндский, и побыстрее!» Куда они направились? В Сестрорецк? В Белоостров? В княжество Финляндское? Ищи-свищи!.. Постой, а где эти Травины, у которых гостит студент? Не к ним ли он повез Ольгу?
«Сойдем, пройдем, а?» — снова восстановил он. — Вот прохвост! И чего это он вдруг — с кавказским акцентом?»
Додаков посмотрел на часы. Да, если они сели на поезд, то уже или сошли по пути в Белоостров, или пересекли границу княжества. На всякий случай надо дать ориентировку отделу Железнякова. Главное же внимание — на Антона Путко.
Ротмистр без интереса поворошил страницы тощего «дела» беглой политкаторжанки: ее прошлое мало интересовало Додакова, он весь устремлен в поиск. И все же глаз подцепил фразу из донесения начальника Ярославского губернского жандармского управления:
«Утром дворник дома № 23 по Дворянской улице Насутдинов доставил в полицейскую часть найденный за оградою полисадника дамский саквояж. В означенном саквояже обнаружены полосатая холщовая блуза и ботинки — имущество Ярославского тюремного замка. Означенное имущество находилось в пользовании бежавшей... Саквояж материи коричневого тона, в среднюю клеточку, ручки кожаные, черные, обшит кожею...»
Саквояж! Зинаида Андреевна видела его у инженера Красина. Красину передала его Учительница. Потом он оказался у студента. Теперь в нем вещи каторжанки... Цепочка! Ведущая чуть ли не к самому Ульянову! Или совпадение? Мало ли таких саквояжей в лавках? Нет, вряд ли!.. Итак, прежде всего установить: где в дни побега Ольги был Антон Путко.
Целую неделю ждать условленной встречи с Лашковым Виталию Павловичу не было резона — тут каждый час дорог. Додаков переоделся в штатский костюм и поехал к дому, где студент жил со своим отцом. Но в квартиру не поднялся — незачем показывать такую свою заинтересованность, — а, обернувшись к витрине лавочки, стал наблюдать за отраженными в стекле воротами, ведущими во двор. Ждать пришлось недолго. Скоро из ворот выступила на свет рыжеволосая фигура в расстегнутой куртке с синими петлицами. Додаков с рассеянным видом пошел навстречу.
— Ба, неожиданность! — радостно улыбнулся Виталий Павлович. — Решил побродить в свободный часок. Люблю эти достоевские закоулки. Сама жизнь!.. А вас что занесло сюда?
— Для вас — экзотичность, для меня — именно сама жизнь, — с неприязнью ответил Олег. — Обитаю в сих трущобах. Совсем как Раскольников.
— Ну, не надо так мрачно. Все в силах человеческих — если, конечно, не делать глупостей, как тот же Родион Романыч. Не составите компанию?
— Полчасика у меня есть.
— До урока? Ох эти уроки! Мука для учимого, отупение для учителя. Был у меня самого наставник, Сергей Васильевич, превосходных талантов педагогических человек. Он говаривал: «Тупо сделано — не наточишь, глупо рожено — не научишь», вот так-то... Кстати, я подумал: а где прохлаждается ваш друг, этот, как его, Антон Путко? Вы поминали какую-то профессорскую дочку... А где их дача?
— Я же говорил: не знаю.
— Ах да забыл, не придал значения... А надо бы узнать... Вот что: не спешите к своему недорослю, скажитесь больным — вот ему-то радость! Пойдите к матушке вашего приятеля и спросите: не приехал ли? Если приехал, помиритесь сердечно. Если нет, где эта профессорская дача, ладно?
— Уроки не удовольствие для меня, а средство...
— Ну, не преувеличивайте! — добродушно улыбнулся Додаков. — Заодно, когда вернетесь, и пообедаем. Жду вас в «Византии», спросите у метра третий кабинет.
Название фешенебельного ресторана произвело впечатление. Лашков согласился.
— Кстати, полюбопытствуйте, не выезжал ли куда ваш дружок в последнее время, — напутствовал студента ротмистр.
Через два часа они вкусно обедали в отдельном кабинете «Византии» — с вином, водкой, с жестко накрахмаленными салфетками. Олег докладывал, Виталий Павлович спрашивал, но весь разговор их тек в русле дружеской беседы равных и независимых. Так должно было казаться Лашкову, и Додаков лишь укреплял его в этом убеждении.
— Дача Травиных в Куоккале, Антон уехал неделю назад и до сих пор там, — рассказывал Олег.
«Вот как? — комментировал про себя Виталий Павлович. — Значит, встреча с Ольгой для него дело такой важности, что даже к маменьке не наведался... А может, то был вовсе и не он? Нет, я не мог ошибиться. А если просто похож? Я ведь тогда мельком... Тогда все рушится. А Ольга? Бесспорно, она. Но если Антон все эти дни был в Куоккале?»
— Маман его очень скучает. Знаете, она красотка, никто и не поверит, что у нее такой сын. Правда, после смерти Владимира Евгеньевича сдала... — болтал опьяневший Лашков. — Призналась. Так и сказала: «Я вам признаюсь, Олег Юрьевич, вы поймете. Мы на краю краха». Эх, если бы Антон — не друг, люблю дамочек: сорок пять — баба ягодка опять... Так и сказала: «Олег Юрьевич, все, что оставил Владимир Евгеньевич, разлетелось как пух, я не очень умею считать деньги». Это она. «Антон не помнит иной жизни. Как сказать ему? Придется съезжать, искать квартиру попроще, отказаться от Поли. Антону придется искать уроки...» А я? Я не бегаю, высунув язык, по оболтусам? Антон, вишь, не помнит, а я почему должен помнить, жить в луковом доме, как брат Раскольников?
— Ну зачем же так, мой друг? — остепенял его Виталий Павлович, не переставая, впрочем, подливать в его рюмку. — Если образами Федора Михайловича, то вы не Раскольников, а Разумнихин. А Разумнихин, надо полагать, далеко должен был пойти... Так что же еще говорила маменька вашего друга?
— Не могу ль я подготовить Антона как-нибудь этак осторожненько... Что, мол, у них в кармане блоха на аркане! — Олег захохотал. — Не так, понятное дело, кругленькими словами, с премиленькой гримаской. Говорит: «А что бы вам, Олег Юрьевич, да поехать в Куоккалу, повидаться с ним и на природе намекнуть».
— А что, это идея, — поощрительно сказал Додаков. — И поезжайте. И отдохнете денек-другой: на вас вот от забот и лица нет. Видите, как у них плохо складывается. Наш прямой долг.
Лашков молча, раскачиваясь на стуле, смотрел на Виталия Павловича. Пробормотал:
— Поехать? Ха! Поехать!
— Да вы не стесняйтесь. На благое дело нельзя жалеть, — ротмистр достал из бокового кармана привычным жестом бумажник. — Вот вам полсотни на расходы. Никаких отчетов. Только... — он вынул из того же кармана несколько чистых листков и карандаш. — Формальность. Да ведь не мои личные, из государственной казны. Расписочку дайте.
Он разгладил один листок перед Олегом, сунул ему в руку карандаш.
— Пишите: «Мною получены от ротмистра Додакова В. П. 50 руб.».
Лашков, завороженный видом банковского билета, какого он никогда прежде и в руках-то не держал, послушно написал под диктовку.
— А теперь дату и подпись. Превосходно! — Виталий Павлович аккуратно сложил бумажку и спрятал ее во внутренний карман. — Да, чуть было не опустил... В голове шум, все путается, мы с вами того, лишнего, а? — он приятельски улыбнулся. — Вот листки, изложите вкратце все, что известно вам об Антоне Путко и что рассказала мамаша.
Олег вздрогнул, поднял на ротмистра мутные светлые глаза:
— Д-донос?
— Бог с вами, юный мой друг! Просто заметки для памяти. И фамилии вашей не надобно. И начинайте от третьего лица: «Источник сообщает» и далее. А подпишите как угодно. Ну хотя бы «Друг». Именно: «Друг»! И все. Никто никогда не увидит, даю вам слово офицера. И даже и увидел бы — «Друг», и все. Друзей — их ведь пруд пруди.
Лашков начал писать. Оторвался от листа:
— Маман его поминала еще, что ездил он погостить к дядьке в Тифлис. Да я вроде и раньше вам говорил.
— Когда ездил?
— Перед тем, как к невесте в Куоккалу... Кажется, девятое было, что ли? А шестнадцатого вернулся.
— И об этом упомяните, — подсказал ротмистр.
Когда студент кончил, он пробежал листки, сложил их и спрятал вслед за распиской. И сам черкнул несколько строк:
— Вот вам адрес в Куоккале. Хозяин дома — обходительнейший человек, он содержит буфет при станции, Для вас у него будет и комната, и пансион — все бесплатно. Встретитесь с другом — помиритесь. Мол, кто старое помянет... К себе пригласите, за рюмочкой человек отходчивей. И заодно поинтересуйтесь, не выезжал ли он на этой неделе из Куоккалы — куда-нибудь на Волгу, в Казань или Ярославль, скажем... И посмотрите, нет ли с ним... или около... одной прекрасной незнакомки — черноволосая такая, с зелеными глазами, бледная молодая дама. Только осторожно, без намеков, наводящими вопросами. Весьма и весьма важно для его благополучия. Добро?
Он снова наполнил рюмки:
— Ну, на посошок! Ни пуха ни пера! Жду возвращения вашего с нетерпением. Когда вернетесь, сразу же позвоните. Телефон 15-35. Не забудете? А теперь кофе для бодрости. Здесь отлично варят турецкий кофе.
Олег Юрьевич Лашков был обворожен обходительностью человеколюбивого жандармского ротмистра, не жалеющего времени для помощи попавшему в беду его другу, к тому же такого щедрого и обходительного. Хотя где-то в глубине сознания царапала мыслишка: «Так ли бескорыстно человеколюбив этот жандармский офицер?..»
Тем же вечером Зинаида Андреевна, встретившись с Додаковым в квартире на Стремянной, сообщила, что Красин до сих пор не вернулся в Петербург, хотя директор-распорядитель ждал его еще в понедельник. Но инженер прислал телеграмму, что болен.
— Откуда телеграмма?
— С дачи, где его семейство, — из Куоккалы.
«Куоккала? Одно к одному складывается. Превосходно!»
Додаков почувствовал азарт, как игрок, оценивший карту и готовый сорвать банк. Да, воистину счастливый нынче день!
ГЛАВА 12
Антон и Ольга поспели к утреннему гельсингфорсскому поезду и в полдень уже сошли на чистенькой, с вазами цветов вдоль платформы станции Куоккала.
Всю дорогу в вагоне юноша виновато молчал. Молчала и женщина. Отрываясь от окна, он мельком взглядывал на нее. Вуалетка закрывала половину ее лица, и глаза за черным кружевом расплывались в два огромных пятна. Но губы были напряженно сжаты, на нижней, слегка оттопыривающейся, засохла корочкой кровь. Болезненной была втянутость землистых щек. «Сколько она пережила — и я еще посмел!» — все казнил себя студент, испытывая почти физическую боль, но ничего не мог придумать такого, что загладило бы его вину.
— Пойдем последними, — тихо сказала Ольга, когда поезд остановился у перрона.
Антон предложил ей руку. Этакой фланирующей парочкой они побродили меж ваз, будто кого-то поджидая, а когда все пассажиры покинули вокзал, направились, делая большой круг через сосновую рощу, к даче Степанова. Ольга опиралась на его руку тяжело, и юноша чувствовал, на каком пределе физических и духовных сил она была. «Бедная, — подумал он. — Прости, если можешь... Мне жалко тебя, как родную сестру...» Ничего подобного он выговорить бы не посмел, но тем горячей звучал его немой монолог. И Ольга словно бы услышала. Она сняла шляпку, вскинула голову, улыбнулась. «А она красивая была, — подумал он. — Как из фарфора. Такие невероятно зеленые глаза!..» — И он тоже радостно улыбнулся ей.
Они поднялись на веранду. Антон постучал в застекленную створку, ведущую в комнаты:
— Кто есть? Встречайте гостей!
Выглянула женщина. Туго зачесанные назад волосы ее открывали большой гладкий лоб. Чуть навыкате светлые глаза под арками бровей были настороженны. Но, увидев Ольгу, она вскрикнула, и они бросились друг к другу, обнялись, замерли, стиснув руки и крепко прижавшись щеками. В их стиснутых руках, в молчаливых слезах было столько боли и радости, что у Антона перехватило дыхание: «Кто же она, эта Ольга? Что же с ней стряслось?..»
Он не услышал, как вошли на веранду Леонид Борисович и Феликс. Сразу же послышались радостные восклицания. Мужчины начали тормошить Ольгу, обнимать. Усач схватил ее в охапку и закружил по веранде — и сразу напряжение снялось, стало хлопотно и весело.
— Обедать! Обедать! У нас сегодня праздничный обед! Любаша постаралась — пальчики оближешь! — приглашал, приговаривал Леонид Борисович. — А в центре внимания: петровская, пиво и ростовские раки! Клещи — как усы у Феликса!
Антон впервые видел жену Красина, Любовь Федоровну. Тут же в комнатах шалили и девчурки, его дочки. Любовь Федоровна хлопотала у стола, а Леонид Борисович расхаживал по веранде и радостно оглядывал присутствующих:
— Ни слова, ни звука до обеда! Переодевайтесь — и милости просим!
Студент никогда еще не видел Леонида Борисовича таким веселым.
Когда рассаживались, Красин показал Ольге на стул с высокой резной спинкой во главе стола:
— Прошу, сударыня, на трон! Сегодня вы наша королева!
Всем и даже Ольге передалось празднично-шутливое возбуждение. Женщина улыбалась, глаза ее сияли.
Инженер наполнил рюмки. Высоко поднял свою и, сразу посерьезнев, сказал:
— За твое возвращение, товарищ Ольга. Мы были с тобой каждый день твоего крестного пути. За возвращение!
Женщина, первой встретившая Ольгу и теперь сидевшая с нею рядом, обняла ее и прижала к плечу. Встал Феликс:
— Склоним голову перед памятью павших. Нет ничего тяжелей, чем терять товарищей... — он опустил голову, и его жесткие кудри упали на лицо. Феликс помолчал. — Что ж, как сказал коммунар Ферре: «Будущему поручаем заботу о нашей памяти и нашу месть». Не они, так мы, не мы — наши товарищи, но все вместе мы дойдем с красными знаменами... За тех, кто возвращается в строй, за тебя, Оля, и за тех, кто встает в наши ряды на место павших!
Он повернулся к Антону. Студент вспыхнул: «Знал бы Феликс! Узнают — выгонят в три шеи!» Он покосился на Ольгу. Женщина протягивала к нему рюмку — то ли насмехаясь, то ли с улыбкой, непонятно. «Сейчас кончим обедать, и придется все рассказать...» Он чувствовал все возрастающую тревогу.
И вот убрали тарелки. Любовь Федоровна вместе с женщиной, которую называли то Надей, то Катей, а Антон определил про себя: «Учительница», — ушли на кухню мыть посуду. Они же четверо остались за столом. И Леонид Борисович, закурив, перешел к делу:
— Мы очень волновались. Мы знали, что вы не пришли на явочную квартиру. К тому же ты, Владимиров, должен был вернуться раньше. Хорошо, что все благополучно кончилось. Но что же произошло в Ярославле?
Все! У ног Антона разверзлась пучина. И, зажмурившись, очертя голову он бросился в нее.
Он рассказал, как они блуждали, как забыл он номер дома, как сидели на берегу Волги, и он задремал, и его разбудил полицейский. Он говорил, не поднимая глаз, чувствуя, что тишина за столом не сулит ему ничего хорошего. Закончил он исповедью о злосчастной прогулке по Фонтанке.
Феликс хмыкнул в усы. А Леонид Борисович сказал:
— Да, Камо — достойнейший пример для подражания.
Потом он повернулся к Ольге:
— А ты что скажешь?
Женщина разгорелась от встречи, от внимания и выпитого вина, она заговорила мягко:
— Все так. На Фонтанке он напугал меня до смерти. В дороге от Ярославля до Питера держался хорошо, — она одобрительно кивнула. — Не трусил. Храбрый мальчик.
«Мальчик!» — Антон обиделся.
— Не будем читать тебе нотаций, товарищ Владимиров, — сказал Красин. — Думаем: сам понял. С явочной квартирой — вот к чему приводит невнимательность, в одно ухо влетело, в другое вылетело. Малейшая беспечность может привести к непоправимому. И еще одно запомни: мы не артисты под куполом цирка.
Он посмотрел на Феликса:
— А ты что скажешь?
Феликс добродушно погладил усы:
— В общем, для первого раза вел себя не так уж и плохо.
Антон почувствовал, как у него за спиной вырастают крылья.
— Ладно, — сказал инженер, как бы подводя черту. — Ты, Оля, останешься здесь. А тебя, товарищ Владимиров, уже, наверное, ждут? — Он мягко улыбнулся. — Беги. Приходи завтра. Есть у меня одна мысль. Утром обсудим.
«Вот обрадуется Ленка!» Антон торопился на дачу Травиных. Никогда еще ему не было так хорошо. Он — революционер-профессионал! Никогда у него не было таких товарищей! Только Костя. И отец... «Если бы не тот страшный день, отец был бы сегодня здесь! — с уверенностью подумал он. — Вот это жизнь! Рассказать бы Ленке! Нет, нельзя. Пока нельзя».
Он замедлил шаг. «А как объяснить, почему снова приехал? Скажу: не удержался, не утерпел... Да, но утренний поезд уже давно пришел. — Он посмотрел на часы. — Придется подождать вечернего. Ну и опытным же конспиратором я становлюсь!
Сегодня же... — решал он по дороге. — Пойдем купаться, и я ей скажу: хватит ждать! Сколько можно ждать, когда меня завтра могут... Нет, об этом ей пока нельзя. Завтра вернусь в Питер и скажу маме. Она обрадуется, она любит Ленку. А после свадьбы расскажу, ведь муж и жена — одна сатана. Пусть держит наготове вещички: по этапу за кандальным — динь-бом, динь-бом! И плевать нам на приморские виллы!»
Он счастливо рассмеялся.
За лесом протрубил паровоз. Антон подождал, когда донесется веселый звон станционного колокола, преодолевая желание сорваться с места, заставил себя повременить еще несколько минут и чуть ли не бегом пустился к даче Травиных.
«Вот бы выбежала навстречу!» — он представил, как засияют ее глаза. Сладостно сознавать, что эта девушка — твоя! Сейчас он схватит ее за руку, и они понесутся по дюнам к морю. А потом будут лежать под соснами, и иголки будут покалывать спину. «Господи, как же хорошо жить на свете!»
Он распахнул калитку и побежал к террасе. Увидел: Лена стоит с лейкой у клумбы.
— Ленка, здравствуй!
Она повернула к нему голову, разогнулась и сказала:
— Здравствуй.
Но навстречу не бросилась, не рассмеялась, даже не выпустила из рук лейку. «Чего это она?»
— Я так соскучился по тебе, Ленка! — он хотел обнять ее, но за стеклами веранды мелькала какая-то фигура.
— Ты когда приехал? — спросила девушка.
— Да вот... — он неопределенно махнул в сторону станции. — Териокским. Не выдержал, не утерпел в Питере...
Заранее приготовленная фраза прозвучала вымученно.
— Не выдержал? — переспросила Лена. — Териокским? А кто та незнакомка под вуалью, с которой я видела тебя у утреннего поезда?
Антон опешил.
— Я... Я потом тебе объясню... — начал мямлить он, чувствуя, что заливается краской.
— Ах, потом? Очень мило! — Лена отшвырнула лейку на середину клумбы. — Вы лгун, сударь!
— Тише, Лена, что ты? — он умоляюще показал в сторону веранды.
— Пусть слышат, пусть! — из глаз ее брызнули слезы. — Вы жалкий трус и грязный лгун! Лгун, лгун! Под ручку, в обнимку! Боже мой, а я-то! К каждому поезду!..
Она отвернулась и зарыдала — по-бабьи, чуть ли не в голос.
«Что же делать? — растерялся он. — Вот глупо!»
Его подмывало все рассказать ей. Он уже готов был рассказать, но с превеликим трудом сдержал себя. Ласково проговорил:
— Напрасно ты, Ленок. Не надо. Когда узнаешь, ты поймешь.
Она резко повернула к нему мокрое лицо с покрасневшими глазами:
— Мне надоели многозначительные фразы! Надоели твои необъяснимые исчезновения и появления! Я хочу ясности, я требую ее, я имею право требовать! — она даже топнула ногой.
— Сейчас я ничего не могу тебе ответить.
— И не надо! Не надо! Не смейте дотрагиваться до меня! — она была в исступлении. — Вы мерзки, вы мне отвратительны! Уходите прочь!
Дверь веранды распахнулась, и на крыльце появилась мать Лены. Лицо ее было озабочено.
— Лена, — сделал последнюю попытку Антон. — Ты поймешь... Пошли к морю.
Девушка отвернулась и взбежала на террасу.
«Вот так оборот! — Антон поплелся по дорожке к выходу. — Приревновала... К Ольге приревновала! Знала бы, кто она — товарищ Ольга! — он невольно улыбнулся. — Но как я могу ей объяснить?.. И что же теперь делать?»
Он направился по тропинке к станции. «Завтра с утра надо к Леониду Борисовичу. А где ночевать? Придется ехать в Питер. — И все же неожиданная ссора не могла изменить его приподнятого настроения. — Ничего, одумается... Я же чист как ангел. Придумаю какую-нибудь правдоподобную историю».
— Ба! — услышал он радостное восклицание. — Антошка-картошка!
Он поднял голову. Перед ним стоял сияющий Олег.
Антон опешил:
— Ты откуда взялся?
— Решил после трудов тяжких заслуженно отдохнуть. Море, белый песочек, солнышко! Да вот, судьба не милостива! — он показал на небо.
Действительно, Антон и не обратил внимания: вечернее небо заволакивали тучи, они надвигались с северо-запада, со стороны залива, мрачным сомкнутым строем.
Антон вспомнил, что они с Олегом в ссоре.
— Привет, — холодно кивнул он и собрался пройти мимо.
Но приятель дружелюбно толкнул его в плечо:
— Брось ты! Погорячились тогда. Ну, не прав я был, каюсь. Хочешь, дай в ухо — и квиты? — он шутливо подставил голову. — Может, поумнею. И кто старое помянет!..
Антону в ту минуту особенно нужен был человек, с которым он мог бы отвести душу. «Да и правда: в чем он виноват, Олег? Не захотел со всеми? Насильно и заставлять не надо. И Леонид Борисович говорит: «Нам нужны не попутчики на три версты, когда дорога Невским проспектом, а единомышленники на всю жизнь». Какой из Олежки-то единомышленник? Он и думает только о девчонках с Садовой да о новых галстуках! Та ссора — ребячество. К тому же сам первый винится».
Он посмотрел на веселую красную физиономию:
— Дал бы я тебе!.. Да ладно, за истечением срока давности! — и протянул руку.
— Люблю я тебя, дурак, — сказал Олег. — Соскучился как по бабе, вот тебе крест! Я же узнал, что ты здесь, — к маменьке твоей заскакивал.
Антону польстило, что приятель показал такую привязанность.
— Покуролесим, а? — подмигнул Олег. — Аль ты тут у Травиных, у Ленки под боком греешься?
— Я уже погрелся, — горько сыронизировал сам над собой Антон. — В Питер возвращаюсь.
— Куда на ночь-то глядя? Завтра вместе и вернемся. Я тут такую хату приглядел, специально для красавцев холостяков!
«Вот прохиндей! — привычно восхитился оборотистостью дружка Антон. — Уже и хата...»
— Рядом, около станции. Хозяин финн, двух слов не свяжет, однако обходительный. Штоф уже стоит на столе. Пошли?
«Пересплю, все равно утром пораньше надо к Леониду Борисовичу, — подумал студент. — Может, и с Ленкой что-нибудь придумаю».
— Уговорил, — сказал он.
Дом, в котором остановился Олег, был под островерхой крышей, старый, с замшелыми стенами. Однако комнатка чистая, в голландке потрескивали поленья, а на столе действительно красовался штоф в две кварты.
«Ну и напьюсь сегодня! — решил Антон. — В лоск!»
— Откуда у тебя деньги завелись на такие хоромы? — полюбопытствовал он.
— От трудов праведных. Уроки, бегаю, как собака, — Олег вывалил язык, изобразив, как он бегает, и тяжело задышал. — Уроки жизни... Погоди минутку, сейчас я с хозяином изъяснюсь на пальцах, пусть сообразит нам что-нибудь пофундаментальнее.
Через час они сидели за столом разомлевшие, скинув куртки, штоф был наполовину опорожнен. Олег заботливо подливал в стакан приятеля, а Антон жаловался ему на Ленку, добивался совета: как найти путь к примирению. Хоть и был он уже изрядно пьян, но словно заслоном преградил в мозгу то, о чем говорить не имел права, и от этого рассказ его был сбивчивым и неубедительным: мол, Ленка случайно увидела его с одной дамой и приревновала, и в истерику.
— А признайся, было? Согрешил? — масляно блестел глазами Олег.
— Что ты! Да она же!.. — оборвал его Антон. Сама возможность такой мысли показалась ему кощунственной. — Не о ней речь...
— А все же кто она? Может, уступишь по бедности?
— Шшш! — помотал указательным пальцем юноша. — Она святая! И больше о ней ни звука!
По стеклу уже барабанил дождь, и бурлило, звенело в водосточной трубе.
— Молчу! А все же...
— И-и не мечтай. Я и сам-то ее, может, никогда больше в жизни...
— Да хоть какая она?
— Шшш!
— Наверно, как русалка: глаза зеленые, и вот такие локоны.
— Откуда ты знаешь? — удивился Антон.
— Угадал? Чудило! Они же все такие в нашем воображении по первому разу. Она какая: брюнетка, шатенка?
— Черная.
— А я предпочитаю блондинок.
— Не смей! — Антон стукнул кулаком по столу.
— И не буду, не буду! — примирительно согласился Олег. — А с Ленкой перемелется... Хочешь, схожу парламентером? Хочешь, грех на себя возьму, скажу, что ради меня ты старался, меня выдавать не хотел?
— А это идея! — обрадовался Антон. — И правда, ради друга... И все, хватит об этом. Молчок!
— Хватит и хватит, — согласился приятель. — Только для алиби, где ты эту русалку выловил? Где Ленка вас застукала?
— Наверно, у станции... Говорит, каждый поезд встречала. Вот как ждала!
— Да ты что, уезжал?
— Я? — Антон настороженно посмотрел на Олега. — Кто тебе сказал?
— Да ты же сам.
— Н-нет... Никуда не уезжал.
— Да мне-то что? Не уезжал и не уезжал. Только зачем же тогда Ленка ходила встречать тебя на станцию?
— А шут ее знает! Блажь такая, пойми их, женщин... — Антон почувствовал, что запутывается. — Давай лучше спать. Так спать охота! — он сладко зевнул.
— Еще по одной — и на боковую, — согласился Олег. И снова наполнил чарки. — Ну, дай бог не по последней. За дружбу!
Они чокнулись.
Антон глотнул уже с омерзением. Все! Больше он не в силах — мутит и все плывет перед глазами.
Он проснулся среди ночи. Сразу, будто кто-то толкнул. Резко поднялся, сел на кровати. В голове ломило, но сознание было ясным, хмель прошел. Посмотрел на серый квадрат окна. Дождь продолжал глухо барабанить по стеклам. Олег спал ничком, всхрапывая.
Антон накинул куртку и вышел на крыльцо. Свежий воздух и холодные капли, брызгавшие на лицо, взбодрили его. Но какая-то беспокоящая, свербящая мысль будто бы продиралась в сознании сквозь остатки сна. Он вспомнил о вчерашней ссоре с Ленкой. Нет, эта мысль касалась не ее... И вдруг явственно, будто он слышал со стороны, всплыл в памяти его пьяный разговор с Олегом. Почему все вертелось вокруг Ольги да Ольги? Сам виноват, завел об этой дурацкой ссоре? Может быть... Но почему Олег так настойчиво расспрашивал? Или, может, показалось? Но разве им не о чем было поговорить еще? Столько институтских новостей, столько всего случилось за это время с их общими знакомыми. И еще: когда уже укладывались, Олег предложил: «А может, махнем от этой слякоти куда-нибудь на Волгу, под Казань или Ярославль? Плесы, тишина... Об эту пору ведь там хорошо?» — «А я почем знаю?» — «Так ты ж там был». — «Когда?» — «Не был? А вроде бы говорил... Или кто-то говорил, что видел тебя... Ну да ладно, на боковую!»
С чего это он завел о Волге, о Ярославле — одно к одному? И словно бы вторым зрением Антон вновь увидел, как сидят они за столом и пьют, и Олег все подливает ему и подливает, а себе нет, хотя сам превеликий любитель выпить. Как же это Антон там, за столом, не обратил внимания? И откуда вообще Олег тут взялся? И именно вчера? И почему искал, заходил даже домой, к матери?.. Вроде бы после той стычки в читальне накануне демонстрации между ними все оборвалось, а Олег не из тех, кто первым идет на примирение. Может, все это чушь? И он из самых добрых побуждений? Об Ольге — потому, что женщины — самая любимая его тема, а Ярославль — случайное совпадение, Антон сам распустил язык? Может быть. И скорей всего именно так... Но он никак не мог отделаться от гнетущего чувства.
Вернулся в комнату. Приятель все также безмятежно храпел на кровати в углу. А что, если подойти, тряхнуть и, пока совсем не очухался, спросить: «Зачем ты выпытывал? А, зачем? Отвечай скорей!» Глупо... И подло подозревать в такой гнусности друга. Друга? Ну, однокашника, приятеля по институту. «Если хочешь понять другого, поставь себя на его место». Разве он, Антон, мог бы? Чушь!
И все же тревога не отпускала. Что же делать? К Леониду Борисовичу идти рано. А позже, когда Олег проснется, как объяснишь ему, куда идешь? Он же знает — не к Ленке. И если... Если подозрение справедливо, не будет ли он следить? Не хватало еще привести «хвост» к Красину. Как все запутывается! И во всем виною только он, только его непростительная неосторожность. Надо идти...
Он снова на цыпочках вышел из комнаты. За неприкрытой дверью прислушался: Олег дышал так же ровно и глубоко. Сдерживая каждое движение, чтобы не скрипнула половица, не звякнула щеколда, он выскользнул из дома. Теперь он был,особенно осмотрителен: ушел далеко в лес, петлял по тропинкам, оглядывал все окрест. Вспоминал слово в слово все наставления Феликса. Да, познаешь на собственной шкуре.
Утро уже вполне занялось, было не меньше пяти — половины шестого. Если бы ожидался ясный день, лес уже простреливало бы солнце. Но после стоявшей необычайно долго, целый месяц, щедрой погоды наступило столь обычное для всего этого приморского края ненастье, и тоже, по всей видимости, надолго. Небо было ровного серого тона, хоть и по-летнему высокое, но непрерывно источавшее дождь: то мельчайшей пылью, то плотными зарядами, и даже в короткие перерывы листья кивали, сбрасывая друг на дружку и сея на траву увесистые капли. Под ногами чмокало, чавкало, башмаки протекли, куртка превратилась в губку.
К даче Красина Антон подошел с противоположной стороны, от сараев, перемахнув через ограду. Дом стоял молчаливый, с темными окнами. В какое постучать? Не переполошить бы Любовь Федоровну, не напугать девчушек. Он мысленно представил расположение комнат. Детская, кажется, здесь, а рядом или наверху — спальня. Антон побарабанил по стеклу. Никакого отзвука. Фу, как нехорошо в такую рань... Он постучал громче. Занавеска отодвинулась, к стеклу прильнуло лицо. Вспыхнул огонек спички, заколебалось пламя свечи, раздались шаги на веранде.
— Заходи, Антон, — в дверях стоял Леонид Борисович — в халате, с взъерошенными волосами и смятым со сна лицом. — О, уже полное утро, неужто проспали?
Он глянул на часы:
— Да нет, и пяти еще нет... Проходи. Ты чего в такую рань? — он сладко, с зевотой, потянулся. Всмотрелся в мокрое лицо юноши. — Да ты же насквозь, до нитки!
Пока студент стоял, по полу растеклось круглое озерцо.
— Извините...
— Да что уж, сбрасывай куртку, сейчас просушим, у нас тут настоящая русская печь на кухне. Пошли. Дам пижаму, переоденешься.
В тепле, за стаканом густого чаю Антон приободрился. Ночные страхи показались ему беспричинными. Но как-то нужно было объяснить Леониду Борисовичу столь преждевременный визит. И он начал рассказывать: все как было, с самой ссоры с Леной.
— Постой, не торопись, — остановил его Красин, когда он перешел к встрече с Олегом. — Давай во всех подробностях, постарайся вспомнить каждое слово, интонацию, каждую мелочь.
После того, когда студент кончил, инженер спросил:
— А что ты вообще знаешь об этом Олеге?
Оказалось, как это ни странно, Антон почти ничего не знал о своем однокашнике. Ну остроумный, за словом в карман не полезет, хорошо занимается, неравнодушен к женскому полу...
— А взгляды его, а цели в жизни? А отношение к тому, что происходит вокруг?
Юноша рассказал об их стычке в читальне.
— Что же тебя особенно насторожило?
«Вот и Леонид Борисович считает, что все это ерунда на постном масле, мания преследования», — с тоской подумал Антон.
— Откуда бы ему знать об Ольге?
— Ты же сам проговорился: Травина увидела тебя с дамой.
— Да, но он-то ее не видел! А сказал: волосы черные, глаза зеленые... Нет, про волосы это я. Но глаза же у нее действительно зеленые. Только это когда смотришь совсем близко, — он смутился. — Да, наверно, совпадение. Он мог сказать и с голубыми. Но тогда почему спрашивал о Волге, о Ярославле? Тоже совпадение? Да, пожалуй. Откуда бы ему знать, что я ездил? Кто мог меня видеть? Никто. Ерунда это все, да?
Он с надеждой посмотрел на Красина.
— Не знаю. Если он действительно выпытывал, то очень примитивно. Или очень нагло. Или то и другое, если этот Лашков — начинающий осведомитель, первые шаги делает.
Инженер усмехнулся, и Антон подумал, что он намекает на его собственные оплошности.
— Трудно поверить, что Олег... Но я не мог не предупредить.
— Трудно? — Красин досадливо провел указательным пальцем по переносью. — Несколько недель назад провалилась одна наша школа-лаборатория. Схвачены одиннадцать товарищей, разгромлен склад. По всем приметам — выдал провокатор, кто-то из участников. А каждый — профессиональный подпольщик, казалось бы проверенный. И мы до сих пор не знаем, кто выдал, кто из тех одиннадцати. Ты правильно поступил. Если охранка пронюхала, ты и представить себе не можешь, как это опасно. Для каждого из нас, в том числе и для тебя. Запомни: что бы с тобой ни случилось, кто бы, где и когда, хоть через сто лет, ни спрашивал — ни о Ярославле, ни об Ольге ты ничего не знаешь. Проболтаешься — сам себе подпишешь смертный приговор или вечную каторгу. Дальше: в Тифлис ты ездил к дяде, и только. Тифлис — это еще опаснее, чем участие в освобождении Ольги. Если они следят, то, конечно, установили твои контакты со мной. Не отрицай. Да, встречался, просил, как старого друга отца, помочь устроиться на службу. Инженер обещал.
Он минуту подумал, намечая план дальнейших действий:
— С сегодняшнего дня Куоккалу нужно исключить. Отныне эта дача — жительство моей семьи, никаких встреч на ней. И ты больше сюда ни шагу. Когда снова будет можно, я тебе сообщу. И сегодня с первым же поездом ты вернешься в Питер.
Он снова задумался. Спросил:
— В каких отношениях этот твой приятель с дочкой Травина? Они знакомы?
— Да, я их познакомил еще прошлой весной. Правда, Ленка... Елена его терпеть не может, называет циником.
— Но все же сможет подтвердить, что видела тебя, когда ты сходил с гельсингфорсского поезда с дамой, и что уезжал на неделю неизвестно куда... Да, это существенно. Попросить ее молчать — еще хуже.
Леонид Борисович прошелся по комнате, заглянул в под печи, поворошил кочергой поленья. Красные отсветы скользнули по его лицу.
— Хорошо, скажешь: моя родственница, я попросил тебя встретить ее в Питере и привезти на дачу. А кто она и откуда — тебе неизвестно, зовут Тамарой Николаевной. Но запомни — ничего никому объяснять, ни перед кем, кроме Елены, оправдываться ты не обязан. И есть еще одна реальная возможность проверить, пало ли на тебя подозрение полицейских властей.
Он загадочно посмотрел на Антона:
— Хочу сделать тебе немаловажное предложение. Решай не впопыхах. От этого решения может иначе сложиться вся твоя жизнь. Мы обсудили с товарищами: тебе надо учиться.
— Я и учусь в Техноложке, вы же знаете.
— Учиться не только инженерной специальности. Не думай, что партийная работа сводится лишь к действиям боевых групп: нападать, бросать бомбы, освобождать... Партии нужны идейно закаленные, научно подготовленные марксисты, умеющие осмысливать явления истории и общественной жизни. Как ты думаешь, почему многие революционеры — десятки, даже сотни их — перед пятым годом жили в эмиграции, в Берлине, Париже, больше всего в Швейцарии, в Женеве?
— Бежали туда из ссылки, с каторги.
— Не только бежали, не только спасались от царской охранки. В эмиграции революционеры учились, овладевали теорией революционной борьбы. Без теоретической базы не может быть и практической работы. А как революционер-марксист ты, извини, еще полный нуль. Пока у тебя в голове туман. Может быть, я ошибаюсь?
— Кое-что я читал, мне Костя давал... Да и кружок по политической экономии вел на Металлическом, — начал было Антон, но тут же согласился: — Да, вы правы, систематических знаний у меня нет. Что же мне делать?
— Надо учиться. В России с каждым днем это будет делать все труднее. А нужна именно систематическая учеба, нужны открытые библиотеки, где ты сможешь иметь доступ к любой научной литературе, ко всем книгам, которые в России строжайше запрещены. Обстоятельства складываются так, что снова оживут эмигрантские центры. Ты какие языки знаешь?
Антон пожал плечами:
— Гимназический классический курс: латынь и древнегреческий. И французский, само собой.
Красин помешал ложкой в чашке и с чисто парижским выговором спросил:
— As-tu la langue bien pendue? Pourrais-tu parler amour en français à une fille?[9]
— Malheureusement, cette déclaration d’amour, je l’ei déjà faite... en russe. Quant à mon français, j’aime mieux ne pas trop parler devant les Parisiens[10].
— Je vois au contraire que tu te débrouilles pas mal[11], — одобрительно кивнул Леонид Борисович и снова быстро спросил: — And, my dear, how do you do speak English?[12] — и, перейдя на берлинский диалект: — Ist dir die deutsche Sprache nicht fremd?[13]
— Je m’excuse, mais l’anglais et l’allemand, ce n’est pas mon fort[14], — виновато ответил Антон.
— Зато твой французский вполне пригоден, — одобрительно кивнул Красин. — Вот какое предложение: возьми перевод в Париж, в Сорбонну, на технический факультет. Конечно, это лишь совет. Решай сам.
— Если так надо, я согласен.
— Не торопись с решением. А на что ты будешь там жить? Знаешь, как живут эмигранты? Кто столяром, кто слесарем, а то и землекопом или носильщиком. Ты же понимаешь: у партии нет денег, чтобы платить стипендии.
— И не понадобится. Мама с охотой даст. Она еще давно, при отце, говорила, что мне надо посмотреть Европу.
— Если мать сможет поддерживать тебя средствами, хорошо.
Антон уже загорелся: конечно же, он поедет за границу! Подальше от всех этих гадких предположений. И Ленка пусть подумает хорошенько, еще пожалеет! А потом он вернется, как-нибудь все ей объяснит, и все получится превосходно. «Париж! Париж!» — пело в его душе.
— А когда надо ехать? И как? Тайно переходить границу?
— Зачем? — Красин отрицательно качнул головой. — Пока у тебя нет причин. И не думай, что это так просто: под пулями через кордон. К тому же там, в эмиграции, дороже золота каждый чистый заграничный паспорт. Подашь прошение в канцелярию губернатора о выдаче тебе заграничного паспорта: едешь учиться. Заодно это будет и пробным камнем. Если задержат выдачу, значит попал ты, товарищ Владимиров, на зубок охранке. Вот тогда подумаем о тайной переброске... Ну-ну, не трусь! Кстати, у кого снял комнату этот твой собутыльник?
Антон покраснел. Не поднимая глаз, рассказал, где он ночевал, описал дом.
— Ладно. В Куоккале есть финские товарищи-большевики, кое-что проверим.
За стеной послышались шаги, голоса, плач и смех проснувшихся детей.
Антон допил чай, встал, пощупал одежду:
— Уже подсохла.
Он начал одеваться. Спросил:
— А как я увижу вас, если сюда больше нельзя приходить?
— Решим так: если надумаешь ехать, оформляй документы и в Техноложке, и в канцелярии губернатора. Все это время никаких встреч, никаких разговоров на политические темы: петербургский шалопай, и только, ясно? Есть предположение, что мне появляться в Питере небезопасно... Но у меня есть срочные дела в центральных губерниях. А через полмесяца, может быть раньше, мы увидимся. Когда и где, я и сам еще не знаю. Тебе сообщат. Скажут... ну хотя бы так: «Никитич спрашивает, как здоровье Олега». На этот раз, надеюсь, не перепутаешь? — он усмехнулся.
Когда они вышли из кухни, Любовь Федоровна и Ольга уже накрывали на веранде к завтраку.
— Милости просим за стол, — пригласила жена Красина.
— Мы уже, извините.
— Товарищу Владимирову необходимо срочно возвращаться в Питер, — сказал Леонид Борисович.
— Значит, прощаемся? — Ольга поставила чашку и подошла к ним, протянула Антону руку. — Спасибо, витязь Руслан!
Она улыбнулась. Антон с удивлением смотрел на нее.
С момента, когда они пришли сюда и она оказалась наконец вне опасности, среди друзей, и суток не минуло, а как изменилась Ольга за эти считанные часы! Серо-голубую тюремную бледность сменил легкий румянец, даже морщины разгладились, глаза блестели, она улыбалась, и в улыбке обозначались на скулах несимметричные ямочки и открывались великолепные зубы. Она помолодела и выглядела красавицей.
— Спасибо! — повторила она, обхватила его голову, пригнула и легко поцеловала в лоб. — Будь счастлив, мальчик!
«Мальчик!» — снова резануло его. Но все равно в эту минуту он был бесконечно счастлив: «Значит, простила!»
— И тебе, Ольга, придется уезжать восвояси, — Красин махнул рукой. — Обстоятельства меняются, здесь может стать горячо.
— Когда уезжать? — спросила она.
— Немедленно. Сразу же после завтрака и организуем. В Гельсингфорсе и в Або филеры уже могут быть предупреждены. Переправим тебя на один из островов, где пароходы делают короткую остановку. Два капитана на линии Гельсингфорс — Стокгольм надежные люди.
— Вы уезжаете в Швецию? — спросил Антон.
— Еще дальше.
— Тоже учиться?
— Почему «тоже»? Нет. Жить. Работать. У меня там муж.
— Му-уж? — невольно воскликнул юноша.
— Да, — она снова улыбнулась.
«Муж... А почему у нее не должно быть мужа? И какое мне-то дело? — Но он испытал неизъяснимую горечь, будто его обманули, будто кто-то вдруг лишил его заслуженных и неделимых прав. — Да не ревную ли я? Вот дурак! Что мне до Ольги?»
— Извините меня.
— «Я больше не буду», да? — она рассмеялась. — Не надо, мальчик, не надо! — и погрозила пальцем. — До свидания!
«Играет она со мной, что ли?»
Он выскочил на крыльцо. Дождь все еще шел, но небо стало светлей.
Когда он вернулся, Олег уже встал. Фыркая и охая, обнаженный по пояс, он плескался у умывальника, шлепая ладонями по мокрым плечам, густо усеянным рыжими веснушками.
— Куда это тебя черти носили спозаранку? — спросил он, глянув на Антона снизу, из-под руки.
— Проветривался... Голову ломит, — отозвался студент. — Перебрали мы вчера.
— Ничего, сейчас я тебя введу в строй! Сто граммов и рассол — и будешь ты у меня как нежинский огурчик! — Олег захохотал, и смех его звучал искренно и простодушно.
«Эх, напрасно я все нагородил! Все это ерунда, только переполошил всех, и она вынуждена уехать!.. И как теперь смотреть в глаза Олегу?» — тоскливо подумал Антон.
ГЛАВА 13
Бывший однополчанин Додакова, столоначальник в седьмом делопроизводстве, хвалился своей осведомленностью не зря: на день святых апостолов Петра и Павла император подписал высочайший приказ о досрочном и внетабельном производстве в чины и награждении орденами, а также царскими подарками большой группы офицеров отдельного корпуса жандармов и чиновников министерства внутренних дел. Столыпин был удостоен высшего ордена империи — креста Андрея Первозванного «За веру и верность» на ленте через плечо, Трусевич — бриллиантовой звезды Александра Невского первой степени «За труды и отечество», начальник Санкт-Петербургского охранного отделения Герасимов произведен в генерал-майоры, а Додаков получил Владимира с бантом и подполковника. Звание подполковника разом переводило его в обер-офицерский чин и к обращению «благородие» добавляло приставку «высоко-». Это не могло не льстить самолюбию, хотя внешне Виталий Павлович старался и виду не показать: мол, все это суета сует, главное же — питаемая неколебимой преданностью государю неусыпная служба, не для виду только, а по совести, для действительной пользы отечества.
Милости милостями, но служить надо было действительно с рвением: подниматься на гору трудно, зато скатиться с нее можно в один миг — ни чины, ни кресты не удержат. Тем более что столько дел начато, но медлят своим завершением. И среди них на одном из первых мест дело о тифлисской экспроприации.
При очередном докладе Герасимова директору департамента Трусевич протянул начальнику столичного охранного отделения бумагу:
— Ознакомьтесь, Василий Михайлович.
Это было донесение коллеги Герасимова, начальника Московского охранного отделения полковника фон Коттена на имя директора департамента. Донесение гласило:
«Имею честь доложить Вашему Превосходительству, что, как ныне совершенно точно выяснено, 250 тыс. руб. похищены в г. Тифлисе 13 июня с. г. большевиками Тифлисской организации РСДРП. Имеются агентурные сведения о том, что экспроприация совершена по указанию из Петербурга, от Центрального Комитета означенной партии.
Примите, Милостивый Государь, уверения в совершенном моем почтении и преданности...»
Побагровев так, что краснота проступила сквозь седину поредевших волос на темени, Герасимов стал ждать дополнений. Максимилиан Иванович, однако ж, не пожелал разъяснить, какие факты скрыты за текстом депеши. Он бережно положил лист в одну из тисненых папок на своем столе, сказав лишь:
— Если не ошибаюсь, генерал, Петербург находится в вашем ведении, а не в ведении Московского отделения.
Депеша фон Коттена уязвила Герасимова в самое сердце. Со времени отъезда из Москвы Зубатова лидерство среди охранных отделений империи прочно закрепилось за Петербургом. Хотя каждый местный начальник не упускал возможности бросить камешек в огород соседа, но на Герасимова замахнуться не смел никто — он сам кого угодно мог подмять, да так, что только ком грязи останется. И если какому-нибудь охранному отделению или жандармскому управлению первому становились известными сведения, интересующие столичное отделение, местные начальники прежде всего уведомляли его, Герасимова, а уж затем строчили доклады в дирекцию. Это называлось дружескою солидарностью. Теперь же депеша фон Коттена застала Василия Михайловича врасплох. Что Коттен узнал, откуда, насколько достоверно? Не будет же генерал унижать себя до того, что лично запрашивать соперника. Не будет он спрашивать и у директора. Трусевич молчит, и это молчание означает: «А вашего доклада, новоиспеченный генерал, я по сему делу до сих пор не слышал. — И еще одно: — А ну-ка посостязайтесь, кто кого обойдет у ленточки!» Однако кое-какие полезные сведения Герасимов может почерпнуть и из лаконичной депеши этого мерзкого Коттена: надо сосредоточить внимание на Центральном Комитете РСДРП. И на том спасибо.
Вернувшись с Фонтанки к себе на Александровский, Герасимов потребовал несколько персональных досье и учетных карточек, а также «дело» ЦК Российской социал-демократической рабочей партии и, когда адъютант все это принес, заперся в кабинете.
Что известно прохвосту Коттену и как далеко опередил он Герасимова в расследовании? Не хватало еще, чтобы он доложил о поимке злоумышленников, да к тому же на территории Санкт-Петербурга. Ну уж нет, извините! Генерал немедленно прикажет Железнякову начать слежку и за московскими филерами, а в случае чего гнать их из столицы взашей!.. Василий Михайлович вновь почувствовал, как лоб его покрывается испариной. Хватит, хватит! Так и желчь разольется. Он принял сердечных капель, успокоился и, отстранив из мыслей ненавистного Коттена, углубился в изучение лежащих перед ним бумаг.
Если действительно тифлисская экспроприация совершена по указанию ЦК РСДРП, то не участвовал ли в этом деле член Центрального Комитета Красин? Герасимов отпер сейф и достал картограмму. За минувший месяц она значительно видоизменилась: от кружка «Инженер», выведенного циркулем в центре листа, густо расходились разноцветные линии к многочисленным кружкам меньшего диаметра, и эти последние свидетельствовали о все возрастающей активности поднадзорного. Малые кружки обозначали тех, с кем Красин встречался. В большинстве то были лица с периферии: из Иваново-Вознесенского и Орехово-Зуевского фабрично-заводских районов, с Урала и Кавказа. Две недели назад инженер выехал, взяв на службе кратковременный отпуск, к семье в Куоккалу, и это несколько осложняло наблюдение. Однако опытные филеры, откомандированные в Финляндию, и за эти две недели добавили кое-что к вырисовывающейся выразительной картине.
Обращали на себя внимание густые линии, которые отмечали регулярные встречи Красина с лицом, обозначенным как Весельчак, и появление в Куоккале Косого. Оба эти человека месяц назад приходили под видом подрядчиков к инженеру в контору «Общества» на Малой Морской. Расследование показало, что никаких подрядчиков, похожих на этих двоих, ни на Охте, ни вообще в пределах столицы не существует. Кто же они? Да мало ли кто! Но имеют ли они какое-нибудь отношение к Тифлису? Неизвестно. А все остальные «кружки»? Ни улик, годных для представления суду, ни даже агентурных донесений, подтверждающих эту версию, нет. Что ни говори, чисто сработано, не дилетантами. А уж запутали дело — дальше некуда. В крайнем случае Герасимов сгребет все эти «кружки» в кучу. Но по опыту он знает: без разящих наповал улик арест всех скопом пустое дело. Его будут ждать бесконечные изнурительные допросы, многомесячное выматывание нервов, выискивание в показаниях крупиц истины. В редчайшем случае кто-нибудь кого-нибудь выдаст. Но большевики — умелые конспираторы и люди со стальными нервами. Нить оборвется за первым же молчальником... Нет, пока еще время терпит. И, может статься, донесение выскочки фон Коттена — просто блеф.
Сделав на листе пометки, начальник охранного отделения спрятал картограмму в сейф и приказал вызвать Додакова.
Подполковник явился тотчас — подтянутый, вылощенный, сияющий, как новые эполеты на его плечах. Герасимов хмуро посмотрел на офицера и, сухо кивнув, не предлагая сесть, сказал:
— Из ознакомительных сводок департамента вам должно быть известно о экспроприации прошлого тринадцатого июня, совершенной в Тифлисе на Эриванской площади.
— Так точно, ваше превосходительство! — отчеканил Додаков, озадаченный сухим жестким голосом генерала.
— По некоторым сведениям, — Герасимов снова почувствовал, что его дыхание перехватывает спазма гнева: «Проклятый Коттен!», — по имеющимся сведениям, она произведена тифлисскими социал-демократами по указанию из Петербурга. Партия эта поднадзорна вам. Что вы имеете сказать?
— Об экспроприации как таковой пока ничего не имею, ваше превосходительство, — смиренно ответил офицер. — Однако о возможном инициаторе, если речь идет о Большевистском центре, кое-что.
— О ком?
— Об инженере Красине.
«Далеко пойдет!» — вскинул глаза Герасимов. И впрямь далеко: вот уже несколько дней, как по указанию вице-директора из первого, распорядительного делопроизводства поступил в охранное отделение запрос о деловых качествах Додакова на предмет перевода его в департамент.
Генерал коротким жестом предложил подполковнику сесть:
— Почему именно о Красине?
— Во-первых, он в партии — распорядитель средствами, как бы социал-демократический министр финансов, как Коковцев, — Додаков позволил себе шутку. — Кроме того... — он достал из внутреннего кармана филерский розыскной альбом с полотняными страничками, густо залепленными фотографиями. — В последний месяц Инженер неоднократно встречался... — подполковник перевернул несколько страничек, — вот с этим господином, в сводках наружного наблюдения фигурирующим как Весельчак.
— Установлено, кто этот господин?
— Так точно, ваше превосходительство. По партийным кличкам: «Феликс», «Папаша» и многие другие. Действительная же фамилия: Меер Валлах, он же — Литвинов Максим Максимович.
— Участник побега из Лукьяновского замка?
— Совершенно верно, ваше превосходительство. Один из виднейших функционеров РСДРП, член бюро комитетов большинства, член Рижского и Северо-Западного комитетов, уполномоченный партии по Северо-Западному краю, — без запинки, не заглядывая в записи, выдал справку Додаков. — Кроме названного: руководитель закупок и транспортировки из-за границы оружия, боеприпасов и нелегальной литературы для местных комитетов Российской социал-демократической рабочей партии. «Зара» тоже была делом его рук.
Виталий Павлович перевернул несколько страничек альбома:
— Были засечены встречи Красина и с этой дамой, Учительницей. Как вам известно, она же Катя и проч., — Крупская Надежда Константиновна. К сожалению, чрезвычайно осторожна.
Додаков отложил альбом и резюмировал:
— Если последняя экспроприация — дело социал-демократов, вполне возможна прямая связь между Тифлисом и вышеназванными личностями. Нити ведут непосредственно к лидеру большевиков Ульянову-Ленину. И не исключено, что похищенные билеты казначейства находятся в их руках.
— Что же вы предлагаете, подполковник?
— Окажись они в пределах России, мы бы немедленно их разыскали и арестовали. К сожалению, ныне Красин и Литвинов находятся в Финляндии, а местопребывание Ульянова не установлено. Однако, судя по визитам Учительницы, выполняющей, без сомнения, роль связной, он тоже где-то недалеко. Возможно даже, в Финляндии.
— В Финляндии! — снова вскипел столь сдержанный в проявлениях чувств Герасимов. — С охранной точки зрения автономия, дарованная Финляндии, непозволительная роскошь и... да простит мне господь... махровая глупость! Это все проделки либерала и революционера Витте! Как же, независимость! Суверенность! Была занюханной провинцией, а стала коронным государством! Тьфу! И нам, чтобы добиться выдачи своих собственных преступников, приходится представлять финляндскому сенату доказательства вины, а сенат еще фордыбачит — доказательны ли они! Вот, полюбуйтесь: финские судебные власти до сих пор тянут с выдачей нам бомбистов Хаапальской лаборатории: не закончено, мол, еще следствие по делу. Давно им место на виселице, а мы все переписку ведем! И наш человек сколько уже недель вместе с преступниками в тюрьме мается!
Начальник отделения длинно выругался, отводя душу.
Додаков невольно поморщился — он не терпел вульгарности, а тем более матерщины. Переждал, пока угаснет вспышка, и сказал:
— Предполагаю, что в ближайшие дни мы получим материалы, достаточные хотя бы для того, чтобы востребовать инженера Красина. Правда, эти материалы связаны не с экспроприацией.
— Ас чем же?
— По всей вероятности, Красин участвовал в организации побега каторжанки из Ярославского тюремного замка.
Додаков вкратце рассказал генералу о ходе расследования в связи с побегом осужденной большевички, о клетчатом саквояже, совершившем подозрительное путешествие от инженера в Ярославль, о все более обрисовывающейся в этом деле роли студента Путко и закончил:
— Во всяком случае, в настоящее время беглянка находится на даче инженера в Куоккале. Если действовать энергично и быстро, можем захватить всех разом.
— Вот и займитесь этим делом, подполковник, незамедлительно. Сегодня же подготовьте телеграмму об аресте и выдаче означенных лиц. Беглая каторжница будет достаточным доказательством даже для финнов. Не теряйте времени.
— Будет исполнено, ваше превосходительство!
Герасимов проводил глазами Додакова. Высокая фигура его была безукоризненно стройна, и хромота почти незаметна, только уж очень торчали в стороны хрящеватые уши, право, хоть онучи на них суши. Герасимов, не разжимая губ, ухмыльнулся и с мстительным удовлетворением подумал: «Ну погоди, блюдолиз Коттен! Еще посмотрим, кто кому фигу покажет!» Однако на одного Додакова генерал полагаться в этом деле не будет. Он поведет розыск параллельно и по своим, только ему ведомым каналам. И Герасимов распорядился, чтобы из почтово-телеграфного ведомства ему были представлены копии всей переписки — как поступавшей на имя Красина, так и исходившей от него, частной и служебной. Нет, что бы там ни было, а принципу своему — festina lente — он не изменит. Не всегда первым поспевает тот, кто бежит вприпрыжку.
Однако вскоре новые обстоятельства принудили Герасимова и Додакова изменить предполагавшиеся ходы в игре: заведующий филерской службой Железняков сообщил, что все интересующие отделение лица исчезли из населенного пункта Куоккала, на даче Степанова осталась только жена Красина с детьми.
А из иностранного отделения канцелярии Санкт-Петербургского губернатора поступил в охранное отделение запрос: надлежит ли выдать заграничный паспорт Путко Антону Владимировичу, студенту, желающему выбыть во Францию для продолжения инженерного образования?
Виталий Павлович снова обратился к папке тонкого, однако все более наполняющегося досье на профессорского сынка. И, перечитывая доносы «Друга», обратил внимание на то, что раньше проскользнуло мимо: Путко перед поездкой в Куоккалу неделю гостил у дяди в Тифлисе, с девятого по шестнадцатое июня.
«Постой-постой! А экспроприация была совершена тринадцатого. Дорога из Петербурга в Тифлис... И обратно... Если шестнадцатого студент был уже в столице, значит уехал он из наместничества четырнадцатого, на следующий же день. Опять совпадение? Удивительные совпадения! Просто невероятные! И кто это едет в гости так далеко всего на три дня, как говорится, за семь верст киселя хлебать? Да и есть ли в наличии дядя? И где именно находился вездесущий юноша в то утро, тринадцатого?»
На телеграфный запрос особый отдел канцелярии наместника подтвердил, что в Тифлисе действительно проживает потомственный почетный гражданин Григорий Евгеньевич Путко, имеющий родственников в Санкт-Петербурге, чиновник десятого класса, лицо вполне благонадежное. И действительно в середине июня у означенного чиновника гостил племянник Путко Антон Владимирович, 13-го того месяца утром, во время облавы, задержанный на Эриванской площади, однако за отсутствием каких-либо улик тогда же и освобожденный.
«Как это я раньше не обратил внимания? — досадовал Додаков. — Выходит, этот студентик — не такая уж и маленькая щучка. Ну да ладно. Может, сейчас и самый раз».
И подполковник осведомился у адъютанта Герасимова, может ли генерал принять его по делу безотлагательной срочности.
Следующим утром фельдъегерь доставил с Александровского проспекта на Дворцовую набережную пакет с сургучными печатями. Бумага, заключенная в нем, гласила:
С е к р е т н о.
Вследствие отношения от 9 июля с/г за № 11675, Охранное отделение имеет честь уведомить Иностранное отделение С.-Петербургского Генерал-Губернатора, что оно не усматривает препятствий к выдаче заграничного паспорта ПУТКО Антону Владимирову и одновременно имеет честь покорнейше просить не отказать уведомить, когда и за каким номером будет выдан означенный паспорт.
Примите и проч.
«У этого Путко в охранном своя рука, — подумал чиновник иностранного отделения канцелярии генерал-губернатора, подшивая бумагу к делу. — Ишь, не успели наши чернила просохнуть... Ежели такая поспешность, то подальше от греха!» — и он, оттеснив стопу ранее, два и три месяца назад поданных прошений, поставил выездное «дело» Путко первым на доклад начальству и оформление паспорта.
И уже через день из канцелярии губернатора ушло на Александровский уведомление:
«Вследствие отношения от 10 июля с. г. за № 10679, Иностранное отделение канцелярии С.-Петербургского Генерал-Губернатора имеет честь сообщить таковому же Охранному, что Путко Антону Владимирову 12-го сего июля выдан заграничный паспорт за № 7129...»
Вскоре после получения этого уведомления с полицейского телеграфа была отправлена шифрованная депеша:
Вам надлежит произвести тщательный досмотр самоличности и багажа следующего за границу Путко Антона Владимирова, паспорт № 7129, выданный канцелярией СПБ Генерал-Губернатора 12 июля 1907 года. В случае обнаружения...» — в телеграмме следовало перечисление предполагаемого, — «...Путко арестовать и препроводить в распоряжение СПБ Охранного отделения, уведомив о сем Департамент полиции. В случае необнаружения препятствий следованию к месту назначения не чинить.
Приметы: Возраст — 20 лет. Рост 2 арш. 9 вершков, телосложения атлетического, глаза светлые, волосы на голове темно-русые, слегка вьющиеся, лицо продолговатое, слегка веснушчатое, лоб высокий, выпуклый, нос курносый, широкий, рот правильного очертания с полными губами, зубы белые, подбородок раздвоенный, выступающий, уши большие, немного торчат в сторону, усов, бороды не носит. Особых примет не имеется. Фотографическая карточка препровождается».
Через две недели по тому же адресу, в Вержболово, последовала еще одна телеграмма — открытым текстом, отправленная с промежуточной станции Двинск:
«Благоволите принять товар петербургским № 5. Багажная квитанция 7129. Приказчик».
ГЛАВА 14
Антон, вернувшись в Питер, маялся бездельем и неопределенностью. После таких бурных и напряженных дней праздное времяпрепровождение томило его, хотя он старательно следовал наставлениям Леонида Борисовича — изображал из себя беспечного студента на каникулах.
Столица предоставляла для этого все возможности: от гастролей примы-балерины Анны Павловой в императорском балете до фарса «Счастье рогоносцев» в бульварном театрике «Шато-де-Флер». В «Форуме» шел всемирный чемпионат по борьбе, и на ковре потели восьмипудовые чудовища с грозными именами — Циклоп, Абс, Ли Хун Чу. Сады предлагали «беспрерывное веселье с часу дня до трех часов ночи», адские прыжки через сабли и факелы, и невиданно широко рекламировался дебют знаменитого африканского укротителя львов и тигров Альфреда Каца. Среди выдрессированных им зверей были и эквилибристы, и борцы, и пловцы, и даже львы-танцоры. А один — для любителей особо острых ощущений — еще не дрессировавшийся, дикий тигр-людоед. Народ на тигра-людоеда валом валил.
Но какой пресной и бессмысленной представлялась Антону вся эта пестрая карусель по сравнению с той жизнью — тайной и опасной, требующей предельного физического и духовного напряжения, остроты и находчивости ума.
Неужели вправду с ним было — и в Тифлисе, и в Ярославле, и на волжских баржах? Не сон ли все это?.. А Ольга, Леонид Борисович, Феликс, Камо?.. Нет, не сон! Они вошли в его жизнь и заняли в ней свое место, вытеснив так многое. И он теперь даже под страхом плахи не откажется ни от них, ни от общего с ними дела!..
Он написал прошение на имя генерал-губернатора о выдаче заграничного паспорта для продолжения учебы в Париже. «Сорбонна!» Кого не манят Сорбонна, Латинский квартал, Монмартр!
Он подал прошение и стал ждать ответа. «А вдруг не дадут? Заявишься за паспортом, а тебя цап-царап: «Ага, удирать изволите? А нам все о вас, уважаемый, доподлинно известно! Пожалте в «Кресты»! Леонид Борисович сказал же: «Пробный камень — попался на зубок охранке или не попался». А, была не была!»
Зная, что так быстро и быть не может, он заявился в канцелярию губернатора просто поинтересоваться ходом дела и не надо ли еще какой бумаги. И как велика была его радость, когда чиновник в очках на оливковом носу и синих налокотниках, затребовав пятнадцать рублей пошлины, протянул ему новенький заграничный паспорт! Антон выскочил на улицу. Он хотел тут же разглядеть заветную книжицу, но накрапывал дождь, и он поспешил домой. Там, у окна, он перелистал каждую хрусткую и жесткую страницу, исписанную по-русски и по-французски, залепленную штемпелями и пестрыми гербовыми марками, Поглядел страницы на свет. На каждой проступил водяной знак — двуглавый российский орел. Чуть не половину первого листа занимала его собственная фотография, притиснутая по углам вдавленными в бумагу печатями. На фотографии он выглядел глупо, совершенно несолидно: вихры торчком, и на губах какая-то ухмылка.
Антон закрыл паспорт и упрятал его подальше в ящик письменного стола, заложил сверху тетрадями с конспектами. Теперь можно собираться в путь-дорогу... В тот же день, без звонка, заявился Олег. Он по-свойски стряхнул в прихожей зонт, забрызгав пол и стены, и, прежде чем пройти в комнаты, долго гримасничал перед зеркалом, приглаживая и расчесывая рыжие напомаженные волосы, оправляя новый галстук и белейшие манжеты с запонками в грецкий орех.
— Ты что, свататься пришел? — не удержался Антон.
— А ты откуда знаешь? Сейчас к вашей Поленьке и подкачусь! — он улыбнулся до ушей. — Простофиля, я на тебе ап-пробацию произвожу, может, я от тебя в такие сферы вознесусь! Ах, какие пташки слетели на землю! — он вздохнул и закатил глаза.
«Вот шут гороховый!» — подумал Антон.
С той их встречи в Куоккале они больше не виделись, и Антон, вспоминая об Олеге, испытывал чувство вины: как он посмел возвести на однокашника такую напраслину? И вот теперь, вновь разглядывая приятеля, он еще больше утверждался в мысли: «Как может этот ветрогон быть слухачом охранки? У него на уме только девки и галстуки».
— А ты-то, шалун, тоже ударил во все тяжкие? — погрозил ему пальцем Олег. — Я уже третий раз наведываюсь — маман говорила? — и все от ворот поворот: «гуляют-с». С кем изволите? Я уж и на Садовой справлялся. Нет, не изволили осчастливить.
— Дурак ты, братец. Другие у. меня заботы, — Антон не удержался, увлек его в свою комнату, открыл стол и вынул паспорт. — Гляди!
— Да ну! — восторженно присвистнул Олег. — По Европам! Вот это шикарно!
Он погрустнел. «Напрасно я хвастаюсь. Ему-то не по карману».
— И надолго ты в вояжи собрался?
— Буду учиться там. Многие же учатся.
— Значит, оставляешь, блудный сын, нашу альма-матер? Нехорошо, непочтительно, — Олег как-то сник, хотя и продолжал шутовать.
— И чего ты вообще надумал — уезжать-то?
«Прямо как допрос, — насторожился Антон, но тут же одернул себя. — Опять двадцать пять! Я бы на его месте не спрашивал то же самое?»
— А кто его знает, стих нашел... Надо же когда-нибудь чужие земли поглядеть — для сравнения и широты окоема. Да и в отечестве сам знаешь как: с заграничным дипломом — так тебе первое место в любой компании. И компании-то все у нас иностранные: «Сименс и Гальске», «Гофмарк», «Коппель», «Нобель», «Крупп», «Вестингауз», «Гейслер» — язык сломаешь.
— Эх, и я бы поехал! — признался Олег. — Только куда уж нам, кувшинным рылам! Особливо когда в кармане — блоха на аркане... А маман твоя как отнеслась?
Антону сделалось неловко: «Расхвастался! А он репетиторством еле держится».
— Тебе-то зачем? Разве в Питере мало удовольствий? И с твоими талантами и успехами золотой диплом тебе обеспечен. Может, и я бы не поехал, да с Ленкой у меня сам знаешь как... Вот укачу — затоскует, одумается.
— И то резон. Бабы — они всегда так... А как матушка? — повторил он.
— Не говорил ей еще. И ты не проговорись, ее подготовить надо. Да и не знал я, дадут еще паспорт аль нет... — он запнулся.
— Жалко им, что ли, картонки, коль деньги платишь? Вольному воля, лети на все четыре стороны... А вот маман твоя не очень обрадуется.
«Да, — подумал Антон. — Предстоит самое трудное».
После возвращения из Куоккалы мать встретила его приветливо: были и утка с яблоками, и вино. Мать ласкала его и оглядывала — и Антон видел, что она любуется им, своим большим и единственным сыном. Он не хотел огорчать ее и ничего не рассказал о ссоре с Леной. И уж тем более о поездке в Ярославль и всем прочем.
И в то же время он чувствовал, что она чем-то озабочена, встревожена, и ловил ее тоскующий, устремленный в одну точку взгляд: будто точила ее какая-то мысль, какая-то тяжкая забота. В эти минуты моложавое и красивое лицо ее разом старело, обвисали щеки, и на лбу и у губ собирались рыхлые морщинки. «Старушка моя!» — ласково думал Антон, но первым расспрашивать ее не хотел, зная характер матери: когда сама решит, тогда и скажет, если надо будет. Но теперь, когда паспорт у него в руках, неотвратимый разговор неминуем.
— И когда же ты думаешь ту-ту в заморские края?
— Точно не знаю. Дел еще столько. И в Техноложке документы получить, и... — он остановился.
— И? — подсказал Олег.
— И прочие бумаги выправить, и обмундированье.
— О, в чем-чем, а в этом я тебе пособлю! — оживился Олег. — Наиглавнейшее — побольше галстуков! Новый галстук заменяет целый костюм, и за смокинг, и за фрак сойдет! Это я беру на себя. А сейчас выручай, брат: пташек две, а я один, боюсь, расклюют. И закатим мы с тобою, как в той финской избушке!
Антон отрицательно покачал головой.
— Да ты не думай! — приятель похлопал по карману. — У меня свои завелись, синенькие и зелененькие.
— Другой раз, а нынче у меня время расписано, — соврал Антон. Ему было неприятно упоминание об их встрече в Куоккале.
— Как знаешь. В другой так в другой, — неожиданно быстро согласился Олег. — Покличу кого-нибудь — только дураки отказываются от клубники со сметанкою. А о галстуках не хлопочи, моя забота, одену на весь вояж. Только гляди: без отходной и колеса не покатятся, заржавеют!
Он снова беспечно захохотал.
После того как приятель ушел, Антон сел за письмо Лене. Начал: «Леночка, милая!» Зачеркнул: «Еще подумает, что заискиваю — виноват». Написал: «Сударыня» — и снова разорвал: оскорбится сухостью. «Я — как Татьяна Ларина», — грустно усмехнулся он. Как объяснить ей, что она не права, что никого, кроме нее, у него нет и быть не может, а та женщина... Что — та женщина? Он вспомнил Ольгу, представил ее лицо, ее зеленые глаза и смех при прощанье, почувствовал легкое прикосновение ее губ ко лбу. «Муж...» Вот: та женщина — просто случайная попутчица по дороге в Куоккалу, она спешила к своему любимому мужу. Или, как говорил Леонид Борисович, — его родственница, Тамара Николаевна, кажется, так... Где же он, Антон, пропадал тогда полдня и зачем врал, что летел на крыльях? Вот так, если следовать бездушной логике, и получается: кругом дурак. А надо, чтобы люди, которые любят друг друга, верили и не требовали объяснений тогда, когда один из них не может или не хочет их давать. Насколько лучше жилось бы на свете, если бы люди верили друг другу! А так любой пустяк может все разрушить... Он отбросил мудрствования и написал просто:
«Леночка, мне очень нужно тебя видеть. Или я приеду, или ты приезжай. Ответь немедленно. А.».
«Ответит?..»
Лена откликнулась нежданно быстро.
Зазвонил телефон, и он услышал ее голос:
— Встретимся у «Кофейного домика».
На ухоженных дорожках Летнего сада было безлюдно, хотя дождь едва пронизывал зеленые своды, образованные ветвями сомкнувшихся в поднебесье гигантских дубов, кленов и вязов. Голубые петровские ели серебрились — на каждую иголку, как бисеринка, была наколота капля. Ежились на мраморных постаментах кутающиеся в туники и тоги Дианы, Цереры, Ахиллесы и Аполлоны. Лена скребла гравий острием сложенного зонтика и говорила:
— Я ждала твоего письма... Если бы ты не написал, я бы сама приехала... Давай забудем ту пошлую сцену.
Она повернула голову и снизу посмотрела на Антона. Он благодарно улыбнулся:
— Умница ты, Ленка! Людям надо верить. Разве бы я мог!..
— Я тебе верю, Тони, — твердо сказала она. — И ты верь мне. И не лги. Так больно смотреть, когда близкий тебе человек лжет, краснеет, изворачивается, будто уж... Ведь я тебя знаю. Выражение твоих глаз, движение бровей, губ... И я чувствую и знаю: последнее время ты стал что-то скрывать от меня.
«Боже мой, что же мне делать?.. Я же не могу... Не имею права!» — он счел за лучшее молчать.
— И та женщина... Все одно к одному. Что-то опасное происходит с тобой, — продолжала Лена, и зонтик в ее руке вычерчивал на мокрой дорожке замысловатые узоры, запутанные узлы. — Олег приезжал и тоже говорил, что тебе угрожает большая опасность.
— Олег? — не удержался, воскликнул юноша. «Значит, Олег еще раз был в Куоккале! Но мы же вернулись с ним в Питер вместе. Почему два дня тому, когда он приходил ко мне, ни слова не сказал о Ленке?»
— Ах, да, он просил ни в коем случае тебе не говорить... — спохватилась Лена. — Тебе, мол, будет лучше... Но я-то знаю, что́ тебе лучше, и какое мне дело до него!
— А... А что он еще говорил, о чем спрашивал?
— Ничего особенного: когда ты приехал к нам в гости, когда и куда уезжал, что говорил о своей поездке... Ну и кто та дама, как она выглядела. Откуда я знаю — как? Одета со вкусом, даже элегантно, и все. Лица ее я же не видела... А действительно, кто она? Она красива?
«Неужели я не ошибся? — тоскливой болью стеснило сердце Антона. — Эх, Олег, Олег. Как же ты мог? — Нет, он все равно не хотел поверить. — Может быть, просто из дружеского участия? Тогда откуда же: «угрожает опасность»? Или я по пьянке что-нибудь лишнее сболтнул?»
— Бог с нею, с этой женщиной. Что она тебе далась? Ну, красивая. Но ко мне, поверь, она никакого касательства не имеет — сугубо деловые отношения. А опасность мне никакая не угрожает: разве что кирпич на голову свалится, — он попытался изобразить на лице улыбку. — Олег нарочно туману подпускает, цену себе набивает. Ты же знаешь, какой он позер.
— Вот что, — Лена остановилась и резко повернулась к нему, — ты снова морочишь мне голову и притворяешься. Кто из вас больший позер, это еще неизвестно. За эти дни я перебрала в памяти все наши разговоры, все твои слова. И я поняла... Уж лучше бы действительно женщина... Но вот что: или я, или твои тайные дела, тайные сотоварищи, эти дамы и господа, которые хотят лбами разбить гранитную скалу. Я же не хочу ни сама идти на каторгу, ни следовать примеру Волконской. Жизнь у меня одна, время летит, и я хочу от жизни не больше, но и не меньше, чем женщина моего круга.
— Чего же?
— Я хочу счастья, благополучия и спокойствия.
— Да разве это возможно! — вскричал Антон. — Сейчас, у нас — благополучия и спокойствия! Когда все кругом!.. — он остановился.
— Вполне, — твердо сказала Лена. — Посмотри, как живут другие: и Скачковы, и Пронины, и Сургановы. Когда было можно, они были и либералами, и радикалами. А сейчас на все это «кругом» им просто наплевать. Ты побывал бы в их квартирах и на их дачах.
— Это же пир во время чумы!
— И пусть!
В голосе Лены прозвучала такая решимость и твердость, что Антон с удивлением, как будто видел впервые, начал разглядывать ее. Лицо ее было холодно, холодны были глаза, и крепко сомкнуты губы. Она выдержала его взгляд, даже ресницы не дрогнули, и в ее глазах он тоже прочел твердость окончательно принятого решения.
— Ты ошибаешься, Лена... Ошиблась в главном: решила, что знаешь меня... Оказывается, совсем не знаешь. И когда я писал тебе, я не собирался ни каяться, ни отказываться... Я думал...
Он запнулся.
— Да ладно.. Я хочу тебе сказать: на днях я уезжаю в Париж. Учиться. Может быть, уезжаю надолго. И я хотел...
Лена вскинула голову. Пристально посмотрела на него. И взгляд ее был такой, будто Антон стал отдаляться от нее, словно бы он уже уезжал и дорога уносила его прочь. Она смотрела долго, и когда он стал совсем маленьким и едва различимым, она сказала:
— Счастливого пути, сударь. Можете считать себя свободным от всех обязательств.
Она повернулась, пошла по аллее не торопясь и не медля, на ходу расстегивая зонтик и спокойно покачивая бедрами.
«Неужели — все?..» — с грустью подумал он. Еще совсем недавно, может, час назад, когда он бежал к их «Кофейному домику», Антон саму мысль о разрыве считал страшной бедой, ужасался самой возможности разрыва. А теперь почему-то он испытывал лишь грусть и, боялся признаться себе самому, даже облегчение.
Утром его поднял телефонный звонок. Незнакомый голос в трубке осведомился:
— Это кто?
— Антон, — раздраженно спросонья ответил он. — А вам кого?
— Владимирова. Никитич спрашивает, как здоровье Олега.
— А-а! — обрадовался юноша. — Ничего здоровье, нормально!
— В шесть пополудни прошу быть в почтовом отделении на Конюшенной, у стола телеграмм.
— Непременно! Непременно буду!
В трубке уже звучал сигнал отбоя.
В шесть — минута в минуту — Антон подходил к окну приема телеграмм. Перед тем, чтобы само появление его на почте было естественным, он перебрал в уме поводы и, к радости своей, припомнил, что завтра день рождения дальней отцовой тетки и ей непременно следует послать поздравление. В тот момент, когда он вошел в контору, от стойки оторвался молодой человек и поспешил к окошку, опередив его.
Молодой человек был изысканно, даже щегольски одет, с дорогим перстнем на пальце, с булавкой в галстуке и инкрустированной тростью в руке. Тщательно выбритые щеки его отливали бледной синевой. Он брезгливо пошевелил лопатками, словно бы высвобождаясь от неприятного соседства — может быть, Антон задел его плечом? — и скользнул по лицу студента раздраженным взглядом. И юноша едва сдержал радостное восклицание: это был Камо!
Камо, однако ж, тотчас отвернулся и углубился в изучение составленного им текста. Антон проследил за его взглядом. На бланке было крупно выведено:
«Завтра восемь вечера, у Захара. Будь осторожен».
Камо начал что-то исправлять в тексте, потом досадливо крякнул, как бы выражая неудовольствие составленным им посланием.
— Пардон! — небрежно бросил он Антону, скомкал бланк, сунул его в карман и снова отошел к стойке с чернилами.
Студент понял, что на этом их свидание исчерпано. Он отправил телеграмму родственнице и вышел из конторы. Выходя, увидел, что «щеголь» снова подошел к окошку. Трость играла в его пальцах.
Если гнетущее предположение, что Олег выполняет задание охранки, справедливо, то за Антоном могут следить «гороховые пальто», и не хватает еще привести шпиков к Красину. Неспроста же Камо написал: «Будь осторожен». Надо принять все меры. Благо, время есть. Но что же придумать?
Решение подсказало само утро. После затяжного ненастья вновь небо очистилось от туч, заголубело, и город залили лучи солнца. Самый резон бездельничающему студенту в такую погодку отправиться на пляж.
Антон так и сделал. Сказал матери, что в дожди совсем заплесневел и хочет погреться на песочке. Мать с ласковой и грустной улыбкой собрала его, завернула бутерброды. В последнее время он, глядя на мать, чувствовал, что она удручена, собирается, но никак не может решиться поговорить с ним о чем-то. Он терялся в догадках, но сам не спрашивал, чтобы не обидеть ее бестактностью: в их семье, сколько он помнил, принципом отношений было не вмешиваться в дела друг друга. Порой он чувствовал, что мать сама хочет, чтобы он спросил. Он с готовностью обращался к ней взглядом. Но мать отворачивалась. И он сам оттягивал неотвратимо надвигавшееся объяснение — еще и потому, что должен был сказать о своем решении уехать надолго за границу. Пока все было зыбко и неопределенно, не хотел тревожить ее. Но теперь, когда паспорт в руках... И все окончательно решит сегодняшняя встреча. Еще неизвестно, поедет ли он или не поедет. Он должен получить от Леонида Борисовича ответ на один важнейший вопрос.
На конке он добрался до Морского вокзала. Вполне возможно, что среди пассажиров были и филеры. В порту он сел на баркас, перевозивший отдыхающих из устья Малой Невы на пляжи Крестовского острова.
Холодные пасмурные дни и ночи остудили воду. Но он заставил себя окунуться, поплавал, понырял, позагорал. Если среди наслаждающихся солнцем расположился на песочке и филер, то он может благодарить судьбу и поднадзорного за такое служебное времяпрепровождение. Потом Антон на лодочной станции взял одновесельную шлюпку. Под тентом оставил старую куртку, прихваченную из дому, и полотенце: мол, место занято.
Он крепко охватил весла, подался всем телом вперед, крыльями занес весла за спину и с усилием свел руки к груди, чувствуя упругость волны, скользящее движение лодки, силу своих мышц, преодолевающих сопротивление. Он выводил шлюпку в открытый залив, сам сидя спиной к морю, лицом к берегу, и оглядывая весь пляж. Никто не последовал за ним. Если шпик действительно приставлен к его персоне, то разве что плывет под водой. Такое фантастическое предположение вызвало у него улыбку.
Антон греб и греб, пока песок берега, и фигурки на нем, и купы деревьев не слились в пеструю желто-зеленую полоску над синью воды. Действительно, как говорил Феликс: у убегающего одна дорога, у преследующих — тысяча...
Неожиданно порывами начал дуть ветер, поднялась волна. От горизонта навстречу лодке, к берегу понеслись тучи. Ветер дул все напряженней. Антон круто повернул влево, к Васильевскому острову. Через час он причалил, оставил лодку под навесом ив. До встречи оставалось еще достаточно времени. Он перекусил в какой-то харчевне, с Васильевского переехал на Петербургскую сторону, сменил извозчика и через Гренадерский мост перемахнул на Выборгскую. Побродил по глухим улочкам-закоулкам и в условленный час, уверенный в том, что совершенно «чист», пошел мимо дровяного склада к неприметному домику на Арсенальной.
У калитки на скамье, врытой в землю, сидел парень в картузе с поломанным лакированным козырьком, в плисовой косоворотке и шароварах, выпущенных на сапоги с белыми отворотами. В руках у него была балалайка. Парень лениво бренчал, в такт мотая головой, — был подвыпивший.
«Кто такой?» — забеспокоился студент. Парень оторвался от балалайки, поднял голову и, серьезно посмотрев на Антона, подмигнул. Юноша узнал Петра — одного из своих бывших учеников-кружковцев с Металлического.
И снова, как когда-то, давным-давно, хорошенькая босоногая внучка дяди Захара мыла пол в сенях.
— Вы к дедушке? Заходьте! — пропела она.
В горнице Антон увидел Леонида Борисовича. Инженер был в непривычном обличье: в замызганной масляными пятнами, отблескивающей металлической окалиной рабочей блузе. Тут же сидел и дядя Захар. Старик обрадовался Антону, пригласил к самовару, налил большую чашку чаю.
— Неплохого работничка ты нам дал, дядя Захар, — сказал Красин. И обернулся к студенту. — Ну рассказывай, что у тебя и как.
Рассказывать, собственно, было нечего. Паспорт получен. Да вот еще продолжение истории с Олегом.
Паспорту Леонид Борисович обрадовался:
— Очень хорошо! Я думал: с месяц проканителят минимум. Даже чересчур быстро по нашим расейским порядкам. С чего бы? — И сам же усмехнулся: — Чрезмерно осторожничать тоже плохо. Осторожность сверх меры — трусость.
— А как же Олег?
— Мы проверили у финских товарищей. Дом, в котором останавливался твой приятель, вроде бы вне подозрений, его хозяин — буфетчик с вокзала, известный забулдыга. Это не исключает, конечно, что Лашков сотрудничает с охранкой. Да за кем нынче в отечестве нашем не следят? Как в Испании в XVI веке, когда каждый был шпионом шпиона, — он горько засмеялся. — Важно: паспорт в кармане и можешь ехать.
Он сделал паузу:
— И самое главное: комитет утвердил твое членство в Российской социал-демократической рабочей партии. Поздравляю тебя, товарищ Владимиров. Отныне и, надеюсь, навсегда ты наш товарищ и в будни и в праздники.
Красин обнял юношу. Дядя Захар тоже протянул ему руку:
— В трудную пору ты пришел. Праздники когда еще наступят, а в будни поломать косточки придется тяжко. Поздравляю, сынок!
Ритуал был прост. За столом с попыхивающим самоваром, с колотым рафинадом в вазочке и горкой бубликов. Антон не знал, как могло бы быть это посвящение иначе. Он разволновался, защемило в глазах. Красин и дядя Захар будто и не почувствовали его переживаний. Вкусно, с причмокиванием, попивали они крутой чай, грызли сахар, ломали свежие бублики. Антон тоже уткнулся в чашку.
— Когда же ты думаешь ехать? — спросил Леонид Борисович.
И тут студент решился: сейчас он выложит самое большое свое сомнение:
— А правильно ли я делаю, Леонид Борисович? Теперь, когда царь и Столыпин... Когда против партии... И все нужно восстанавливать, нужно драться, а я — от опасностей, от этих самых тяжких будней — за границу, как дезертир какой!
Инженер усмехнулся. Одобрительно кивнул:
— Вот ты как? Резонно. К примеру, еще в канун пятого года наша большевистская газета, Центральный орган партии «Пролетарий» получила письмо от работников партии Казанской и Нижегородской губерний. Они писали, обращаясь к тем, кто уехал в эмиграцию: учиться вы можете дома на свежих могилах, которые научат вас негодованию и самоотвержению. Как видишь, такие настроения возникали не только у тебя, и задолго до тебя. Их письмо было напечатано в «Пролетарии». Но к нему была сделана приписка: Центральный орган партии не разделяет мнения авторов о бесполезности заграничного учения.
Он потер пальцем переносицу:
— Да, мы отступили. И царь вкупе со Столыпиным теперь пытаются взять реванш. Но наше поражение временное. Мы — армия, которая и в дни отступлений верит в конечную победу. И мы должны перегруппировать свои силы, сделать выводы из ошибок и начать подготовку к новому наступлению. А готовиться — это прежде всего учиться. Такое задание партии нам всем, в том числе и тебе. Так надо.
Красин помолчал и закончил:
— Партийному поручению ты должен подчиниться.
— Если надо... Раз надо...
Антон осекся. Он как бы впитывал в себя это новое: «Задание партии». Да, отныне его личные помыслы и желания должны быть подчинены одному делу...
— Хорошо, я поеду... И буду учиться, — сказал он.
— Вот и добро, — Леонид Борисович улыбнулся. — Однако и теперь, по пути в Париж и до начала учебного года, тебе предстоит выполнить еще одно задание.
— Какое? — оживился студент.
— Не рисуй в воображении геракловы подвиги, — охладил его Красин. — Примерно такое, что и в Тифлисе. Когда ты будешь готов к отъезду?
Антон подумал: «Все дела завершены. Только взять бумаги в Техноложке и поговорить с мамой...»
— Хоть через три дня.
— И превосходно. У нас тоже время не терпит. Ты получишь билет на поезд «Петербург — Париж». В этом поезде, в соседнем купе с тобой, поедет наш товарищ.
«Не Ольга ли?» — екнуло сердце юноши.
— Приметы его такие, — продолжал инженер. — Высокий, лицо продолговатое, волосы зачесаны наверх, борода... Гм, не борода, а так — пучок под губой, как у козла. Глаза большие, карие, очень ироничные глаза... Что еще? Сутуловат. Пенсне на черном шнурке.
Он задумался:
— Да, все это чересчур общо. Договоримся так: ты узнаешь его по трубке. Он очень любит курить трубку.
Леонид Борисович достал из кармана футляр, отстегнул пряжку. На бархате покоилась великолепная трубка с чубуком, изображающим голову Мефистофеля,
— Я как раз хочу подарить ему. Вот по этой трубке и узнаешь. Задание: зорко смотреть, что делается вокруг этого товарища, не угрожает ли ему какая опасность. Теперь-то ты ведь опытный подпольщик? Но ни взглядом, ни словом не показывай, что ты в какой-то связи с ним. Если что, он сам обратится к тебе за помощью. И тогда ты должен будешь сделать все, что он скажет, не щадя даже жизни своей. Понял?
— Да. А оружие? Хоть браунинг какой-нибудь, хоть самый маленький!
— Никакого оружия. При первом же досмотре пистолет вызовет подозрение. Вот если надо будет, получишь от своего подопечного и оружие. Надеюсь, не понадобится.
«Хоть бы понадобилось!» — подумал Антон. Но спросил о другом:
— А дальше? Что я буду делать, когда приеду в Париж?
— Тебя встретят. И о дальнейшем ты узнаешь на вокзале Сен-Лазар.
Красин закрыл футляр, спрятал его в карман:
— Вот, кажется, и все. Давай прощаться, товарищ Владимиров.
Он поднялся из-за стола. Поднялись и дядя Захар, и Антон. Леонид Борисович обнял юношу, не отпуская, погладил по спине. В этом движении Антон почувствовал что-то теплое, отцовское. Комок подкатил к его горлу.
Инженер отпустил его, отстранил:
— Желаю тебе успехов. А больше, чем успехов, — стойкости. Будь настоящим большевиком. Теперь, наверно, мы увидимся не скоро. Ну, счастливо!
Антон что есть силы стиснул протянутую ему руку.
На Моховую он добрался к полуночи. И был удивлен, увидев все окна квартиры освещенными. Обычно мать в это время уже спала и лишь в его комнате светилась под зеленым абажуром дожидающаяся хозяина лампа — в доме привыкли к поздним его возвращениям. Встревоженный, Антон опрометью взбежал по лестнице и, не доставая ключей, стал крутить кольцо звонка.
Дверь распахнулась, и в проеме ее он увидел мать — бледную, с торчащими из волос шпильками, с черными провалами под глазами.
— Что случилось? — вскричал он.
— Тони! Ты! — мать на мгновение замерла, потом рванулась к нему, прижалась всем телом, он почувствовал, как бьет ее дрожь. — Ты! Живой!..
Он ничего не мог понять:
— А почему я должен был быть мертвым? Отчего такой переполох?
— Ох, не могу... — она, шатаясь, подошла к стулу и села, в изнеможении откинувшись на спинку. — А мы уже думали...
— Что? Что случилось, мама? На тебе лица нет!
— Вот... — она вяло показала на вешалку. На крючке висела его старая куртка.
— Ну, куртка... Ну и что?
И вдруг он вспомнил: эту куртку он сегодня оставил на пляже под тентом. Как же могла она оказаться здесь?
— Я ничего не понимаю, мать. Расскажи по порядку.
— Сейчас сколько? Уже полпервого? А в семь часов прибежал твой приятель, этот, рыжий, и сказал, что ты был на пляже на Крестовском, он должен был там встретиться с тобой. А ты еще до полудня нанял на час лодку и уплыл на ней в залив. А в заливе поднялся шторм. И все, ни тебя, ни лодки... И эта куртка... Я обзвонила все полицейские участки, все лазареты и станции спасения на водах.
Она виновато улыбнулась сквозь слезы:
— Ты же понимаешь... Ты у меня один на всем свете...
«Олег? Откуда он знал, что я на Крестовском? И о лодке? И ни о какой встрече мы с ним не договаривались!.. Значит... Значит, все правда: он шпик и за мной следят. Что же делать? А как же задание Леонида Борисовича? Как его предупредить? Я не знаю ни адреса явки, ни пароля, ни где он сейчас. Только этот, на Арсенальной. Надо хотя бы дядю Захара. Но как не навести на него филеров?» — мысли вихрем неслись в его голове. На какое-то мгновение он забыл о матери, сидящей напротив.
— Ты чем-то встревожен? — участливо спросила она.
— А, пустяки! Потом расскажу, — бодро улыбнулся он. — Надо же, из-за какой-то ерунды столько волнений! Действительно, начался шторм, и я причалил в другом месте, а лодку оставил. Завтра верну и расплачусь — все дела.
— Слава богу... Слава богу, что все так кончилось. Я сердцем чувствовала, что ты жив. Но в то же время все эти дни какое-то предчувствие, — она стиснула пальцы так, что они хрустнули. — Какое-то предчувствие... Что-то должно с тобой случиться... Или со мной... Или с нами обоими...
Она с тоской посмотрела на сына.
«Материнское сердце. Она чувствует, что я должен уехать. И мне нужно ей сказать. Но она в таком состоянии. А когда, в другой раз? А, лучше сразу, сейчас!»
— Мама, мне надо с тобой поговорить, — он мягко обнял ее за плечи и подивился, какие они узкие и твердые, как у девушки. — Пойдем ко мне в комнату. Поговорим.
Она покорно встала и послушно пошла, прижимаясь к нему боком и понурив голову. Шпилька выскользнула из волос и звякнула о паркет.
В комнате он пододвинул ей кресло-качалку, а сам сел к столу. В нерешительности побарабанил по стеклу пальцами.
— Видишь ли, мама... — он запнулся.
— Ты женишься? — подсказала она.
— Совсем напротив, — грустно усмехнулся он: «Так вот чего мама боялась больше всего! Хотя Ленка ей нравится и с Травиными она в дружбе... Непреодолимая ревность матери». — Нет, мама, с Леной мы расстались. Навсегда.
— Не может быть! — теперь в ее голосе звучала тревога. — Что случилось?
— Ну вот, — он снова усмехнулся. — Это долгая история. В общем, не сошлись во взглядах на жизнь.
— Это невозможно! — она посмотрела на сына осуждающе.
— Нет, мама, не я пошел на разрыв. Лена сама сказала, что я свободен от всяких обязательств. Что она меня не понимает...
Вести этот разговор ему было неприятно. И он поторопился перейти к главному.
— Но предчувствие тебя не обмануло: я уезжаю. — Он выдвинул ящик стола и достал заграничный паспорт: — Вот! Пока не было все решено, я не хотел тебя тревожить. Хотя тревожиться и не из-за чего. Я уезжаю в Париж, учиться в Сорбонне. Там лучший инженерный факультет в Европе.
— Уезжаешь? — как-то странно посмотрела на него мать. — И когда ты это решил?
— Ты же сама говорила, что мне надо побывать за границей. Помнишь, еще когда был отец, — подсказал он.
— Когда был отец... — эхом отозвалась она, и на ее глазах снова навернулись слезы. — И долго ты намеревался пробыть в Париже?
— До окончания полного курса. Мне осталось четыре семестра, два года. На каникулы, конечно, я буду к тебе приезжать.
Мать молча долго смотрела на него, потом положила свою руку на руку сына и легонько похлопала ладонью, как бы успокаивая:
— Напрасно ты не сказал мне о своих планах раньше, Тони. Тебе придется отказаться от них — ты никуда не сможешь поехать. Или...
— Почему?
— Я тоже долго готовилась к разговору с тобой. И даже просила этого твоего рыжего приятеля подготовить тебя. Он ничего тебе не говорил?
— Помнится, ничего. А что еще стряслось?
— Понимаешь, Тони, мы нищие... Да, да, напрасно ты улыбаешься. Я совсем измучилась... Все, что осталось после твоего отца — а осталась такая малость! — мы же жили на его жалованье, я не принесла в дом никакого приданого, — все ушло, как вода сквозь пальцы... Под жалкую пенсию за него я сделала долгов на годы вперед, и тоже все улетучилось: я же не умею с деньгами, я их не люблю... И не то что ехать за границу — и здесь-то нам жить больше не на что. Мы должны отпустить Полю, съехать с этой квартиры и все распродать. Или...
— Мамочка, милая моя! — он вскочил и обнял ее. — Глупая ты моя! Неужели из-за такой малости ты можешь так мучить себя?
— Я не из-за себя, Тони. Но ты с детства не привык к иной жизни, не знаешь, что такое считать гроши. Да и я знала только в первые годы жизни с твоим отцом, пока он не стал преподавателем в институте, а потом профессором... И то время, когда приходилось выкраивать рубли и считать каждую копейку, я вспоминаю с ужасом, хотя те годы были для меня и Владимира самыми счастливыми годами. А ты с самого детства жил в достатке.
— А как живут другие, мама? Как живут миллионы? И не абстрактные, ты бы видела... — он запнулся, вспомнив баржи на Волге. — И даже многие мои товарищи по институту. Я уже не маленький, мама, мне не нужно грудное молоко, и я сам могу заработать: и уроки давать, и баржи на Неве разгружать, как другие. Проживем!
Он остановился. Потом сказал:
— Мог бы. Но я должен уехать, не могу не уехать. Дело не только во мне. Но я буду работать там и буду помогать тебе.
— Ты обязательно должен уехать?
— Да, мама.
— Хорошо, — она передернула плечами, будто сбрасывая с них обузу. — Если ты решил так, я не буду нарушать твои планы. Ты уже взрослый и имеешь право на самостоятельные решения. Но тогда решу и я...
Она задумалась. Несколько раз качнулась в кресле:
— Пойми и ты меня... Я ничего в жизни не умею, кроме того, чтобы давать советы портнихе и кухарке. Я была хорошей женой твоему отцу, дай бог тебе найти такую же. И все эти двадцать пять лет я ни о чем не жалела. Но теперь, после его смерти, я вырвана из жизни. Не осталось никаких связей, никакого круга... Даже те несколько знакомых, с которыми я еще вижусь, смотрят на меня с жалостью, свысока. Да, да, это так, поверь мне. Те же Травины... А теперь уезжаешь и ты... Что же мне делать? Умирать в этих каменных стенах от тоски и голода?
— Что ты, мама! Поедем со мной, будем жить вместе!
— Скитаться по мансардам и обедать жареными каштанами? В детстве я бывала и во Франции, видела... Нет, родной.
— Так что же тогда? — Вдруг его поразила догадка, от которой все заледенело внутри: — Ты... Ты решила выйти замуж?
— Нет, мой мальчик.
Она снова качнулась. Тень от кресла скользила по стене, то вздымаясь, как волна, то опадая, и Антону почудилось, что они плывут на корабле. «Что же ты надумала?» Но на душе отлегло: он не мог бы простить матери...
— Мы с отцом никогда не говорили о нашем прошлом, и ты ничего не знаешь. Ты такой деликатный, что никогда не полюбопытствовал сам. Теперь я тебе расскажу. Это довольно романтическая, хотя и не такая уж редкая, история. Ты знаешь, у твоего деда Евгения было два сына: Григорий — он сейчас чиновником в Тифлисе — и твой отец. Дед Евгений имел извоз, этим зарабатывал и дал сыновьям образование: оба они окончили учительскую семинарию. Но твой прадед еще был крепостным крестьянином, дворовым в имении очень богатого помещика из древнейшего на Руси дворянского рода.
— Да, я слышал об этом, папа рассказывал, — пробормотал Антон.
— Не перебивай меня, ладно? Так вот, чистейшая случайность: тот помещик получил имение, вместе с твоим прадедом и другими крепостными, за карточный долг. У помещика были родовые имения во многих губерниях — в Саратовской и Пензенской, в Казанской и Нижегородской, а надо же — полюбилось именно это, выигранное в вист. Случай...
Она грустно усмехнулась. Продолжила. Тень поплыла вверх:
— После отмены крепостного права твой прадед остался хозяйствовать в той самой деревне. И дед Евгений, и его сыновья каждое лето наезжали к нему погостить. А у помещика была дочь. Она тоже каждые каникулы приезжала из пансиона в имение. И однажды она познакомилась со странным мальчишкой, ужасно некрасивым и нелепым, губастым, большеносым, с короткой шеей и покатыми крестьянскими плечами. Но этот крестьянский сын-семинарист знал так много, что мог заткнуть за пояс любого лицеиста и кадета. Он так увлекательно фантазировал, он был таким прямодушным и чистым!.. Короче говоря, подросла дочка помещика, и вырос он, и они поняли, что не могут жить друг без друга. Сама мысль об этом была для ее родителей такой нелепицей, такой чушью несусветной, что они только посмеялись над нею, а его, пришедшего свататься, приказали выгнать вон. Они отмахнулись от этой мысли как от мухи. Но я отмахнуться не могла. И мы убежали и обвенчались с твоим отцом. И все мои связи с прошлым оборвались. Вот такая история, Тони...
Мать сидела в тени, но он понял, что она заливается слезами. Хотя он слышал эту историю впервые, однако и раньше догадывался: что-то у отца и матери в прошлом было необычное, неспроста они об этом прошлом никогда не вспоминали. Ну что ж, история, столько раз описанная в литературе. Значит, он одним боком тоже принадлежит к какому-то знатному роду... Постой!..
— Подожди, мама! Дед же был крепостным у... — он обмер. — Так ты — Столыпина? Дочь этого гнусного вешателя?
— Нет, этого Столыпина — не дочь, а двоюродная кузина. Моя мать — твоя бабушка — и его мать были двоюродными сестрами.
— Это невероятно!
— И ты тоже его родственник, троюродный племянник. Родственников себе не выбирают, Тони... И двадцать пять лет я не встречалась ни с кем. Даже на похоронах матери я стояла в толпе, в стороне. Но отец, твой дед, жив, он давно уже готов был простить меня, и я знаю, он недавно опять справлялся обо мне.
— Кто он?
— Вельможа. Дипломат.
Она помолчала. И сказала твердо — в голосе ее Антон уловил прежнюю волю:
— И я решила: я вернусь к нему. Я бы никогда не сделала этого. Но отца твоего нет. И ты уезжаешь.
Мать отчужденно посмотрела на него. И после паузы спросила:
— Что скажешь ты?
Что он мог ей ответить? Что он остается? Это невозможно. Что он берет ее с собой? Он сам не знает, как все сложится. Ему еще предстоит выполнить задание... Но он-то сам из рода Столыпиных! Вот оборот! Любопытно: если попадет он в лапы охранников, подопечных Петру Аркадьевичу, что скажет и как поступит дражайший родственничек? Пожалуй, с преогромнейшим наслаждением отправит племянника, на дыбу, чтобы не портил родословной своей сермяжной рожей... Но что сказать матери? Что, вернувшись в этот клан, она навсегда потеряет его? Какое имеет он право? Нет, этого он сказать не в силах.
— Поступай как знаешь, — с тяжелым вздохом проговорил он. — Но пойми: я никогда не войду в тот дом. — «Разве что с бомбой», — подумал он. Но сказал другое: — Когда-нибудь ты узнаешь почему. Сейчас я не имею права сказать тебе ничего, мама.
Как сообщить Леониду Борисовичу о разом обрушившихся новостях: о том, что он, Антон, теперь окончательно убежден — за ним следят, и не повредит ли это заданию? О том, что он, оказывается, родственник министра внутренних дел и премьера?.. Куда же пойти? На Куоккалу наложен запрет, да и никого, кроме Любови Федоровны, там, по всей вероятности, нет. А насколько посвящена она в деятельность мужа, Антон не знал — среди товарищей он видел ее лишь однажды, за праздничным столом. Значит, единственный путь — на Арсенальную. Но теперь надо быть в тысячу раз осторожнее.
С иными вариантами, уже не прибегая к лодке и мистификациям с курткой, а, по давнему совету Феликса много раз меняя транспорт, пересаживаясь с фаэтонов на конки и с конок — едва ли не на ходу — на фаэтоны, он, сделав порядочный круг, добрался до Выборгской стороны, до Арсенальной.
Насвистывая, он неторопливо шел по противоположной стороне немощеной, поросшей бурьяном улицы, вдоль разномастных заборчиков и скамеек, врытых в землю у калиток. Время было уже предвечернее. На скамейках то тут, то там сидели натрудившиеся бабы, возились ребятишки. Жены лузгали семечки, ждали с работы мужей.
Проходя мимо одной скамьи, на которой судачили женщины, Антон уловил обрывок фразы:
— У ентих-то, у Пахомовых, обыск был, и фараонов, и в цивильном набилось — ужасть! Забрали старика, спаси его Христос, так рученьки-то и заломили, ироды!..
«Кто эти Пахомовы? — с тревогой подумал студент. — А старик — не дядя ли Захар?»
Вот и дом. Тихий. На скамейке никого нет. Но в стороне, у тополя, обтирает ствол мужичонка в рванье. Но не тот парень с Металлического — не Петр. Совсем другая фигура, ниже ростом, и другое лицо. Вроде бы пьян, за дерево вцепился, как за опору. Но уж что-то чисто выбрит. Шпик?.. Задержат — как Антон объяснит, зачем в этот дом заявился? Конечно, язык проглотит. Но как же тогда задание?
Антон провел взглядом по лицу пьяницы, по его полуприкрытым глазам и, не меняя шага, прошел мимо дома. Безмолвного, как тот, на Васильевском, с выломанной филенкой на крыльце. Последняя возможность предупредить товарищей отрезана. Ладно — будь что будет!..
Экспресс «Петербург — Париж» катил на запад. Остались позади северные хмурые леса. Их сменили березовые рощи, все дальше отступавшие от железнодорожного полотна и открывавшие взору пажити с уже заскирдованным сеном, желтые хлеба, чересполосицу наделов, нищие деревеньки...
За два дня до отъезда Антон обнаружил в почтовом ящике среди обычной почты билет на этот поезд.
Ночью он пришел в кабинет отца. Все здесь было как в тот последний час, когда отец работал в этих стенах. На столе неубранные листы рукописи, карандаши, флакон с клеем, раскрытые книги. Портрет матери в овальной раме и маленькая его фотография. Антон наряжен в матроску, таращит глаза... Все как было. Сейчас отворится дверь, и на плечо ляжет рука... Нет, никогда больше отец не войдет в эту комнату. «А войду ли в нее я? Оказывается, я почти ничего не знал о тебе, отец. О твоем прошлом. О твоих думах. Почему мы так мало говорили с тобой о главном? Стеснялись? Откладывали на будущее? Или боялись, что не поймем друг друга?.. Я так любил тебя, отец, и так боялся, что ты догадаешься об этом. Может быть, и ты вышел тогда на площадь перед Техноложкой, потому что хотел хотя бы со стороны заглянуть в мой мир и попытаться понять его?»
Антон выдвинул ящик стола. Хаос. Точилки для карандашей, визитные карточки, скрепки, перья. Пачка писем, перевязанная лентой. Почерк матери. Наверное, это тогда, когда отец был еще семинаристом, а она — помещичьей дочкой. Вот, оказывается, какая любовь выпала на их долю... Он отвел глаза от пачки писем. «А мне выпадет такое счастье? Лена? Нет, все было бы обычно: красиво, ровно, добропорядочно... Какая же будет о н а?» Зеленые насмешливые глаза смотрели на него из сумрака комнаты. «Чушь! Надо же такое!..»
Он задвинул ящик стола и погасил лампу.
Провожала Антона только мать. На перроне Варшавского вокзала он с нетерпением ждал своего подопечного. Но увидел его, лишь когда поезд уже порядочно отошел от Питера: дверь соседнего купе раздвинулась, и в коридоре появился мужчина с продолговатым горбоносым лицом, с гладко зачесанными назад волосами и козлиной бородкой. К петлице его сюртука был привязан черный шнурок, а из кармашка торчало стекло пенсне.
Мужчина, близоруко щурясь, огляделся, удостоив студента не большим вниманием, чем других пассажиров, и, достав роскошную новенькую трубку с чубуком в виде головы Мефистофеля, начал сосредоточенно набивать ее табаком, приминая его желтыми от никотина пальцами. Мужчина был высок, но отнюдь не худ, наоборот, даже с брюшком. Однако лицо его в точности соответствовало описанию Леонида Борисовича, а главное — никакого сомнения не могла вызвать трубка. «Здравствуйте, товарищ!» — мысленно произнес Антон и обернулся к стеклу, стал наблюдать в нем за отражением мужчины.
Теперь, в пути, он томился неизвестностью и ожиданием неведомых опасностей. Откуда они нагрянут? Когда? В каком обличье? Как сумеет подать ему сигнал, призывая на помощь, товарищ? Что он сам будет делать? Все, что только в силах. Да, не пожалеет и жизни!.. Но всю дорогу до пограничной станции Вержболово, хоть он не смыкал глаз и ночью, мужественно борясь со сном, ничего не случилось, его никто не беспокоил и никто не звал — разве что соседи по купе, расписывавшие бесконечную пульку преферанса.
В Вержболове всем пассажирам, следующим за границу, предстояло пройти полицейский контроль и таможенный досмотр.
Пассажиры змейкой просачивались мимо застекленной кабинки, в которой восседал молодой хлыщеватый жандармский поручик в голубом мундире с серебряными эполетами и кручеными аксельбантами. Поручик принимал в окошко паспорт, мельком смотрел на фотографию, а затем на владельца и, приподняв рычажок, открывал запор дверцы, которая вела в таможенный зал. Паспорт оставался у офицера — он будет возвращен в другом конце зала, после таможенного досмотра — у выхода на другой перрон, где уже поджидал своих пассажиров поезд с непривычными для взгляда россиянина небольшими вагонами с покатыми крышами. Поручик принял у Антона паспорт, глянул на него, потом посмотрел куда-то под стойку окошка и снова уставился на студента, как ему показалось — с интересом. Однако тут же потянул рычажок и механически сказал:
— Прошу-с, милстьсдарь! Следующий!
Таможенный зал был перегорожен сплошным, окованным латунными полозьями, барьером. На барьере уже были расставлены чемоданы и сумки, и пассажиры подходили каждый к своим вещам. По другую сторону барьера расхаживали чиновники в форменных сюртуках и фуражках и наугад, на выбор предлагали открыть тот или иной чемодан, с брезгливым видом, двумя пальцами, ворошили содержимое. Нескольким мужчинам предложили пройти с вещами в помещение за дубовой дверью. Пассажиры возвращались оттуда с немым возмущением на пунцовых лицах. Антон исподволь наблюдал за своим подопечным — тот стоял через несколько человек впереди него. Незнакомец с козлиной бородкой благополучно миновал и поручика, и таможню и, получив паспорт, уже вышел на перрон.
— Прошу-с, — указал таможенник на дубовую дверь и Антону.
«Вот оно! — подумал, обмирая, студент. — Начинается...»
— И... и вещи брать?
— Непременно-с.
Комната оказалась обыкновенной, канцелярской, с крашенными в грязно-голубой цвет стенами, с такой же, как в зале, только меньших размеров, стойкой да еще ширмой в углу. В комнате было два чиновника.
— Прошу-с, багаж поставьте сюда и откройте, а сами, — чиновник показал на ширму, — разденьтесь.
— Раздеться?
— Догола-с.
Антон хотел было возмутиться. Но смирился.
Из-за ширмы он наблюдал, как чиновники с застывшей на физиономиях брезгливостью перекладывают в его чемодане и сумке каждую тряпку, листают тетради конспектов, выстукивают стенки чемодана и прощупывают ткань и швы сумки, а потом так же методически и профессионально просматривают его одежду, После того как процедура с вещами была закончена, второй чиновник, до сих пор молчавший, прошел за ширму и предложил, как дантист:
— Откройте рот. Та-ак... Покажите руки, раздвиньте пальцы. Та-ак. Теперь правое ухо. Левое.. Нагнитесь... Та-ак... Все, можете одеваться.
«Ну и работенка у вас!» — хотел съязвить Антон, но придержал язык. Вместо этого спросил:
— И так каждый день? Или кого-нибудь ищете, господа?
— Не только ищем, но и кого нам надо — находим, молодой человек. Непременно-с находим, — назидательно ответил старший.
Антон наспех оделся и выскочил из комнаты.
В кабинке у выхода из зала другой жандармский офицер — чином повыше, ротмистр, протянул ему паспорт, уже проштемпелеванный выездной визой.
— Весьма благодарен, — сказал Антон и не удержался: — Счастливо оставаться!
Ротмистр, уже взявшийся было за следующий паспорт, поднял на него веселые круглые глаза:
— Приятного путешествия, сударь. Надеюсь, скоро увидимся.
«Неужто миновало?» — ликовал Антон, располагаясь в новом купе. Оно было узкое, с сидячими, по трое с каждой стороны столика, местами-скамьями и плетеными сетками над головой для багажа.
Поезд тронулся. Вскоре за окном проплыл полосатый пограничный столб с двуглавым российским орлом. Вагон простучал по пролетам моста, и вот уже показался столб иной раскраски, увенчанный гербом — орлом прусским.
Все! Он на чужой земле...
У первого же полустанка поезд притормозил, и по вагону прошли немецкие таможенники и чины пограничной стражи. Проверка документов и досмотр на этот раз оказались самыми поверхностными: пограничник листал паспорта и тут же ставил штампы транзитных виз, а таможенники лишь пересчитывали багажные места, сверяя количество их с указанным в декларации. Они ушли, и теперь экспресс весело катил по немецкой земле, все быстрее отдаляясь от границы Российской империи.
Антон почувствовал, что зверски проголодался. Он встал. Ноги не шли. То ли затекли, то ли сказалось напряжение всех этих последних суток.
«Ну-ну, не распускаться!..» На ватных ногах он направился, придерживаясь за раскачивающиеся стены, в вагон-ресторан.
Он расположился за столиком. За окном ландшафт сменялся ландшафтом, и было удивительно: отъехали от Вержболова какой-то десяток километров, а все иное: и архитектура жилищ и церквей, и дороги, и повозки на них, и одежды жителей.
Вечером — Берлин, а завтра уже и Париж. Все позади: правильно ли он поступил или неправильно? И дом, и мать, и Лена... А что его ждет впереди? Завтра он пойдет на Пер-Лашез, вступит на плиты, впитавшие в себя кровь расстрелянных коммунаров... Почему, обращаясь за примерами, мы черпаем их в чужой истории, разве мало русских великих имен?.. Но все равно, он — собрат Варлена и Делеклюза!
Он не услышал, как к его столику кто-то подошел.
— У вас свободно? Не возражаете?
Антон оторвался от окна. У столика стоял мужчина и попыхивал трубкой.
— Пожалуйста, — кивнул Антон.
Мужчина сел, расстегнул пуговицы сюртука, положил трубку в пепельницу. Острая бородка Мефистофеля уткнулась в стекло. Сам он по-домашнему откинулся на стуле:
— Далеко ль путешествовать собрались, сударь? Не по пути ли нам?
Он, щуря близорукие глаза, обвел взглядом полупустое помещение вагона-ресторана — ближние к ним столики были свободны — и, широко улыбнувшись, протянул руку:
— Разрешите представиться, — он понизил голос, — я — Лидин. А вы — товарищ Владимиров, не так ли?
— Значит, все благополучно? — пожимая его руку, сказал Антон. — Обвели этих простофиль?
Лидин поднял палец, привлекая внимание официанта, и сказал:
— А ведомо ли вам, мой друг, что слово «простофиля» происходит от латинского «профос», что еще с древнейших времен означало: военный парашник, служака, убирающий в лагере нечистоты, а также и военный полицейский чин и полковой палач? Не знали? Э, батенька, еще много предстоит вам узнать!
Он весело и добродушно рассмеялся. И когда официант откупорил бутылку и наполнил вином бокалы — поднял свой и повторил напутствие, уже слышанное Антоном от Леонида Борисовича:
— Доброго нам ветра! Для вас, товарищ Владимиров, все еще только начинается!..
Да, все только начиналось для Антона, и ему предстояло бесконечно много узнать и многое сделать.
Не знал он и того, что сидящий против него человек — один из старейших деятелей революционного движения в России, член Московского комитета партии Мартын Николаевич Лядов потому казался плотным и с брюшком, что в подкладке жилета, выглядывавшего из-за обшлагов сюртука, совершали путешествие сто тысяч рублей — в двухстах билетах пятисотенного достоинства каждый. Тех самых, которые были захвачены Камо и его группой тринадцатого июня на Эриванской площади Тифлиса и решением Большевистского центра предназначались к обмену в Европе на валюту: деньги нужны были партии.
В выполнении и этого задания Антону предстояло принять самое непосредственное участие.