Ночь огня — страница 46 из 51

Подозрения окрепли, когда она увидела, что я рыдаю от ревности к доктору, гостившему у Селим-бея. Но она все еще не была уверена. Одним словом, до той самой ночи, когда я со слезами на глазах признался ей в любви, она не могла принять окончательного решения.

Вместе с тем момент пробуждения чувства ко мне оставался загадкой для нее самой. Позже она поняла, что любит меня, но не заметила, как любовь стала сильнее. Смерть мужа и брата, первая болезнь старшей сестры и другие тяжелые повороты судьбы не раз изгоняли мысли обо мне из ее памяти. Даже в минуты затишья, когда никакие серьезные думы и хлопоты ее не беспокоили, она не вспоминала обо мне. Но вскоре болезнь возвращалась, наваливаясь с удвоенной силой.

Много лет прошло с тех пор, как мы расстались. Однако Афифе по-прежнему упоминала обо мне при всяком удобном случае. Как-то раз старшая сестра заметила это и пригрозила:

— Девочка моя, смотри не вздумай влюбиться в этого юношу.

Афифе неожиданно разрыдалась и бросилась ей на шею:

— Не знаю, сестрица. Я никак не могу его забыть.

С того дня Афифе считала сестру своей сообщницей, а теперь с горькой улыбкой рассказывала обо всем мне.

— Видите, какой безнравственной я стала, Мурат-бей.

В самом деле, Афифе отвергла все принципы семейства Склаваки. Только непроизвольные жесты напоминали о былой добропорядочности. Например, в первую ночь, говоря, что любит мня, она невольно подняла руки к голове и как будто опустила на лицо воображаемое покрывало — жест смущения.

И вот еще что: как и раньше, она болезненно реагировала на все, что касалось сына. В один из дней я предложил ей познакомить меня с маленьким Склаваки, чтобы я мог как-то помочь ему. Она занервничала: «Нет, нет... Я никогда не позволю вам увидеть друг друга... Это будет постыдно, просто ужасно».

Честно говоря, в те дни не она, а я отличался безнравственным поведением. Ее спокойствие было так убедительно, что ввело меня в заблуждение. Я даже получал удовольствие, бередя ее рану, так как не опасался новых приступов.

Например, я задавал вопрос вроде: «Значит, вы много думали обо мне?» — вынуждая ее отвечать «Очень» и касаться рукой моей груди. Простого «да» мне было недостаточно. Признаюсь, вопрос был бессмысленный, но мне хотелось снова и снова слышать ее слова, видеть этот жест, который почему-то мне очень нравился. Вынуждая ее рассказывать обо всех стадиях развития чувства, я удовлетворял свое любопытство и тешил самолюбие.

Непреложная истина заключалась еще и в том, что моя старая болезнь по-прежнему будоражила кровь и я желал эту женщину. Временами, когда вожделение брало надо мной верх, Афифе казалась мне соблазнительней, чем прежде. В такие минуты я был готов к насилию и принимал страшные решения. Но скоро чувства успокаивались. Я смотрел на несчастную больную и с ужасом думал, как могло прийти такое мне в голову.

III

За два дня до отъезда в поведении Афифе вновь обнаружились признаки отчаяния и беспокойства. Она с трудом следила за беседой, время от времени сжимала пальцами виски и жаловалась на головную боль.

Хуже того, странная рассеянность Афифе не укрылась от внимания посторонних.

Я боялся, что в последний день произойдет непредвиденное. Ее нужно было отвезти на паром, где предстояло очень тяжелое расставание. Прощаясь со мной, она вполне могла пережить очередной кризис и совершить что-нибудь из ряда вон выходящее.

Мать вбила себе в голову, что ей непременно нужно проводить Афифе. Однако ночная сырость, морской воздух и прогулка по пристани были ей совершенно противопоказаны. Мы из кожи вон лезли, пытаясь убедить ее в неосуществимости этой затеи. Больше всех старалась Афифе, но и ей не удалось побороть упрямство матери. Сначала мама загоняла нас по одному в угол и, пользуясь нашими слабостями, начинала говорить, что это ее последняя воля, своего рода завещание. Мольбы не принесли результата, и тогда она перешла к угрозам. Словно молодая девушка, которую не отдают замуж за любимого, она рыдала, пронзительно вопила и грозилась уйти из дома, чтобы больше никогда не показываться нам на глаза.

В свое время Склаваки всей семьей проводили ее до туманных вершин близлежащих гор, а теперь она была обязана отвезти их девочку хотя бы до парома на Бандырму. «Разве не так?» — вопрошала она.

В ослабевшем сознании матери время и расстояние смешались, поэтому подножие горы Манастыр, расположенной в получасе езды от Миласа, превратилось для нее в туманные вершины. Она считала, что отпустить Афифе одну совершенно бесчеловечно.

Поняв, что с этой проблемой нам не справиться, мы держали семейный совет. В результате на свет родилась новость о том, что вражеская авиация сегодня-завтра ночью совершит особенно страшный налет на Стамбул.

Хотя мама постоянно заявляла, что отныне не видит большого различия между жизнью и смертью, бомбардировки страшили ее чрезвычайно. Стоило квартальному сторожу позвонить в дверь с сообщением: «Летят», как она сразу же бросалась в подвал дома, опережая всех остальных.

Когда поддельная телеграмма, якобы адресованная моему брату, подтвердила новость о налете, настойчивость матери ослабела. Но за день до отъезда Афифе она возжелала сесть в повозку и отправиться на прогулку в компании молодой женщины.

После обеда я усадил их в экипаж вместе с двумя младшими дочерьми брата и сопровождал до Кысыклы по дороге, ведущей мимо Кузгунджука.

Был тихий вечер. Несмотря на будний день, на улицах и в близлежащих рощах мы часто натыкались на большие семьи греков и армян. По пути я заметил постройку, напоминающую аязма[62]. Люди группами входили и выходили из него. Значит, был какой-то религиозный праздник.

Немного поодаль, возле ресторанчиков в Кысыклы, стояла карусель и несколько лодок-качелей — получилась настоящая праздничная площадь.

Семьи бедных ремесленников в парадной одежде сидели за столиками, пили, ели и развлекались, а дети от мала до велика радостно толпились вокруг качелей.

Наша прогулка подошла к концу, поэтому мы остановили повозку и, подобно остальным, оккупировали столик на террасе одного из ресторанчиков. Со всех сторон доносились звуки граммофона и шарманки. Главы семейств пили ракы и, закатав рукава рубашек, помогали женщинам готовить мясо или рубить салаты.

Стиль, которому я тогда следовал, не предусматривал семейных развлечений в османском стиле и сельских прогулок в пестрой ярмарочной компании женщин и детей. Я даже усомнился, стоит ли мне здесь сидеть, ведь среди молодежи, проходящей по улице, могут оказаться знакомые.

Впрочем, почему-то мне не было скучно. Несмотря на жару, в воздухе витал легкий аромат осени. Ее мановение чувствовалось даже в убранстве деревьев, цвете травы и виде неподвижных холмов, возвышающихся в солнечном свете, словно в тумане.

Девушки под руку прогуливались вдоль улицы, порой делая несколько танцевальных па под звуки граммофона и шарманки, перешучивались с юношами, стоя вокруг качелей, и заставляли меня вспоминать те вечера в церковном квартале.

Наконец старая тетушка, которая жарила шашлык на костре, разожженном между камнями, вдруг воскликнула:

— Эй, девочка, принеси-ка мне платок! Платок принеси!

В ее голосе слышалась гармония провинциальной речи, и я полностью погрузился в прошлое.

По сердцу разлилась сладкая невинная печаль, а мои глаза выискивали в толпе девушек Стематулу, Рину, Марьянти и Пицу. Вот старый грек в пиджаке, застегнутом на все пуговицы, лысый, с густыми усами — он похож на старосту Лефтера-эфенди. Напротив него спиной ко мне стоит худая женщина в черном. Я не мог оторвать от нее глаз. Мне казалось, что стоит ей обернуться, и я увижу усталое, бледное лицо тетушки Варвары.

Даже старые детские чувства вроде нерешительной радости, печали, надежды и отчаяния пробудились вновь. Через некоторое время они все поблекли, осталась только любовь к Афифе. Я вдруг проснулся осенним утром, глядя, как занимается рассвет по ту сторону белых батистовых занавесок тетушки Варвары, а моя душа переполнялась Ею. Сегодня день визита, и я счастлив, что смогу с Ней увидеться. Я встретил Ее на улице, залитой солнечным светом, и видел, как вуаль колышется над Ее прозрачным лицом. Мы в деревне, смотрим друг на друга, а я со слезами признаюсь Ей в любви...

Несомненно, жизнь даровала мне гораздо больше, чем я мог ожидать и, возможно заслуживал. Но теперь я понимал, что будущее, которое виделось мне в годы бессилия и отчаяния, оказалось совсем иным на вкус. Наверное, впервые за много лет я чувствовал, что недоволен, что меня обманули и я не смог добиться того, чего хотел.

Лишь Аллах знает, как я смотрел на Афифе в эти минуты. Она тоже подняла глаза и, часто моргая глядела на меня.

Мать радовалась, как ребенок. Она разглядывала шарманки, людей, которые шумно беседовали за ужином, и вдруг спросила:

— Ведь это конец, не правда ли?

У меня неожиданно сжалось сердце, но я сделал вид, что ничего не понял:

— Конец чего, мама?

Она зажмурилась и улыбнулась:

— Мы больше никогда не встретимся все вместе. Вы, может быть, еще увидите друг друга. Но меня с вами уже не будет.

Я выдавил из себя смешок, изобразил оживление, поддельную радость, что-то сказал, а затем поднялся на ноги, сказав, что хочу показать детям качели. Однако я чувствовал, что это конец не только для нее, а для нас всех. Три человека, связанные тонкими узами любви, скоро разойдутся. Минует последний день, и каждый пойдет своим путем, чтобы больше не встречаться.

В тот час, когда я провожал отца и мать до источника в горах Миласа, я пережил тяжелый приступ. Прошло целых десять лет, и он настиг меня снова. Но теперь это было не просто непонятное чувство, не имеющее явной причины. По правде говоря, мать прожила еще несколько лет. Но с тех пор, как Афифе уехала, мы больше никогда не были так близки. А уж тем более не совершали совместных прогулок.