Ночь. Рассвет. Несчастный случай — страница 15 из 46

Голос показался мне знакомым.

«Вы же давите меня… осторожней! Помогите!»

Я где-то слышал раньше такой же слабый голос, такой же хрип. Этот голос со мной когда-то разговаривал. Где? Когда? Много лет назад? Нет, это могло быть только в лагере.

«Спасите!»

Я чувствовал, что сейчас раздавлю его, что я не даю ему дышать. Я пробовал встать, я пытался высвободиться, чтобы он мог дышать. Но я сам был придавлен тяжестью тел. Я едва дышал. Я впивался ногтями в незнакомые лица, я кусал все вокруг, лишь бы глотнуть воздуха. Никто не вскрикивал.

Неожиданно я вспомнил. Юлек! Мальчик из Варшавы, игравший на скрипке в оркестре Буны…

«Юлек, это ты?»

«Элиэзер… двадцать пять ударов плетью. Да… я помню…»

Он замолчал. Прошло немало времени.

«Юлек! Ты меня слышишь, Юлек?»

«Да…» — ответил он слабым голосом. — «Что ты хочешь?»

«Как ты себя чувствуешь, Юлек?» — спросил я не столько для того, чтобы услышать ответ, но для того, чтобы убедиться, что он может говорить, что он еще жив.

«Все в порядке, Элиэзер… У меня все в порядке. Воздуха не хватает… сил нет. У меня ноги опухли. Отдохнуть-то хорошо, но моя скрипка…»

Я подумал, что он сошел с ума. Зачем здесь скрипка?

«Что, твоя скрипка?»

Он задыхался. «Я боюсь… я боюсь… что мою скрипку сломают… Я принес ее с собой».

Я не смог ответить. Кто-то лежал на мне во всю длину, закрывая мое лицо. Я не мог дышать ни ртом, ни носом. Капли пота заливали мне лоб, сбегали по спине. Это был конец — конец пути. Медленная смерть от удушья. Ни крикнуть, ни позвать на помощь.

Я попытался избавиться от моего невидимого убийцы. Вся моя воля к жизни сосредоточилась в моих ногтях. Я царапался. Я сражался за глоток воздуха. Я впивался в рвущуюся плоть, а она не реагировала. Я не мог высвободиться из-под этой массы, сдавливавшей мою грудь. Был ли человек, с которым я сражался, мертв? Кто знает? Я никогда не узнаю. Могу сказать лишь одно — я победил. Мне удалось пробить дыру в этой стене умирающих людей и вдохнуть немного воздуха.

«Папа, как ты там?» — спросил я, как только смог выдавить слово.

Я знал, что он не может быть далеко.

«Нормально», — ответил далекий голос, словно из другого мира. — «Я постарался уснуть».

Он старается уснуть. Прав он или нет? Можно ли спать здесь? Не опасно ли ослабить свою волю хоть на мгновение, ведь смерть готова обрушиться на тебя в любую минуту?

Я размышлял об этом, когда услышал звуки скрипки. Звуки скрипки в этом темном бараке, где мертвые громоздились на живых?

Какой псих может играть на скрипке здесь, на краю своей собственной могилы? Или это и в самом деле галлюцинация?

Должно быть, это Юлек.

Он играл отрывок из концерта Бетховена. Я никогда не слышал столь чистых звуков. В такой тишине.

Как ему удалось выбраться? Извлечь свое тело из-под моего, так, что я не заметил?

Стояла кромешная тьма. Я мог слышать только скрипку, и словно сама душа Юлека вселилась в смычок. Он играл свою жизнь. Струны рассказывали о его утраченных надеждах, его сожженном прошлом, его уничтоженном будущем — о всей его жизни. Он играл так, как никогда уже не будет играть снова.

Я никогда не забуду Юлека. Как мне забыть этот концерт для умирающих и мертвых! По сей день, где бы я ни услышал Бетховена, мои глаза закрываются, и из тьмы возникает печальное, бледное лицо моего польского друга, который прощался со своей скрипкой, играя для гибнущих людей.

Я не знаю, как долго он играл. Меня одолел сон. Когда я проснулся я увидел Юлека, распростертого напротив меня, мертвого. Рядом с ним лежала его скрипка, разбитая, растоптанная, странное маленькое непобедимое тело.


Мы пробыли в Глейвитце три дня. Три дня без пищи и воды. Выходить из бараков не разрешалось. Эсэсовцы охраняли двери. Меня мучили голод и жажда. Наверное, я был очень грязен и истощен, судя по внешнему виду окружающих. Хлеб захваченный из Буны, мы давно съели. А кто знает, когда нам дадут новый паек?

Фронт следовал за нами. Мы снова слышали стрельбу, и довольно близко. Однако у нас не было ни сил, ни мужества верить, что нацисты не успеют нас вывезти, а русские скоро придут сюда.

Мы слышали, что нас собираются отвезти в глубь Германии.

На третий день, на рассвете, нас вывели из бараков. Мы все набросили одеяла на плечи, как молитвенные покрывала. Нас направили к воротам, разделявшим лагерь на две части. Там стояла группа офицеров СС. По рядам пронесся слух — селекция!

Селекцию проводили эсэсовские офицеры. Слабых — налево, тех, кто может нормально идти — направо.

Моего отца послали налево. Я кинулся за ним. Офицер СС закричал мне вслед: «Назад!»

Я проскользнул за спины других. Несколько эсэсовцев бросились, чтобы вернуть меня обратно, создав при этом такую суматоху, что многие люди сумели перейти слева направо, в том числе мой отец и я. Однако не обошлось без нескольких выстрелов и нескольких убитых.

Нас всех вывели из лагеря. Через полчаса ходьбы мы оказались посреди поля, где проходили рельсы. Надо было дожидаться прибытия поезда.

Валил густой снег. Запрещалось садиться и даже двигаться.

Снег ложился толстым слоем поверх наших одеял. Нам принесли хлеб — обычную порцию. Мы набросились на него. У кого-то возникла мысль утолять жажду снегом. Вскоре все взяли с него пример. Поскольку нагибаться не разрешалось, каждый достал свою ложку и ел снег, скопившийся на спине соседа спереди. Полный рот хлеба и полная ложка снега. Караульные эсэсовцы хохотали над этим спектаклем. Проходили часы. Наши глаза устали вглядываться вдаль — не идет ли спасительный поезд. Он появился лишь поздно вечером. Бесконечно длинный поезд, составленный из вагонов для скота, без крыш. Эсэсовцы затолкали нас по сотне в вагон, мы были такие тощие! Посадка закончилась, эшелон тронулся.

Я сидел, втиснувшись среди других, чтобы хоть как-то бороться с холодом. Голова — пустая и, в то же время, тяжелая, в мозгу — водоворот разрозненных воспоминаний. Безразличие убивало душу. Умереть здесь или где-нибудь в другом месте, сегодня, завтра или позже — какая разница? Долгая ночь, и нет ей конца.

Когда все же на горизонте появились серые проблески света, в первых лучах зари предстал клубок человеческих теней, скорченных, с головами, втянутыми в плечи, взгромоздившихся друг на друга, словно груда пыльных надгробий. Я попробовал отличить еще живых от тех, кто уже умер. Но разницы не было. Мой взгляд надолго задержался на одном из них, лежавшем с открытыми глазами, уставившись в пустоту. Его серовато-синее лицо покрылось слоем инея и снега.

Мой отец притулился около меня, завернувшись в одеяло, плечи его покрылись снегом. Он что, тоже мертв? Я окликнул его. Молчание. Я бы закричал, если б мог. Он не двигался.

Внезапно мое сознание пронзила мысль, что больше незачем жить, незачем бороться.

Поезд остановился посреди пустынного поля. Неожиданная остановка разбудила кое-кого из спящих. Они приподнялись, испуганно озираясь вокруг.

Снаружи ходили эсэсовцы, крича: «Выкидывайте мертвых! Все трупы вон!»

Возникло оживление. Станет попросторнее. Добровольцы взялись за работу. Они ощупывали тех, кто все еще лежал, скорчившись.

«Вот он! Берем!»

Мертвеца раздели, уцелевшие жадно поделили его одежду, затем двое «могильщиков» взяли его — один за голову, другой — за ноги, и выкинули из вагона, точно мешок с мукой.

Со всех сторон слышались крики: «Идите сюда! Вот еще один! Он не шевелится».

Я вышел из оцепенения как раз в ту самую минуту, когда двое подошли к моему отцу. Я бросился сверху на его тело. Он был холоден. Я хлопал его, растирал ему руки, крича: «Папа! Папа! Проснись. Тебя хотят выбросить из вагона…»

Его тело оставалось бесчувственным.

Двое могильщиков схватили меня за шиворот. «Оставь его. Ты же отлично видишь, что он мертв».

«Нет!» — закричал я. — «Он не мертвый! Нет еще!»

Я продолжал хлопать его изо всех сил. Через минуту веки моего отца шевельнулись, приоткрыв мутные глаза. Он слабо дышал.

«Вот видите», — закричал я.

Двое отошли.

Из нашего вагона выбросили двенадцать тел. Затем поезд продолжал свой путь, оставив позади на заснеженном поле в Польше несколько сот обнаженных мертвецов, лишенных погребения.

Нам не давали еды. Мы жили на снеге — он заменял нам хлеб. Дни походили на ночи, а ночи оставляли осадок своей черноты в наших душах.

Поезд медленно тащился, часто останавливаясь на несколько часов, и снова трогаясь. Снег не переставал. Все эти дни и ночи мы лежали, скрючившись, друг на друге, не говоря ни единого слова. От нас остались только промерзшие тела. Закрыв глаза, мы дожидались только следующей остановки, чтобы выбросить наших мертвецов.

Десять дней, десять ночей пути. Временами мы проезжали через немецкие городки, как правило, рано утром. Рабочие шли на работу. Они останавливались и смотрели нам вслед, но более никак не выражали своего удивления.

Однажды, когда мы остановились, рабочий вынул из сумки кусок хлеба и бросил в вагон. Началась паника. Десятки изголодавшихся людей насмерть дрались за несколько крох. Немецкие рабочие с живым интересом взирали на это представление.


Несколько лет спустя, я наблюдал подобную сцену в Адене. Пассажиры нашего парохода развлекались, бросая монеты «туземцам», которые ныряли, чтобы достать их. Привлекательная, аристократического вида парижанка извлекала особое удовольствие из этой игры. Внезапно я заметил, что двое ребятишек затеяли смертельную схватку, пытаясь придушить друг друга. Я повернулся к даме.

«Пожалуйста — попросил я, — не бросайте больше монет».

«Почему же? — спросила она. — Мне нравится подавать милостыню».

В вагоне, в который упал хлеб, началось настоящее сражение. Люди бросались друг на друга, топтали, рвали и кусали друг друга. Хищники со звериной яростью в глазах. Невероятная энергия охватила их, заострила их зубы и ногти.

Толпа рабочих и любопытных зрителей собралась вдоль поезда. Наверное, они никогда не видали