— Давид и Дан, прикрывайте нас, — сказал он спокойным, уверенным голосом.
Давид и Дан схватили два только что полученных автомата и заняли оборону.
Но теперь весь лагерь всполошился. Раздавались команды, началась стрельба. Каждая секунда была на счету. Прикрываемый Давидом и Даном, Гад заменил колесо. Но парашютисты приближались. Гад понимал, что самое главное — увезти оружие.
— Давид и Дан, — сказал он, — оставайтесь на местах. Мы уходим. Постарайтесь задержать еще на три минуты, пока мы не скроемся, потом можете отступать. Пробирайтесь в Гедеру, там друзья спрячут вас. Вы знаете, где их искать.
— Я знаю, — ответил Давид, стреляя. — Сматывайтесь, да побыстрее!
Оружие и боеприпасы удалось спасти, но Давид и Дан дорого заплатили за это. Дан был убит, а Давид ранен. И все из-за упрямого храброго часового с пулей в брюхе!
— Чудный парень был Давид, — сказала Илана. Она уже говорила о нем так, как будто он принадлежал прошлому.
— Надеюсь, палачу об этом известно, — язвительно заметил Гад.
Я понимал его горе и, честное слово, завидовал ему. Он терял друга, ему было больно. Но когда теряешь друзей каждый день, боль притупляется. В свое время я лишился множества друзей; порой я чувствовал себя ходячим кладбищем. Собственно, поэтому я и приехал с Гадом в Палестину и стал террористом: у меня не было больше друзей, которых я мог бы потерять.
— Говорят, что палач всегда надевает маску, — сказал Иоав, до сих пор молча стоявший у кухонной двери. — Интересно, правда ли это?
— Наверное, правда, — сказал я. — Палач надевает маску, и не видно ничего, кроме его глаз.
Илана подошла к Гаду, потрепала его по голове и печально сказала:
— Не терзайся, Гад. Это война.
Прошел час, и никто не произнес ни слова. Все думали о Давиде бен Моше. Давид был не одинок в своей камере смертников, с ним находились его друзья. Все, кроме меня. Я вспоминал о Давиде только тогда, когда произносили его имя. Пока все молчали, мои мысли кружились вокруг кого-то другого, вокруг человека, о котором я знал не больше, чем о Давиде, но мне предстояло его узнать. У моего Давида бен Моше было лицо англичанина, и его звали капитан Джон Доусон.
Мы уселись к столу, и Илана подала нам горячего чаю. Некоторое время мы его молча прихлебывали. Мы вглядывались в жидкость, золотившуюся в наших стаканах, как будто пытались найти там выход из нашего молчания и постигнуть значение событий, с ним связанных. Затем, чтобы убить время, мы заговорили о прошлом. Вспоминали мы, в основном, о смерти.
— Смерть спасла мне жизнь, — начал Иоав. У него было юношеское, невинное, изможденное лицо с темными застенчивыми глазами. Его волосы были белы, как у старика. Он всегда казался заспанным и зевал с утра до вечера.
— У нас был сосед, убежденный пацифист, и он донес на меня полиции, — продолжал Иоав. — Я спрятался в психиатрической больнице, в которой старшим надзирателем служил мой школьный товарищ. Я пробыл там две недели, пока полиция не напала на мои след. «Он здесь?» — спросили они у надзирателя. «Да, — ответил тот, — он здесь; он очень тяжело болен». — «А что с ним?» — спросили они. «Он вообразил что он мертв», — сказал надзиратель. Те, однако, все равно захотели взглянуть на меня. В кабинете надзирателя, куда меня привели, сидели два полицейских чиновника, ответственных за борьбу с терроризмом. Они обращались ко мне, но я не отвечал. Они задавали мне вопросы, но я притворялся, что не слышу. И все-таки они не верили, что я сумасшедший. Несмотря на протесты надзирателя, они забрали меня с собой и сорок восемь часов подвергали допросу. Я притворялся мертвым, и притворялся успешно. Я отказывался от еды и питья; они лупили меня по рукам и по лицу, но я не реагировал. Мертвецы не чувствуют боли и не кричат. Через сорок восемь часов меня отвезли обратно в лечебницу.
Я слушал Иоава, и разные мысли всплывали в моем сознании. Я вспомнил, что некоторые из моих товарищей называли Иоава Психом.
— Забавно, не так ли? — сказал он. — Смерть и вправду спасла мне жизнь.
Несколько минут мы молчали, как будто воздавая должное смерти, благодаря которой парень с невинным, изможденным лицом спасся и заслужил прозвище Психа.
— Через пару дней, уходя из лечебницы, я заметил, что мои волосы поседели, — закончил Иоав.
— Это одна из шуточек смерти, — вставил я. — Смерть любит менять людям цвет волос. У смерти нет волос; у нее одни только глаза. Зато у Бога вовсе нет глаз.
— Господь спас мне жизнь, — сказал мне Гидеон.
Мы прозвали Гидеона Святым. Во-первых, потому что он и в самом деле был святым, во-вторых, он весьма походил на святого. Это был долговязый, молчаливый парень лет двадцати, который изо всех сил старался быть незаметным и вечно бормотал молитвы. Он носил бороду и пейсы и не выходил из дому без молитвенника в кармане. Его отец был рабби, и когда он услыхал, что его сын решил стать террористом, то благословил его. «Бывают времена, — сказал рабби, — когда слов и молитв недостаточно. Бог милосерден, но он же Бог Воинств. А войну словами не выиграть».
— Господь спас меня от смерти, — повторил Гидеон. — Его глаза спасли меня. Меня тоже арестовали и пытали. Они выщипывали мою бороду, втыкали мне под ногти горящие спички, плевали мне в лицо, и все для того, чтобы заставить меня признаться, что я участвовал в покушении на Верховного Комиссара. Но несмотря на боль, я молчал. Не раз мне хотелось закричать, но я сдерживался, потому что чувствовал на себе взгляды Бога. «Господь смотрит на меня, — говорил я себе, — и я должен быть достоин Его». Мои мучители непрерывно орали на меня, но я сосредоточился на мыслях о Боге и Его глазах, которые погружены в людскую боль. В конце концов им пришлось отпустить меня за недостатком улик. Если бы я признался, то меня приговорили бы к смерти.
— И тогда, — перебил я, — Господь закрыл бы Свои глаза.
Илана подлила нам чаю.
— Ну, а ты, Илана? — спросил я, — что спасло тебе жизнь?
— Насморк, — ответила она.
Я расхохотался, но остальные промолчали. Мой смех прозвучал хрипло и неестественно.
— Насморк? — повторил я.
— Да, — сказала Илана совершенно серьезно. — У англичан нет описания моей внешности; они знают только мой голос. Однажды они схватили целую группу женщин, в том числе и меня. В полицейском участке инженер-акустик сравнивал голос каждой из нас с голосом таинственного диктора «Голоса Свободы». Благодаря сильному насморку, меня вскоре отпустили, а четырех других женщин задержали для дальнейшего допроса.
Я снова попробовал рассмеяться, но остальные мрачно молчали. «Насморк, — подумал я. — Пожалуй от него больше проку, чем от веры или мужества». Теперь мы взглянули на Гада, который казалось вот-вот раздавит свой стакан между пальцами.
— Я обязан жизнью троим англичанам, — сказал он. Гад сидел, почти склонив голову на правое плечо и уставившись в стакан, как будто обращался к быстро стынущему чаю. — Это было в самом начале, — продолжал он. — Теперь неважно, зачем, но Старик приказал взять троих заложников. Все они были сержантами, и мне было приказано убить одного из них, любого, по своему усмотрению. Я был тогда молод, примерно, как Элиша, и испытывал духовные муки оттого, что на меня возложили эту ужасную роль. Я был готов стать палачом, но не судьей. К сожалению, в ту ночь я потерял связь со Стариком и не мог высказать ему свои сомнения. Приговор следовало привести в исполнение на рассвете, но как же мне было выбрать жертву? Наконец, меня осенила мысль. Я спустился в подвал и сказал троим сержантам, что предоставляю выбор им. Я сказал, что, если они сами не выберут смертника, то все трое будут расстреляны. Они решили тянуть жребий, и на рассвете я всадил неудачнику пулю в шею.
Я невольно взглянул на руки и лицо Гада, на знакомые руки и лицо моего друга, который всадил человеку в шею пулю, а теперь спокойно и совершенно безразлично рассказывал об этом. Не смотрит ли на него лицо сержанта из стакана с золотистым, холодным чаем?
— Ну, а если бы сержанты отказались решать сами? — спросил я, — что бы ты тогда делал?
— Наверное, застрелился бы сам, — сказал он уныло. Повисла тяжелая тишина. Потом он добавил:
— Говорю же тебе, я тогда был молод и очень слаб.
Все повернулись ко мне, ожидая моего рассказа. Я отхлебнул глоток терпкого чаю и утер испарину со лба.
— Своей жизнью я обязан смеху, — сказал я. — Дело было зимой в Бухенвальде. Мы были одеты в лохмотья, и каждый день сотни людей умирали от холода. По утрам нас заставляли выходить из бараков и ждать снаружи часа по два, пока в бараках не сделают уборку. Однажды я почувствовал ужасную слабость. Я был уверен, что пребывание на улице убьет меня, и спрятался в тайнике. Разумеется, я попался, и бригада уборщиков приволокла меня к одному из многочисленных подручных старшего по бараку. Ни о чем не спрашивая, тот схватил меня за горло и сказал равнодушно: «Сейчас я тебя придушу». Его ручищи сомкнулись на моем горле, а я был настолько слаб, что даже не пытался сопротивляться. «Ну, что ж, — подумал я, — все кончено». Я чувствовал, как кровь приливает к моей голове и моя голова раздувается и становится все больше и больше, так что, наверное, я похож на собственную карикатуру, на жалкого клоуна. Я был убежден, что моя голова вот-вот лопнет и разлетится на тысячу кусков, словно детский воздушный шарик. В этот момент помощник капо посмотрел на меня хорошенько, и мой вид показался ему настолько комичным, что его хватка ослабла, и он разразился хохотом. Он смеялся так долго, что позабыл о своем намерении убить меня. И вот, таким образом, я остался цел и невредим. Правда, забавно, что я обязан жизнью чувству юмора убийцы?
Я полагал, что мои слушатели уставятся на мою голову, чтобы убедиться: вернулась ли она к своим нормальным размерам, — но никто этого не сделал. Все по-прежнему молча взирали на свой чай, холодный, как лед. Прошло несколько минут, но никто не проронил ни слова. Мы не испытывали больше желания ворошить свое прошлое или слушать рассказы товарищей об их страшной жизни. В напряженном молчании мы сидели вокруг стола. Я уверен, что каждый из нас спрашивал себя чему же он