Ночь в Лиссабоне — страница 19 из 40


Однажды утром, когда я пришел за Хелен, я застал у нее некого господина Краузе, которого она представила как сотрудника германского консульства. Ко мне она обратилась по-французски и назвала мсье Ленуаром. Краузе понял ее неправильно и на скверном французском спросил, не сын ли я знаменитого художника.

Хелен рассмеялась. «Господин Ленуар – женевец, – объяснила она. – Но говорит и по-немецки. С Ренуаром его связывает лишь огромное восхищение».

«Вы любите импрессионистские картины?» – спросил меня Краузе.

«У него целая коллекция», – сказала Хелен.

«Несколько карандашных рисунков», – возразил я. Именовать наследство покойного Шварца коллекцией показалось мне одной из новых причуд Хелен. Но поскольку одна из ее причуд спасла меня от концлагеря, я подыграл ей.

«Вы знакомы с коллекцией Оскара Райнхарта в Винтертуре?» – любезно осведомился Краузе.

Я кивнул: «У Райнхарта есть Ван Гог, за которого я бы месяц жизни отдал».

«Какой месяц?» – спросила Хелен.

«Какой Ван Гог?» – спросил Краузе.

«Сад дома для умалишенных».

Краузе усмехнулся: «Чудесная картина!»

Он повел речь о других полотнах, а когда заговорил о Лувре, я, вышколенный покойным Шварцем, мог вставить словечко. Теперь я понял и тактику Хелен; она не хотела, чтобы во мне распознали ее мужа или эмигранта. Германские консульства не брезговали доносами в полицию по делам иностранцев. Я чувствовал, что Краузе пытается выяснить, какое отношение я имею к Хелен. Она все поняла еще до того, как он начал задавать вопросы, и теперь придумала мне жену – Люсьен – и двоих детей, из которых старшая дочка изумительно играла на фортепиано.

Глаза Краузе быстро перебегали с нее на меня и обратно. Пользуясь разговором, он любезно предложил новую встречу – быть может, ленч в одном из рыбных ресторанчиков у озера… так редко встречаешь людей, которые вправду знают толк в живописи.

Я столь же любезно согласился – когда снова буду в Швейцарии. То есть через месяц-полтора. Он удивился: думал, что я живу в Женеве. Я объяснил, что родом из Женевы, но живу в Бельфоре. Бельфор расположен во Франции, там ему не так-то просто навести справки. На прощание он не забыл задать последний вопрос: где же мы с Хелен познакомились, ведь с симпатичными людьми сталкиваешься так редко.

Хелен посмотрела на меня. «У врача, господин Краузе. Больные люди зачастую симпатичнее… – она коварно улыбнулась ему, – …здоровяков, у которых даже в мозгу не нервы, а мускулы».

На сей финал он ответил многозначительным взглядом:

«Понимаю, сударыня».

«Разве у вас Ренуар не относится к декадентам? – спросил я, чтобы не отставать от Хелен. – Ван Гог-то наверняка».

«Не для нас, не для знатоков», – отвечал Краузе, опять-таки с многозначительным взглядом, и выскользнул за дверь.

«Чего он хотел?» – спросил я у Хелен.

«Шпионил. Я хотела предупредить, чтобы ты не заходил, но уже не застала тебя в номере. Его послал мой брат. Как я все это ненавижу!»

Призрачная рука гестапо протянулась через границу, напоминая нам, что мы еще не вполне сбежали. Краузе сказал Хелен, чтобы она при случае зашла в консульство. Ничего серьезного, просто надо проставить в паспорта новый штамп. Вроде как разрешение на выезд. Ликвидировать маленькое упущение.

«Он говорит, таково новое предписание», – пояснила Хелен.

«Ложь, – сказал я. – Иначе я бы знал. Эмигранты всегда сразу узнают подобные вещи. Если пойдешь, они могут изъять у тебя паспорт».

«И тогда я стану эмигранткой, как ты?»

«Да. Если не вернешься».

«Я останусь. И в консульство не пойду, и назад не вернусь».

Прежде мы никогда об этом не говорили. Она приняла решение. Я молчал. Только смотрел на Хелен, видел за нею небо, и деревья сада, и узкую, искристую полоску озера. На фоне яркого света ее лицо казалось темным. «Ты за это не в ответе, – нетерпеливо сказала она. – Ты меня не уговаривал и совершенно тут ни при чем. Даже если б тебя здесь не было, я бы туда больше не вернулась. Достаточно?»

«Да, – растерянно и слегка пристыженно сказал я. – Но я думал не об этом».

«Я знаю, Йозеф. Тогда давай не будем говорить об этом. Никогда больше не будем».

«Краузе придет снова, – сказал я. – Или кто-нибудь другой».

Хелен кивнула: «Они могут раскопать, кто ты, и начнут чинить тебе препятствия. Давай уедем на юг».

«В Италию нельзя. Гестапо слишком дружит с полицией Муссолини».

«А другого юга нет?»

«Есть. Швейцарский Тессин. Локарно и Лугано».

Под вечер мы уехали. И спустя пять часов сидели на piazza[4] в Асконе перед «Locanda Svizzera»[5], в мире, который отделяли от Цюриха не пять, а пятьдесят часов. Итальянский пейзаж, городок полон туристов, и каждый, казалось, думал лишь о том, чтобы поплавать, позагорать на солнце и спешно урвать от жизни все, что только возможно. Странное настроение владело Европой в те месяцы. Вы помните? – спросил Шварц.

– Да, – ответил я. – Все надеялись на чудо. На второй Мюнхен. И на третий. И так далее.

– Полусумрак надежды и отчаяния. Время затаило дыхание. Казалось, ничто другое уже не отбрасывало тени под прозрачной и нереальной тенью великой угрозы. Вместе с солнцем в сияющих небесах словно бы стояла огромная средневековая комета. Все расшаталось. И все было возможно.

– Когда же вы уехали во Францию? – спросил я.

Шварц кивнул.

– Вы правы. Все прочее было лишь краткосрочно. Франция – неугомонный приют бесприютных. Все дороги всегда ведут туда. Через неделю Хелен получила от господина Краузе письмо. Ей, мол, надлежит немедля явиться в консульство в Цюрихе или в Лугано. Это важно.

Пришла пора уезжать. Швейцария слишком мала и слишком хорошо организована. Нас везде отыщут. И меня с моим фальшивым паспортом могут в любое время проверить и выслать.

Мы поехали в Лугано, но не в германское, а во французское консульство, за визой. Я ожидал сложностей, но все прошло гладко. Нам дали годичную туристическую визу. Я рассчитывал максимум на трехмесячную.

«Когда поедем?» – спросил я у Хелен.

«Завтра».

В последний вечер мы поужинали в саду в «Albergo della posta»[6] в Ронко, деревне, подвешенной, точно ласточкино гнездо, на горах высоко над озером. Меж деревьями поблескивали фонарики со свечами, кошки крались по оградам, а с террас, расположенных ниже сада, веяло ароматом роз и дикого жасмина. Озеро с островами, где в римские времена, говорят, стоял храм Венеры, лежало недвижно, горы вокруг – кобальтово-синие на фоне светлого неба; мы ели спагетти и пиккату[7], запивая местным вином, «Нострано». Вечер выдался почти невыносимо сладостный и меланхоличный.

«Жаль, что надо уезжать, – сказала Хелен. – Я бы с удовольствием осталась здесь на все лето».

«Это ты скажешь еще не раз».

«Что может быть лучше, чем так говорить? Я часто говорила обратное».

«Что же?»

«Жаль, что я должна остаться».

Я взял ее руку. Хелен прекрасно загорела, солнцу понадобилось не более двух дней, а от этого ее глаза казались светлее. «Я очень тебя люблю, – сказал я. – Люблю тебя, и этот миг, и это лето, которое не задержится, и этот пейзаж, и прощание, и впервые в жизни себя самого, потому что я, как зеркало, отражаю тебя и таким образом вижу вдвойне. Благословен будь этот вечер и этот час!»

«Благословенно будь все! Давай выпьем за это. И будь благословен ты, потому что наконец осмелился сказать нечто такое, из-за чего раньше покраснел бы».

«Я все еще краснею. Но внутренне и без стыда. Дай мне немного времени. Я должен привыкнуть. Даже гусенице надо привыкнуть, когда она после бытия в потемках выползает на свет и обнаруживает, что у нее есть крылья. Как счастливы здесь люди! Как дивно пахнет дикий жасмин! Официантка говорит, тут в лесах его полным-полно».

Мы допили вино и пошли прогуляться средь узких улочек по старой горной дороге, ведущей в Аскону. Кладбище Ронко, полное цветов и крестов, нависало над дорогой. Юг – искуситель, он стирает мысли и делает фантазию царицей. Средь пальм и олеандров ей не требуется особой помощи, не то что средь армейских сапог и казарм. Как огромное шумящее знамя, над нами реяло небо, где каждую минуту высыпа́ло все больше звезд, словно было оно флагом некой расширяющейся вселенской Америки. Асконская piazza искрилась огнями кафе далеко по озеру, а из долин веяло прохладным ветерком.

Мы подошли к дому, который арендовали. Он стоял у озера и имел две спальни; здешней морали этого, по-видимому, было достаточно.

«Сколько нам осталось жить?» – спросила Хелен.

«Если будем осторожны, то год, а может, еще на полгода дольше».

«А если мы будем жить неосторожно?»

«Это лето».

«Давай будем жить неосторожно», – сказала она.

«Лето коротко».

«Да, – вдруг с жаром сказала она. – Лето коротко, и жизнь коротка, но что ее укорачивает? Знание, что она коротка. Кошки на улице знают, что жизнь коротка? Птица знает? Мотылек? Они считают ее вечной. Никто им не говорил! Почему же нам сказали?»

«На это есть много ответов».

«Дай один!»

Мы стояли в темной комнате. Двери и окна были распахнуты. «Один таков: жизнь была бы невыносимой, будь она вечной».

«Ты имеешь в виду, скучной? Как жизнь Бога? Это неправда. Дай другой ответ!»

«В жизни больше бед, нежели счастья. И что она не длится вечно, на самом деле милосердно».

«Все это неправда, – помолчав, сказала Хелен. – Мы говорим так потому только, что знаем: нам не дано остаться, не дано ничего удержать, а в этом милосердия нет. Мы его придумываем. Изобретаем, чтобы надеяться».

«И все же верим в него, разве нет?» – спросил я.

«Я не верю!»

«В надежду?»

«Ни во что не верю. Для каждого настанет черед. – Она сердито швырнула одежду на кровать. – Для каждого. А том числе для арестанта с его надеждой, пусть даже однажды он увернется. Все равно в следующий раз настанет его черед».