Ночь в Лиссабоне — страница 22 из 40

– Бессмысленно, но оттого особенно обидно, – кивнул я.

– Я бы отбился, – сказал Шварц. – Конечно же, отбился!

Я поднял руку.

– Господин Шварц, зачем? Мне объяснений не требуется.

Он слабо улыбнулся:

– Верно. Видите, насколько глубоко это сидит, раз я даже сейчас пытаюсь объяснять? Как рыболовный крючок в плоти. Когда же кончается мужское тщеславие?

– Что случилось дальше? – спросил я. – До драки дошло?

– Нет. Хелен неожиданно расхохоталась. «Ты посмотри на этого дурня! – сказала она мне. – Он воображает, что, если поколотит тебя, я так разочаруюсь в твоей мужественности, что покорно вернусь с ним в страну однобокого кулачного права. – Она повернулась к Георгу. – Ты, с твоей болтовней о мужестве и трусости! Вот у него… – она указала на меня, – мужества куда больше, чем ты способен себе представить! Он приехал за мной. Ради меня вернулся и увез меня с собой».

«Что? – Георг вылупил на меня глаза. – В Германию?»

Хелен опомнилась. «Какая разница. Я здесь и никуда отсюда не поеду».

«Вернулся? За тобой? – переспросил Георг. – Кто ему помогал?»

«Никто, – ответила Хелен. – У тебя небось руки чешутся по-быстрому арестовать кого-нибудь?»

Никогда я не видел ее такой. Она была настолько переполнена сопротивлением, отвращением, ненавистью и жарким триумфом спасения, что вся дрожала. Меня обуревали сходные чувства, но неожиданно ослепительной молнией мелькнула и иная мысль – о мести. Здесь Георг не имел власти! Не мог свистнуть своему гестапо. Был один.

Эта мысль повергла меня в такое смятение, что я не знал, что мне сейчас делать. Драться я не мог и не хотел, но очень хотел истребить эту тварь передо мною. Навсегда стереть с лица земли. Чтобы истребить воплощение зла, приговора не требуется, – вот так для меня обстояло с Георгом. Уничтожить его – не просто месть, но еще и спасение десятков неведомых будущих жертв. Не задумываясь, я шагнул к двери. Удивился, что меня не шатает. Надо побыть одному. Надо подумать. Хелен пристально смотрела на меня. Не говоря ни слова. Георг смерил меня презрительным взглядом и опять сел. «Наконец-то!» – буркнул он, когда дверь за мной закрылась.

Я спускался по лестнице. Пахло обедом, рыбой. На площадке стоял итальянский сундук. Сколько раз я проходил мимо него, не замечая. Теперь же внимательно присмотрелся к резьбе, словно вздумал купить его. Как лунатик, пошел дальше. На третьем этаже одна из дверей была открыта. Комната покрашена в светло-зеленый, окна распахнуты, горничная переворачивала матрас. Странно, чего только не видишь, полагая, что от волнения не видишь ничего!

Я постучал к знакомому, жившему на втором этаже. Звали его Фишер, и как-то раз он показывал мне револьвер, которым обзавелся, чтобы мало-мальски примириться со своим существованием. Оружие дарило ему иллюзию, будто он добровольно ведет скудную и унылую жизнь эмигранта, поскольку может когда угодно ее оборвать.

Фишера я не застал, но комнату он не запер. Ему было нечего скрывать. Я вошел, хотел подождать его. Вообще-то сам толком не знал, что мне вправду нужно, хотя и понимал, что должен позаимствовать у него револьвер. Убивать Георга в гостинице бессмысленно, это ясно; я бы навлек опасность на Хелен, на себя и на других здешних эмигрантов. Я сел на стул, попробовал успокоиться. Безуспешно. Сидел и смотрел в пространство перед собой.

Как вдруг запела канарейка. В проволочной клетке между окнами. Раньше я ее не замечал и потому испугался, будто меня кто ударил. И сразу после этого вошла Хелен.

«Что ты здесь делаешь?» – спросила она.

«Ничего. Где Георг?»

«Ушел».

Я не знал, как долго пробыл в комнате Фишера. Мне казалось, совсем недолго. «Он вернется?» – спросил я.

«Не знаю. Он упрямый. Почему ты ушел? Чтобы оставить нас одних?»

«Нет, – ответил я. – Не поэтому, Хелен. Мне просто вдруг стало невмоготу видеть его».

Она стояла в дверях, смотрела на меня: «Ты меня ненавидишь?»

«Я? Тебя? – Я был изумлен до глубины души. – Почему?»

«Я вдруг подумала, когда Георг ушел. Если б ты не женился на мне, с тобой ничего бы не случилось».

«Все равно бы случилось. Возможно, и кое-что похуже. Не исключено, что Георг на свой лад отнесся ко мне даже мягче, из-за тебя. Меня не погнали на электрическую колючую проволоку, не подвесили на мясницкий крюк… Ненавидеть тебя! Как тебе такое в голову пришло!»

Внезапно я опять увидел за фишеровскими окнами зеленое лето. Номер выходил на задний двор, где рос огромный каштан, сквозь листву которого светило солнце. Спазм в затылке отпустил, как похмелье под вечер. Я вновь стал самим собой. Знал, какой сегодня день недели, и что на улице лето, и что я в Париже, и что людей не стреляют как зайцев. «Я бы скорее подумал, что ты меня возненавидишь, – сказал я. – Или запрезираешь».

«Я?»

«Да. Потому что я не могу держать твоего брата от нас подальше. Потому что я…»

Я замолчал. Недавние минуты вдруг показались страшно далекими. «Что мы здесь делаем? – сказал я. – В этой комнате?»

Мы поднялись вверх по лестнице. «Все, что говорил Георг, чистая правда, – сказал я. – Ты должна знать! Когда начнется война, мы станем гражданами враждебного государства, ты даже больше, чем я».

Хелен открыла окна и дверь. «Пахнет солдатскими сапожищами и террором, – сказала она. – Впустим сюда август! Оставим окна нараспашку и уйдем. Кажется, пора обедать?»

«Да. И пора уезжать из Парижа».

«Почему?»

«Георг попытается донести на меня».

«До этого он не додумается. Он не знает, что ты живешь под чужим именем».

«Додумается. И придет снова».

«Вероятно. Я выставлю его за дверь. Пойдем на улицу».


Мы пошли в ресторанчик за Дворцом юстиции и пообедали за уличным столиком. Заказали pâté maison, boeuf à la mode[8], салат и камамбер. Запивали игристым «Вувре», а потом угощались кофе. Я помню все подробности, даже хлеб с хрустящей золотистой корочкой и оббитые кофейные чашки; в тот полдень я был совершенно без сил от глубокой, безымянной благодарности. Мне казалось, я выбрался из темной грязной канализации, куда даже заглянуть теперь робел, потому что, сам того не сознавая, был частью этой грязи. Я уберегся, сидел за столиком, покрытым красно-белой клетчатой скатертью, и чувствовал себя очищенным и спасенным, солнце бросало сквозь вино желтые отблески, воробьи галдели над кучей конского навоза, сытая хозяйская кошка равнодушно наблюдала за ними, легкий ветерок гулял по тихой площади, и жизнь опять была такой прекрасной, какой бывает лишь в наших мечтах.

Позднее мы шли окруженные медовым солнечным парижским днем и остановились у витрины дамской портнихи. Мы уже не раз здесь останавливались. «Тебе нужно новое платье», – сказал я.

«Сейчас? – спросила Хелен. – Когда вот-вот грянет война? Не слишком ли сумасбродно?»

«Именно сейчас. И именно потому, что сумасбродно».

Она поцеловала меня: «Ну хорошо!»

Я спокойно сидел в кресле у входа в заднюю комнату, где происходила примерка. Портниха подносила платья, и вскоре Хелен так увлеклась, что почти забыла обо мне. Я слышал голоса обеих женщин, видел, как мимо стеклянного оконца в двери мелькают платья, а порой обнаженная загорелая спина Хелен, и мною овладела мягкая усталость, в которой было что-то от безболезненного умирания, но умирания неосознанного.

Я понимал, с легким стыдом, почему мне захотелось купить платье. То был бунт против нынешнего дня, против Георга, против моей беспомощности – очередная ребячливая попытка еще более ребячливого оправдания.

Очнулся я, когда передо мной вдруг выросла Хелен в платье с широченной пестрой юбкой и черным, коротким, облегающим лифом. «То, что надо! – заявил я. – Берем».

«Это очень дорого», – сказала Хелен.

Портниха уверяла, что фасон разработан крупным модным домом – очаровательная ложь, – но в итоге мы договорились и сразу же забрали платье. Приятно купить что-то, что тебе не по карману, подумал я. Связанное с этим легкомыслие изгнало последнюю тень Георга. Хелен была в этом платье вечером и ночью, когда мы еще раз встали и, сидя на подоконнике, глядели на город в лунном свете и не могли наглядеться, скупились на сон, зная, что все это продлится уже недолго.

11

– Что остается? – сказал Шварц. – Уже сейчас все съеживается, как рубашка, из которой выполоскали весь крахмал. Перспективы времени больше нет, картина стала плоской, освещенной переменчивыми огнями. Да и не картина больше – текучее воспоминание, из которого всплывают разрозненные образы – гостиничное окно, обнаженное плечо, произнесенные шепотом слова, призрачно живущие дальше, свет над зелеными крышами, ночной запах воды, луна на сером камне собора, беззаветное лицо, потом оно же, но другое, в Провансе и в Пиренеях, потом застывшее, последнее, которого ты никогда не знал и которое вдруг норовит вытеснить остальные, будто все прежнее было лишь заблуждением.

Шварц поднял голову. На лице его вновь возникло выражение муки, в которое он пытался силком втиснуть улыбку.

– Оно уже только здесь, – сказал он, показывая на свою голову. – И даже здесь под угрозой, как платье в шкафу, полном моли. Потому я вам и рассказываю. Впредь вы будете хранить его, и у вас оно вне опасности. Ваша память не попытается, как моя, стереть его, чтобы спасти вас. У меня оно в плохих руках, уже сейчас последнее застывшее лицо, точно раковая опухоль, расползается поверх других, более ранних… – Его голос стал громче: – А ведь другие существовали, они были нами, а не это незнакомое, страшное, последнее…

– Вы еще задержались в Париже? – спросил я.

– Георг приходил снова, – сказал Шварц. – Пытался разжалобить, угрожал. Явился в мое отсутствие. Я увидел его, только когда он вышел из гостиницы. Остановился передо мной, очень тихо сказал: «Мерзавец! Ты губишь мою сестру! Но погоди! Скоро мы до тебя доберемся! Через неделю-другую вы оба будете в наших руках! А тогда, мальчик мой, я лично тобой займусь! На коленях будешь передо мной ползать и умолять покончить с тобой… если у тебя еще останется голос!»