Ночь в Лиссабоне — страница 23 из 40

«Могу себе представить», – ответил я.

«Ничего ты не можешь себе представить! Иначе убрался бы куда подальше. Даю тебе еще один шанс. Если через три дня сестра вернется в Оснабрюк, я кое-что забуду. Через три дня! Понял?»

«Вас понять несложно».

«Да? Тогда запомни, моя сестра должна вернуться! Ты же все знаешь, мерзавец! Или станешь утверждать, будто не знаешь, что она больна? Даже не пытайся!»

Я неотрывно смотрел на него. Не знал, придумал ли он это сейчас или Хелен именно это рассказала ему, чтобы уехать в Швейцарию. «Нет, – сказал я. – Я не знаю!»

«Не знаешь? Ишь ты! Неприятно, а? Ей надо к врачу, лгун! Немедля! Напиши Мартенсу и спроси его. Он-то знает!»

Я видел, как две темные фигуры средь бела дня вошли в открытое парадное. «Через три дня, – прошипел Георг. – Или ты выблюешь свою проклятую душу по кусочкам! Скоро я опять буду здесь! В форме!»

Он протиснулся между мужчинами, стоявшими теперь в вестибюле, и вышел вон. Те двое, обойдя меня, стали подниматься вверх по лестнице. Я зашагал следом. Хелен стояла в комнате у окна. «Ты встретил его?» – спросила она.

«Да. Он сказал, ты больна и должна вернуться!»

Она покачала головой. «Чего он только не напридумывает!»

«Ты больна?» – спросил я.

«Чепуха! Я все это выдумала, чтобы уехать».

«Он сказал, Мартенс тоже об этом знает».

Хелен засмеялась: «Конечно, знает. Разве ты не помнишь? Он же писал мне в Аскону. Мы с ним обо всем договорились».

«Значит, ты не больна, Хелен?»

«Я выгляжу больной?»

«Нет, но это ничего не значит. Ты не больна?»

«Нет, – нетерпеливо ответила она. – Больше Георг ничего не говорил?»

«Как обычно. Угрожал. Чего он хотел от тебя?»

«Того же. Не думаю, что он явится еще раз».

«Зачем он вообще приходил?»

Хелен улыбнулась. Странной улыбкой. «Он думает, я его собственность. И должна делать, как он хочет. Он всегда был таким. Еще в детстве. Братья часто бывают такими. Думает, что действует в интересах семьи. Ненавижу его».

«Поэтому?»

«Ненавижу. Этого достаточно. Так я ему и сказала. Но война будет. Он знает».

Мы замолчали. Шум автомобилей на набережной Гран-Огюстен, казалось, стал громче. За Консьержери в ясное небо вонзался шпиль Сент-Шапель. Доносились крики газетчиков. Они перекрывали рев моторов, как крики чаек шум моря.

«Я не смогу защитить тебя», – сказал я.

«Знаю».

«Тебя интернируют».

«А тебя?»

Я пожал плечами. «Вероятно, и меня тоже. Возможно, нас разлучат».

Она кивнула.

«Французские тюрьмы не санатории».

«Немецкие тоже».

«В Германии тебя не посадят».

Хелен мгновенно встрепенулась. «Я останусь здесь! Ты исполнил свой долг, предупредил меня. Не думай об этом больше. Я остаюсь. И ты тут ни при чем. Назад я не поеду».

Я смотрел на нее.

«К черту безопасность! – сказала она. – И к черту осторожность! Я долго ими пользовалась».

Я обнял ее за плечи. «Так только говорить легко, Хелен…»

Она оттолкнула меня и неожиданно выкрикнула: «Тогда уходи! Уходи, тогда ты ни за что не отвечаешь! Оставь меня одну! Уходи! Я и одна справлюсь! – Она смотрела на меня так, будто я Георг. – Не будь наседкой! Много ли ты знаешь? Не души меня своей заботой, страхом и ответственностью! Я уехала не ради тебя. Пойми, наконец! Не ради тебя! Ради себя самой!»

«Я понимаю».

Она снова подошла ко мне, тихо проговорила: «Ты должен поверить. Даже если с виду все иначе! Я хотела уехать! Твой приезд был случайностью. Пойми, наконец! Безопасность не всегда самое главное».

«Это правда, – ответил я. – Но к ней стремишься, если любишь кого-то. Для другого».

«Безопасности не существует. Не существует, – повторила она. – Молчи. Я знаю! Лучше, чем ты! Я все это обдумала. Господи, как же долго я все это обдумывала! И не будем больше говорить об этом, любимый! За окном вечер, он ждет нас. Их в Париже у нас осталось не так много».

«А ты не можешь уехать в Швейцарию, раз не хочешь возвращаться?»

«Георг утверждает, что нацисты в два счета займут Швейцарию, как Бельгию в первой войне».

«Георг знает не все».

«Давай еще побудем здесь. Может, он вообще врал. Откуда ему так точно известно, что́ будет? Ведь один раз уже казалось, что война неизбежна. А потом случился Мюнхен. Почему бы не случиться второму Мюнхену?»

Я не знал, верила ли она тому, что говорила, или просто хотела отвлечь меня. Человек так легковерен, когда любит; вот и я был таким в тот вечер. Как Франция может вступить в войну? Она не готова. Наверняка уступит. С какой стати ей воевать за Польшу? За Чехословакию-то она воевать не стала.

Через десять дней границы закрыли. Началась война.


– Вас сразу же арестовали, господин Шварц? – спросил я.

– Нам дали неделю. Покидать город было запрещено. Странная ирония: пять лет меня выдворяли, а теперь вдруг решили не выпускать. А где были вы?

– В Париже, – ответил я.

– Вас тоже держали на Велодроме?

– Конечно.

– Я не припоминаю вашего лица.

– На Велодроме были толпы эмигрантов, господин Шварц.

– Вы помните последние дни перед войной, когда Париж затемнили?

– О да! Казалось, затемнили весь мир.

– Разрешены были только маленькие синие лампочки, – сказал Шварц. – Ночами они горели на углах, словно освещенные плошки туберкулезников. Город стал не просто темным, он заболел в этой холодной синей тьме, в которой было зябко, хотя стояло лето. В те дни я продал один из рисунков, унаследованных от покойного Шварца. Хотел, чтобы у нас было побольше наличных. Время для продажи неудачное. Торговец, к которому я пошел, предложил очень мало. Я отказался, забрал рисунок. И в конце концов продал богатому эмигранту-киношнику, который считал, что вещи надежнее денег. Последний рисунок я оставил на хранение у хозяина гостиницы. Потом, под вечер, за мной явилась полиция. Двое. Сказали, чтобы я попрощался с Хелен. Она стояла передо мной, бледная, с блестящими глазами. «Это невозможно», – сказала она.

«Нет, возможно, – возразил я. – Позднее они придут и за тобой. Паспорта лучше не выбрасывать, а сохранить. Тебе тоже».

«В самом деле, так лучше», – сказал один из полицейских на хорошем немецком.

«Спасибо, – поблагодарил я. – Мы можем попрощаться наедине?»

Полицейский взглянул на дверь.

«Если бы я хотел сбежать, то давным-давно бы мог это сделать», – сказал я.

Он кивнул. Мы с Хелен пошли в ее комнату. «Когда все происходит на самом деле, то совершенно не так, как когда раньше рассуждал об этом, верно?» – сказал я и обнял ее.

Она высвободилась. «Как с тобой связаться?»

Мы говорили обычные вещи. Адресов у нас было два: гостиница и один француз. Полицейский постучал в дверь. Я открыл. «Возьмите с собой одеяло, – сказал он. – Все только на один-два дня. Но на всякий случай возьмите одеяло и немного еды».

«У меня нет одеяла».

«Я тебе принесу, – сказала Хелен. Она быстро запаковала съестное. – Только на один-два дня?» – спросила она.

«Максимум, – сказал полицейский. – Установление личности и все такое. C’est la guerre, Madame[9]».

Эти слова мы слышали еще не раз.

Шварц достал из кармана сигару, раскурил.

– Вы и сами знаете – ожидание в полицейском участке, приезд других эмигрантов, пойманных, будто они опасные нацисты, поездка в зарешеченных автомобилях в префектуру и бесконечное ожидание в префектуре. Вы и в Salle Lepine[10] тоже были?

Я кивнул. Salle Lepine – это просторное помещение в префектуре, где полицейским обычно демонстрировали учебные фильмы. Там было несколько сотен стульев и киноэкран.

– Я провел там два дня, – сказал я. – На ночь нас отводили в большой угольный подвал, где стояли лавки для сна. Утром мы выглядели как трубочисты.

– Мы весь день сидели на стульях, – сказал Шварц. – Грязные. Вскоре все и правда выглядели как преступники, каковыми нас и считали. Георг запоздало и нечаянно отомстил, наш адрес он узнал тогда в префектуре. Кто-то провел для него разыскания. Георг не скрывал своей партийной принадлежности, и из-за этого меня как нацистского шпиона теперь по четыре раза в день допрашивали о моих дружеских связях с Георгом и с Национал-социалистской партией. Поначалу я смеялся, слишком это было абсурдно. Но потом заметил, что и абсурдное может стать опасным. Доказательством тому существование партии в Германии… теперь же, казалось, и Франция, страна рассудка, под совокупным напором бюрократии и войны уже не была от этого застрахована. Георг, сам о том не подозревая, заложил бомбу с часовым механизмом; считаться в войну шпионом – это не шутка.

Каждый день доставляли новые группы запуганных людей. С объявления войны на фронте пока никого не убили – la drôle de guerre[11], как назвали это время острословы, – но надо всем уже нависала мрачная атмосфера сниженного уважения к жизни и индивидуальности, какие война, словно чуму, приносит с собой. Люди уже не были людьми, их классифицировали по военным критериям как солдат, пригодных к службе, непригодных к службе и врагов.

На третий день я сидел в Salle Lepine совершенно без сил. Часть наших товарищей по несчастью увели. Остальные шепотом переговаривались, спали, ели; наше существование уже свелось к минимуму. Это не мешало; по сравнению с немецким концлагерем обстановка вполне комфортабельная. Мы получали разве что пинки да тычки, когда недостаточно быстро выходили из строя; власть есть власть, а полицейский в любой стране на свете есть полицейский.

От допросов я очень устал. На возвышении под экраном сидели в ряд, одетые в форму, расставив ноги, вооруженные, наши охранники. Полутемный зал, грязный, пустой экран и мы внизу – безнадежный символ жизни, где ты всего лишь пленник или охранник и где разве что от тебя самого зависело, какой фильм увидишь на пустом экране – учебный, комедию или трагедию. Ведь в итоге снова и снова оставались только пустой экран, голодное сердце и тупая власть, которая действовала так, будто была вечной и воплощала право, тогда как все экраны давным-давно опустели. Так будет всегда, думал я, ничего не изменится, и когда-нибудь ты исчезнешь, а никто и не заметит. Вам тоже знакомы такие минуты… когда гаснет надежда.