Ночь в Лиссабоне — страница 31 из 40

[20], Жан».

Она зашагала по дороге. Я хотел спросить врача, что с ней, но не смог. Он посмотрел на меня, быстро отвернулся и пошел обратно в лагерь. Я последовал за Хелен.

«Паспорт у тебя?» – спросил я.

Она кивнула.

«Дай мне сумку», – сказал я.

«Там совсем немного».

«Все равно, дай».

«У меня сохранилось вечернее платье, которое ты купил мне в Париже».

Мы шли вниз по дороге.

«Ты больна?» – спросил я.

«Будь я вправду больна, я бы не смогла идти. И температурила бы. Я не больна. Он лжет. Хотел, чтобы я осталась. Посмотри на меня. Разве у меня больной вид?»

Она остановилась.

«Да», – сказал я.

«Не грусти», – сказала она.

«Я не грущу».

Теперь я знал, что она больна, и знал, что мне она никогда правды не скажет. «Тебе помогло бы, если бы ты легла в больницу?»

«Нет! – сказала она. – Ничуть! Поверь мне. Будь я больна и больница могла бы мне помочь, я бы сразу попыталась попасть туда. Поверь!»

«Верю».

А что мне было делать? Я вдруг вконец пал духом. «Может, лучше бы тебе остаться в лагере», – сказал я, помолчав.

«Я бы покончила с собой, если б ты не пришел».

Мы зашагали дальше. Дождь усилился. Обвеивал нас, словно серая завеса из крохотных капелек. «Надо поскорее добраться до Марселя, – сказал я. – А оттуда в Лиссабон и в Америку». Там есть хорошие доктора, думал я. И больницы, где не арестуют. Может, мне там и работать разрешат. «Мы забудем Европу как дурной сон», – сказал я.

Хелен не ответила.

15

– Началась одиссея, – сказал Шварц. – Странствие через пустыню. Переход через Чермное море. Вам он наверняка тоже знаком.

Я кивнул:

– Бордо. Осторожные поиски переходов через границу. Пиренеи. Медленный натиск на Марсель. Натиск на пассивные сердца и бегство от варваров. А в промежутке безумие взбесившейся бюрократии. Никакого разрешения на жительство… но и никакого разрешения на выезд. А когда мы его все-таки получили, истекла испанская транзитная виза, которую опять-таки выдавали только по предъявлении въездной визы в Португалию, которая, в свою очередь, нередко зависела от еще какой-нибудь другой, иначе говоря, приходилось все начинать сначала… ожидание в консульствах, этих преддвериях рая и ада! Circulus vitiosus[21] безумия!

– Сперва мы попали в штиль, – сказал Шварц. – Вечером у Хелен случился нервный срыв. Я нашел комнату на окраинном постоялом дворе. Впервые мы снова жили легально… впервые за много месяцев снова имели отдельную комнату… вот это и вызвало у нее приступ слез. Потом мы молча сидели в садике постоялого двора. Было уже весьма прохладно, но нам не хотелось пока идти спать. Мы распили бутылку вина, смотрели на дорогу, ведущую в лагерь, ее было видно из садика. Глубокая благодарность прямо-таки болью отзывалась в моей душе. В тот вечер она затмила все, даже страх, что Хелен больна. После приступа рыданий она выглядела расслабленной и очень спокойной, как пейзаж после дождя, и такой красивой, как иной раз лица на старинных камеях. Вы ведь поймете, – сказал Шварц. – В той жизни, какую мы ведем, болезнь имеет иное значение, нежели обычно. У нас болезнь означает, что бежать дальше невозможно.

– Знаю, – с горечью сказал я.

– Следующим вечером мы увидели на дороге к лагерю замаскированные фары автомобиля. Хелен забеспокоилась. Весь день мы почти не выходили из комнаты. Снова иметь кровать и собственную комнату – событие огромное, им можно наслаждаться бесконечно. Вдобавок мы оба чувствовали, насколько устали и вымотались, я бы вообще неделями не выходил с постоялого двора. Но Хелен вдруг решила уехать. Не желала больше видеть дорогу в лагерь. Боялась, что гестапо так и будет ее разыскивать.

Мы собрали свои скудные пожитки. Вполне разумно – отправиться дальше, пока у нас еще есть разрешение на жительство в этом округе; если нас схватят где-нибудь в другом месте, то разве что вышлют обратно сюда, а не арестуют, так мы надеялись.

Я думал добраться до Бордо, но по пути мы услышали, что для этого давно слишком поздно. Нас подобрал маленький двухместный «ситроен», и водитель посоветовал нам устроиться где-нибудь еще. Неподалеку от того места, куда он направляется, есть маленький дворец, ему известно, что он пустует, вероятно, мы сможем там переночевать.

В общем-то, выбора у нас не было. Под вечер водитель высадил нас. Перед нами в сером полумраке лежал маленький дворец, скорее загородный особняк, окна темные, без штор. Я поднялся по наружной лестнице, попробовал дверь. Она была открыта, и, судя по следам, выбита. Мои шаги гулко отдавались в сумрачном холле. Я окликнул – ответом было рваное эхо. Комнаты совершенно пустые. Все, что можно было унести, унесли. Однако помещения восемнадцатого столетия сохранились, обшитые панелями стены, благородные соразмерные окна, потолки и изящные лестницы.

Мы медленно обошли дом. На наши оклики никто не отвечал. Я искал электрические выключатели. Их не нашлось. Электричество сюда не провели, дворец остался таким, каким его построили. Маленькая столовая, белая с золотом… спальня, светло-зеленая с золотом. Никакой мебели; должно быть, владельцы все продали, чтобы сбежать.

В мансардной комнате мы наконец-то нашли сундук. Там обнаружились несколько масок, пестрые дешевые костюмы, видимо оставшиеся от праздника, и несколько пачек свечей. Но лучше всего была железная кровать с матрасом. Продолжив поиски, мы нашли на кухне немного хлеба, несколько баночек сардин, пучок чеснока, полбанки меда, а в погребе – фунт-другой картошки, несколько бутылок вина и штабель дров. Волшебная страна!

Почти во всех комнатах были камины. Найденными костюмами мы завесили окно одной из комнат, вероятно спальни. Я еще раз обошел вокруг дворца, обнаружил плодовый сад и огород. Яблоки и груши еще висели на деревьях. Я их собрал, отнес в дом.

Когда настолько стемнело, что дым из трубы уже не разглядишь, я развел в камине огонь, и мы приступили к ужину. Таинственное и волшебное настроение. Отсвет огня плясал на чудесных резных панелях, а наши тени колебались меж ними, словно духи из счастливого мира.

Стало тепло, Хелен переоделась, чтобы высушить то, в чем была. Достала парижское вечернее платье, надела его. Я откупорил бутылку вина. За неимением бокалов пили мы прямо из горлышка. Позднее Хелен опять переоделась. Извлекла из сундука домино и полумаску и бегала в них по темной лестнице. Окликала то сверху, то снизу и порхала вокруг, голос ее эхом отдавался повсюду, я уже не видел ее, только слышал ее шаги, пока она вдруг не очутилась в темноте у меня за спиной и я не почувствовал на затылке ее дыхание.

«Я думал, что потерял тебя», – сказал я, крепко обняв ее.

«Ты никогда меня не потеряешь, – прошептала она сквозь узкую маску. – А знаешь почему? Потому что никогда не стремился удержать меня, как крестьянин свой надел. Самый блестящий мужчина в сравнении с этим – зануда».

«Я-то уж точно не блестящий мужчина», – с удивлением сказал я.

Мы стояли на лестничной площадке. Из приоткрытой двери спальни на бронзовые орнаменты перил, на плечи и губы Хелен полосой падал трепещущий свет камина.

«Ты не знаешь, какой ты, – пробормотала она, глядя на меня сверкающими глазами, которые сквозь маску казались, словно у змеи, без белка, были просто неподвижными и сверкающими. – Но должен бы знать, до чего унылы все эти донжуаны! Будто платья, которые надеваешь один раз. А ты… ты – душа».

Наверно, костюмы, которые мы надели, облегчили нам использование подобных слов. Я ведь тоже надел домино, несколько против воли, но мои вещи, как и ее, за день отсырели и сейчас сушились у камина. Непривычная одежда в таинственном интерьере belle époque[22] изменила нас, отверзла наши уста для иных слов, нежели обычно. Верность и неверность утратили свою бюргерскую весомость и односторонность, одно могло быть другим, существовало не только одно или другое, но великое множество оттенков, и названия утратили значение.

«Мы покойники, – прошептала Хелен. – Оба. У нас больше нет законов. Ты мертв, с мертвым паспортом, а я умерла сегодня в больнице. Глянь на нашу одежду! Словно пестрые и золотые летучие мыши, мы порхаем в умершем столетии. Его называли прекрасным, и оно таким и было, со своими менуэтами, изяществом и флером рококо… но в конце его стояла гильотина, как она стоит всегда и всюду, холодным утром после каждого праздника, сверкающая и неумолимая. Где будет стоять наша, любимый?»

«Не надо, Хелен», – сказал я.

«Нигде ее не будет, – прошептала она. – Разве есть гильотина для мертвецов? Нас она уже не разрежет, невозможно разрезать ни свет, ни тень, но ведь нам все время норовили сломать руки, да? Держи меня, здесь, в этом волшебстве и золотой тьме, и, может быть, частица этого останется в нас и озарит жалкий час нашего последнего вздоха».

«Не говори так, Хелен», – сказал я, чувствуя, как мороз бежит по коже.

«Помни меня всегда такой, как сейчас, – прошептала она, не слушая меня. – Кто знает, что нас еще ждет…»

«Мы уедем в Америку, а война когда-нибудь кончится», – сказал я.

«Я не жалуюсь, – сказала она совсем рядом с моим лицом. – Как мы можем жаловаться? Кем бы мы стали иначе? Скучной заурядной парой, которая ведет скучную заурядную жизнь в Оснабрюке, с заурядными чувствами и ежегодной поездкой в отпуск…»

Я невольно рассмеялся: «Можно и так сказать».

В этот вечер она была очень веселая и праздновала его как торжество. Со свечой, в золотых туфельках, купленных в Париже и спасенных, она побежала в погреб за новой бутылкой вина. Стоя на верху лестницы, я смотрел, как она выходит из темноты, освещенное, поднятое ко мне лицо на фоне несчетных теней. Я был счастлив, если можно назвать счастье зеркалом, в котором отражается любимое лицо, чистое и совершенное на фоне несчетных теней.