культета{20}, сданное в эксплуатацию менее двух лет назад, еще сияющее новизной, сверкающее на солнце светлым камнем и красным кирпичом так же ярко, как флаг на его фасаде и одежда студентов, входящих и выходящих из вестибюля, особенно девушек — с короткими стрижками, в узких юбках, почти летних блузках, к которым прижаты книги и тетради. Через несколько лет его дочь, Лита, очень может быть, станет одной из таких студенток.
Он видел, как их яркие фигуры уменьшаются в зеркале заднего вида по мере продвижения в сторону Мадрида, хотя он не торопился и выбрал не самый быстрый путь. Ему нравилось огибать город с запада, а потом с севера, вдоль Монте-де-Эль-Пардо, по внезапной бескрайней равнине, с которой начиналось Бургосское шоссе и по которой тянулась Сьерра, как грозная, но невесомая глыба в темно-синих и фиолетовых тонах с неподвижными бельмами облаков. Мадрид, такой близкий, исчезал на этой равнине, а потом снова возникал деревенским горизонтом из низеньких беленых домиков, бесплодными пространствами, шпилями церквей. На шоссе автомобилей попадалось очень мало, на этой прямой линии, более светлой, чем бурые ландшафты, через которые она была проложена, с хилыми деревцами по обочинам. Тут встречались в основном запряженные мулами телеги, одни — полные корзин с только что собранным виноградом, другие — нагруженные невероятной высоты грудами утиля и лома: он приближался к городской окраине, где жили старьевщики и мусорщики. Ряды развалюх вдоль шоссе, нескончаемые глинобитные беленые заборы, темные двери, похожие на пещеры, рядом — молчаливые женщины с растрепавшимися прическами и дети с бритыми головами: они с широко открытыми ртами следят за проезжающим автомобилем, и мошки облепляют влажные уголки их губ. Столбы дыма поднимаются из печей кирпичных заводов, от гор мусора расползается смрад. Спасаясь от зловония, он закрыл окно. В прозрачной шири неба двигались на юг первые стаи перелетных птиц. Самое бледное солнце конца сентября золотило сухие стебли на паровых полях. От этих первых несомненных признаков осени на Игнасио Абеля накатило какое-то возбужденное ожидание, для которого не было никаких определенных причин, возможно просто отголосок давнишнего школьного счастья от новых тетрадок и карандашей, чистая тяга к нетронутому будущему, зародившаяся в детстве и дожившая в нем до первых признаков приближающегося старения.
Теперь шоссе приняло более определенное направление, подчеркнутое нитками электрических и телефонных кабелей.
В плоских малонаселенных окраинах Мадрида проспекты, предвестники его будущего расширения, уходили вдаль с абстрактной строгостью, словно прорисованные на плане. Комплексы домиков на одну семью возникали островками между пустующими земельными участками и возделанными полями, вдоль изогнутых линий трамвайных проводов — хрупких городских форпостов посреди ничего. Он воображал кварталы белых многоквартирных домов для рабочих с лесопарковыми зонами и спортивными площадками, какие видел в Берлине десять лет назад, в менее суровом климате, под серым и более низким небом; высокие башни среди покрытых газоном лугов, как в фантастических городах Ле Корбюзье. Архитектура — это усилие воображения, способность увидеть то, чего еще не существует, с большей ясностью, чем то, что есть перед глазами, — отжившее свой век, оставшееся исключительно по причине ископаемой закоснелости вещей, как продолжают существовать религия, или малярия, или надменность сильных, или нищета неимущих. Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов. Ведя машину, он так же ясно, как легкие облака на вершинах Сьерры, видел кварталы социального жилья, которые уже существовали в его тетрадях с набросками: широкие окна, террасы, спортивные и детские площадки, площади с местами для собраний и публичные библиотеки. Он видел светлые пятна зелени: огород, ряд тополей вдоль ручья, — посреди голых вырубок и склонов, разъеденных эрозией, со шрамами высохших потоков. Больше полива и меньше слов, больше деревьев, с корнями, которые удержат плодородную почву, больше источников чистой прохладной воды, больше рельсов, сияющих на солнце, по которым будут скользить легкие трамваи, выкрашенные в светлые цвета. Он видел лачуги, мусорные свалки, в которых копошились нищие, крестьянские сараи с жалкими обвалившимися кровлями, выгоны, заросшие сухим бурьяном, пса, привязанного к дереву слишком короткой веревкой, которая наверняка ранит ему шею, пастуха, одетого в лохмотья или какие-то варварские шкуры, приглядывающего за стадом коз, будто в библейской пустыне, а не в каких-то двух километрах от центра Мадрида. Когда он проезжал мимо, пастух уставился на автомобиль, словно в жизни такой штуковины не видал, и помахал ему посохом, улыбаясь беззубым ртом на бородатом лице медного цвета.
Он видел будущее в его отдельных знаках: в энергии того, что строилось, твердо опираясь на землю, на равнине, еще пустынной, но уже пересеченной прямыми углами будущих проспектов, намеченными тротуарами, рядами фонарей и кабелей для трамвайной линии, пробуравленной туннелями и подземными коммуникациями. Голую горизонталь особенно подчеркивала вертикаль стены, которую начали возводить, громадный покрытый лесами профиль того, что в скором времени станет Новыми министерствами{21} — а люди уже так их и называли, словно они существовали в реальности. На этих северных пустырях скоро вырастет другой город, более прозрачный, не похожий на Мадрид, хотя и с тем же названием. Островки будущего: слева от него, на другой стороне обширного пустого пространства, над рядом совсем молодых деревьев, которые обозначали, как толстые чернильные штрихи, северное продолжение бульвара Ла-Кастельяна, Университетский городок венчал оставленный в первозданном виде холм в сени черных тополей, у подножия которого располагалась Школа инженеров и огромный купол Музея естественных наук. Крошечные белые фигурки на бурых просторах спортивных площадок. Позднее сентябрьское солнце горит золотом в западных окнах. И вдруг он вспомнил то, что совершенно вылетело из головы: что в Резиденции нужно переговорить с Хосе Морено Вильей — он уже несколько недель назад просил прочесть лекцию об испанской архитектуре. Можно, конечно, приехав домой, позвонить ему по телефону, но Игнасио Абелю казалось более тактичным нанести визит. Морено Вилья был человеком сердечным и одиноким, очень формальным в стиле одежды и манерах, старше большинства своих знакомых. Письму или личной встрече он, разумеется, обрадуется куда больше, чем телефонному звонку. Морено Вилья живет в одной из комнат в резиденции, будто в келье какого-то комфортабельного светского монастыря, окруженный картинами и книгами, с меланхолией холостяка наслаждаясь присутствием иностранных студенток, наводняющих коридоры быстрым стуком каблучков, звучным смехом и разговорами на английском.
Недолго думая, Игнасио Абель свернул налево и поднялся по склону к резиденции, оставив в стороне здание Музея естественных наук и спортивные площадки, с которых доносились слабые аплодисменты и эхо голосов игроков. В закусочной между черных тополей, еще открытой, несмотря на осеннее время, радио, включенное на полную громкость, передавало танцевальную музыку, но за железными столиками почти никого не было. На входе в резиденцию ему сказали, что сеньора Морено Вилью стоит, по всей видимости, поискать в актовом зале. Подходя к нему, он услышал звуки фортепиано — мелодия тихо доносилась из-за закрытой двери. Возможно, не следовало бы ее открывать, рискуя что-то прервать, быть может репетицию или концерт. Он мог развернуться, но не сделал этого. Осторожно приоткрыл дверь и заглянул. Женщина обернулась на звук открываемой двери. Молодая, без сомнения иностранка. Солнце отражалось в растрепанных каштановых волосах, — откинув рукой пряди со лба, она повернула голову. Игнасио Абель пробормотал извинение и закрыл дверь. Удаляясь, он все еще слышал фортепианную музыку — сентиментальную и ритмичную одновременно. Если бы он больше никогда не увидел это лицо, то и не вспомнил бы его.
3
Ох, как же лень! Но быстрые шаги в коридоре приближаются, раздаются удары костяшками в дверь, в которую в последние часы никто не стучал, энергичный стук, похожий на шаги человека, который ищет что-то и торопится, ступая так тяжело, что в тишине слышен скрип кожаной подошвы ботинок при соприкосновении с плитками пола; этого человека подгоняет какое-то дело, в отличие от него, Хосе Морено Вильи: его-то ничто не торопит; он если и искал что-то, часто не знал, что именно, представление об искомом сильно менялось в процессе поисков, или найденное в итоге вовсе не походило на то, что он себе представлял. Почти ничто полностью не достигало его сердца; ни в чем он не был совершенно уверен, ко всему относился с прохладцей. Иногда это его смущало, а иногда давало чувство облегчения, часто лишая напора, но и уменьшая страдания и удерживая от ошибок, в которых он бы потом раскаялся. Ему на долю выпала поздняя пылкая любовь, но он потерял ее — в конечном счете из-за апатии; и поняв, что отношения уже не спасти, испытал боль с легким оттенком мелочного облегчения. С каким потаенным удовольствием от вновь приобретенного уединения разместился он в каюте корабля, отплывающего из Нью-Йорка, чтобы вернуться в Испанию, оставив женщину, на которой собирался жениться; с какой негой после стольких потрясений, стольких любовных переживаний он снова оказался среди своих вещей в скупо обставленной комнате в резиденции. В Испании столько ярости, столько жестокости, преступлений на почве страсти, анархистских мятежей, утопленных в крови, топорных казарменных прокламаций; столько святых, мучеников, фанатиков, как на тех картинах в Прадо, где измученная кожа аскетов царапает, как мешковина, в которую они одеты, глаза в исступлении от видения чистоты, несовместимой с реальным миром, а еще — хрипота глоток, сорванных за живых и мертвых, агрессивная вульгарность, овладевшая тем Мадридом, что ему так нравился и куда он все реже отваживался выбираться — с досадой уже немолодого человека, которому почти любая перемена начинает казаться личным оскорблением. Грубость политики, профанация идеалов, в которые вообще-то никто не просил его верить, хотя какое-то время эти идеалы так грели его душу, полные разумных обещаний и эстетических мечтаний, как трехцветные флаги, развевающиеся над зданиями на таком же чистом и свежем лазурно-синем фоне, как они сами. Как же характерно для него то, что политические убеждения, очень скоро смягченные скептицизмом — по поводу мелочности души человеческой, невысокого полета и глубинной нищеты испанской жизни, — были у него настолько связаны с эстетическими капризами, с предпочтением трехцветного флага не только вульгарному красно-желтому полотнищу короля-негодяя, по которому никто не скучал, но и красно-черному, по неизвестной причине объединившему фашистов и анархистов, и просто красному с серпом и молотом, так нравившемуся теперь некоторым из его друзей, которые вдруг воодушевились Советским Союзом, фотоколлажами с рабочими, солдатами в шинелях и со штыками, тракторами и гидроэлектростанциями, голубыми рубашками, портупеями, крепко сжаты