Ночь времен — страница 116 из 166


Едва поезд отошел от предыдущей станции, он приготовился к выходу, взволнованный приближением к точке, где больше не будет промедлений, вновь взбудораженный после краткой передышки пути, охваченный растущим нежеланием прибывать в пункт назначения, почти инстинктивным отторжением, усугубляемым усталостью, что ослабляет мышцы, заставляет замечать тяжесть собственных рук и ступней, отекших внутри ботинок с будто ставшими свинцовыми подошвами. Прежде чем подняться, он один за другим проверил все карманы, невротично удостоверился в их содержимом — каталог мелочей, к которому на этом этапе свелась вся его уверенность в собственной идентичности: паспорт, бумажник с документами и фотографиями, последнее письмо Джудит Белый, письмо Аделы: я не знаю где ты сейчас и что делаешь хотя и могу представить но если захочешь вернуться ко мне и своим детям когда все это закончится ведь когда-нибудь же оно закончится моя дверь для тебя открыта. Он сходил в туалетную комнату и там, перед зеркалом, в трясущемся поезде, кое-как умылся, причесался, поправил галстук, стряхнул выпавшие волоски и чешуйки перхоти с воротника плаща, прополоскал рот из опасения, что тому, кто придет встречать его на станцию, покажется неприятным запах, осмотрел ногти на руках: не очень-то чистые, да и подстричь бы не мешало. Отметил круги под глазами и дряблое дрожание кожи под подбородком при вибрации поезда — отвисший второй подбородок, которого всего несколько месяцев назад точно не было, а может, тогда он не обращал внимания на подобные вещи, попросту не замечал. Вспомнилось вдруг, как однажды он брился перед зеркалом, как поднял глаза от крана, под которым ополаскивал бритву, и увидел рядом со своим лицом гораздо более молодое лицо Джудит; и как ее волосы коснулись его скулы, когда ее нагое тело прильнуло к нему сзади в том доме на берегу моря, где они впервые проснулись вместе. Но это всего лишь вспышка памяти, такая короткая, что, угаснув, она не оставила после себя горечи, не растревожила истинную связь между прошлым и настоящим. Нет уже ни того мгновения, ни того мужчины, что оборачивается к обнаженной женщине, не закончив бриться, в ванной комнате с красной плиткой на полу и белеными стенами, с запахом Атлантики, врывающимся в окно. Он рассматривает то место на шее, где потертый грязноватый воротник подпирает дряблую плоть, и сожалеет лишь о том, что не осталось у него чистой рубашки, чтобы переодеться, и что вовремя не заметил он отсутствия пуговицы (но если постараться, то можно прикрыть это галстуком). Встречающие обратят внимание на эти детали точно так же, как и сам он с глубоким неудовольствием отмечал их в других всего несколько месяцев назад — например, в облике профессора Россмана: тот битый час мог анализировать утонченность формы швейной иголки, добираясь до найденных в палеолитических захоронениях древнейших костяных игл, которыми сшивались шкуры (и вдруг совершить прыжок во времени, чтобы отметить скоростную работу машинок «Зингер»), но был решительно неспособен продеть нитку в ушко иголки, в силу чего ходил в последнее время с пустыми, без пуговиц, петлями и надорванными карманами. Мысль о том, что через пару минут он предстанет перед незнакомцем, окажется под чужим пристальным взглядом со слишком близкого расстояния, что после столь долгого молчания придется вести беседу по-английски, почти ужасает его; но еще страшнее становится, когда он начинает воображать, что сойдет-то на нужной станции, но никто не будет встречать его на перроне. По вагону прошел контролер, вибрирующим баском выкликая название станции, и сделал ему знак, подтверждая, что на этот раз данному пассажиру действительно пора выходить. Поезд ускорился, скрежет колес и шестерен усилился по мере приближения к кромке воды, стаи птиц взвились из желтых зарослей тростника. Затем состав стал замедлять ход, повторяя изгиб пути, и Игнасио Абель из окна тамбура увидел большие черные буквы названия — «Райнберг» — за секунду до полной остановки поезда.

Поначалу он никого на перроне не видит. Из вагона он вышел в конце длиннющей платформы, перед ним — ширь реки, ряд высоких колонн и железных арок, поддерживающих нечто похожее на крытый переход, и там стоит человек, который смотрит вниз и, возможно, машет ему рукой. Запах моря с реки, лесной аромат листьев и влажной земли наполняет легкие Игнасио Абеля в тот момент, когда он ощущает, что на него опускается тишина, в которой тонет далекий перестук колес поезда и эхо свистка локомотива. И когда кто-то называет его по имени, он почти не верит своим ушам, он боится поверить, что все это не игра воображения: собственные его имя и фамилия, произнесенные с невероятным выговором и с оттенком восхищенного уважения: «Professor Ignacio Abel, it’s great to have you here with us at long last»[43]. Он кивает — неловко, с трудом приноравливаясь к присутствию возле себя другого человека, стараясь уловить и понять слова слишком быстрой английской речи, инстинктивно крайне сдержанный, но его рука — уже пленница горячего рукопожатия профессора Стивенса, овладевшего ею с не меньшей решимостью, чем его чемоданом. Долговязый встречающий двигается порывисто, как на шарнирах, его руки и ноги — неимоверной длины, челка отличается той же подвижностью, что и мимика, выглядит он моложаво, хотя лицо, особенно вблизи, выдает его возраст: оттенка сухого кирпича, оно испещрено тончайшими морщинками, за стеклами очков — бледно-голубые глаза навыкате. Стивенс подавляет его своей чрезмерной энергией, пулеметной очередью комплиментов и вопросов в адрес прибывшего, извинений за опоздания и недоразумения, объяснения по поводу которых Игнасио Абель не вполне понимает (секретарши, офисы, телеграммы, отель, которого не было, совершенно непростительная халатность); какая неимоверная честь для нас, что вы с нами, после всех этих трудностей; доставила ли вам удовольствие поездка в поезде; вы, должно быть, очень устали после долгого пути из Европы через океан. Ему с трудом верится, что именно он является адресатом всех выражений радушия и извинений со стороны Стивенса, будто по ошибке его принимают за кого-то другого, а у него самого явно недостаточный уровень владения языком, чтобы объясниться, или же попросту недостает сил, чтобы противостоять натиску нерастраченной энергии встречающего его заведующего кафедрой, в клетчатом пуловере под пиджаком и с зеленой бабочкой в горошек, противостоять этой длиннопалой руке, которая не желает отдавать ему чемодан, don’t even mention it[44], и напористо увлекает его за собой, когда они поднимаются на пешеходный мост над путями, и железные ступени лестницы подрагивают под огромными ногами, обутыми в спортивного стиля ботинки на резиновой подошве. Поднимаясь вслед за Стивенсом и оглядывая ширь Гудзона, окрашенного багряными отблесками заката, Игнасио Абель вдруг чувствует, что на него навалилась усталость, какой он до тех пор никогда не испытывал, усталость еще более заметная по сравнению с непочатым запасом сил более молодого человека (однако рядом с Джудит он не замечал их разницы в возрасте: как странно, что столько времени он прожил в состоянии полнейшего помрачения рассудка, считая себя неподвластным и ходу времени, и бренности, и смерти). Филипп ван Дорен, прислонившись к ограждению и скрестив на груди руки, в той же позе, в которой стоял он три месяца назад у окна своей квартиры на последнем этаже в Мадриде, прежде чем сделать несколько шагов навстречу, с бесстрастной улыбкой обводит его с головы до пят внимательным взглядом, словно подвергая специальному осмотру, и взгляд его отмечает признаки ускорившегося времени, фиксирует результат поставленного им эксперимента. Но затем взгляд его меняется, причем мгновенно, и он велит Стивенсу — взглядом и быстрым движением подбородка — приотстать. После чего отходит от ограждения, и на секунду у Игнасио Абеля мелькает смущающая мысль, что тот приближается к нему с намерением заключить его в объятия, однако ван Дорен все еще продолжает тщательнейший осмотр, отмечая побочные эффекты своего эксперимента, скрывая, быть может, удивление, не желая обнаруживать, что обратил внимание на состояние его обуви, рубашки или галстука, на существенные различия между тем лицом, что он видит сейчас, и лицом того мужчины, с которым познакомился в Мадриде чуть более года назад и которого видел уходящим по Гран-Виа в полночь три месяца назад. Не заключая того в объятия, он протягивает обе свои ладони и пожимает гостю руки — он тоже неуловимо изменился здесь, на этой земле, где он уже не иностранец, где фигура его не выделяется контрастом на чуждом ей фоне. Теперь он, быть может, чуть погрузнел, но все так же щеголяет блеском гладко выбритой головы и подбородка, выставленного вперед над высоким воротничком. «Дорогой Игнасио, сколько лет, сколько зим! — произносит он на испанском, улыбкой подчеркивая происхождение этого выражения и удовлетворение от того, что теперь-то он, кому всегда приходилось обращаться к помощи Джудит для подбора эквивалента к английской идиоме, сам его нашел и к месту использовал. — Вы столько всего должны мне рассказать. Мы-то уж думали, что вам так и не удастся приехать. Я каждый день телеграфировал в наше посольство в Мадриде. Звонил по телефону. Пытался позвонить и вам домой, но соединения установить не удалось. Дорогой Игнасио! Дорогой профессор! Добро пожаловать! Наконец-то! Стивенс обо всем позаботится. Он страшно рад вашему приезду. До сих пор не может в это поверить. Он знает все ваши работы, все статьи. Он же первым и рассказал мне о вас». Ван Дорен раздает свои поручения так же, как и в Мадриде. Короткие указания, взгляды: Стивенс с чемоданом Игнасио Абеля в руке обгоняет их обоих и открывает им дверцы машины, приглашая садиться, и при этом то подходит ближе, то отступает назад — гибкий, дерганый, осознающий свое подчиненное положение относительно как ван Дорена, так и приглашенного иностранца, которым он так восхищается. Не повышая голоса, ван Дорен быстро дает указания по-английски, Стивенс слушает его и кивает: да, он обо всем позаботится, — и краснеет. Задние сиденья комфортно широкие, в салоне слегка пахнет кожей — совсем иной мир ароматов, и в нем Игнасио Абель в эту минуту чувствует себя чужаком, а ведь еще недавно — он уж почти позабыл об этом — он и сам там обитал. Он садится и почему-то застывает в неудобной позе: спина прямая, не касается спинки сиденья, колени сдвинуты, на них положена шляпа. Привычка к комфорту утрачена не менее окончательно, чем привычка к признанию. Ван Дорен достает сигарету, и Стивенс, уже успевший завести двигатель, немедленно глушит его, чтобы разыскать зажигалку и поднести огня. Ван Дорен откидывается назад и лениво машет правой рукой — то ли отгоняя от лица дым, то ли нетерпеливым жестом давая понять Стивенсу, что уже давно следовало бы стронуться с места. «Первые дни, если не возражаете, вы поживете в университетском гостевом доме. Но самое позднее через неделю в вашем распоряжении будет уже собственное жилье, к тому же удобнее расположенное — недалеко от кампуса и того места, где должна вырасти библиотека. Into walking distance