— Вам наконец-то дали американскую визу?
— Да кто сейчас думает о визах? С визой придется подождать, пока не закончится эта катавасия в Испании. А раньше конца лета этого точно не случится, что бы там в газетах ни писали, — простите уж мне мой пессимизм. Надавят ли британцы и французы на Гитлера и Муссолини, чтобы те перестали помогать Франко? По мне, так вряд ли. Ваше правительство хочет поведать всему миру, что оно в полном одиночестве противостоит нашествию варваров, однако газеты всей Европы полнятся фотографиями сожженных церквей и варварски убитых священников и монахов. Варвары по ту сторону убивают в гораздо больших масштабах? По всей видимости, так и есть, но это их отношений с Муссолини или Гитлером не испортит. Да и как вы сможете объясняться с миром, если в правительстве у вас никто не говорит на иностранных языках? Я что, я не жалуюсь, ведь именно благодаря этому обстоятельству дочь моя получила-таки великолепную работу, а это особенно важно в данный момент, когда все дети, которым она давала уроки, из Мадрида на лето выехали. К тому же эта работа гораздо лучше оплачивается, с позволения сказать. Ее наняли переводчицей в цензурную службу международной корреспонденции. По-английски и по-русски она говорит не хуже, чем по-немецки, как вам известно, да и испанский у нее на очень хорошем уровне — мне о таком остается только мечтать. Работа недалеко от нашего пансиона, в одном из помещений «Телефоники»; ей уже выдали и пропуск, и талоны на продукты. Я ей тоже помогаю, чем могу, — вот видите, просматриваю для нее новости в газетах, провожаю утром до «Телефоники», а в конце рабочего дня встречаю. Вожу ее всюду под ручку. Моя бедная девочка никогда не умела обходиться без посторонней помощи, даже когда была фанатичной коммунисткой. В те времена она ходила на бесконечные свои собрания, и мать ее обычно засыпала до ее возвращения, она ведь в ту пору уже тяжело болела и принимала сильные болеутоляющие, а я не спал и ждал, пока дочка вернется. Бедная моя девочка влюбилась в Ленина и Сталина, как когда-то раньше была влюблена в Дугласа Фэрбенкса и Рудольфа Валентино! Теперь же, с вашего позволения, я вынужден вас оставить: мне нужно домой — вместе с ней, пока она не уйдет на работу, просмотреть сегодняшнюю прессу. Дочка моя воображает, что она коммунистка, но на самом-то деле, в глубине души, она романтичная барышня времен моего деда. Вместо того чтобы зачитываться Гейне, ей втемяшилось в голову читать Карла Маркса. Знаете, чего я сейчас и вправду боюсь? Что она влюбится в кого-нибудь из тех американских корреспондентов, которые ежедневно наезжают в Мадрид, чтобы вблизи посмотреть на войну и покрасоваться, как ковбои или киноактеры. Судьба моей дочери — страдать от любви. От любви к мужчине, который не обращает на нее внимания или просто ею пользуется, обманывая ее с другой, или от любви к доктрине, которая обещает объяснить сразу все на свете, а также рай на земле. Хуже всего, когда эти любови переплетаются. Знаете, почему она захотела ехать именно в Россию, когда нам стало невозможно оставаться в Германии? Она ведь все равно бы туда поехала, так что я всего лишь последовал за ней, боясь, что она окажется совсем одна в той ужасной стране. Так вот, она пожелала поехать в Россию, чтобы своими глазами увидеть родину пролетариата, а еще чтобы как собачий хвост увязаться за руководителем германской Коммунистической партии, в которого была влюблена и кто по странному капризу решил спать с ней, хотя уже был женат и имел детишек. Революционная мораль, понимаете ли. Дочке дали работу машинистки при Коминтерне, и тот героический товарищ время от времени наведывался в наш номер в отеле «Люкс», в каковых случаях мне приходилось на несколько часов удаляться, даже если был мороз и снег, и мерзнуть, нарезая круги по улицам. В Москве нет таких кафе, как это, друг мой. Нет официантов в белых сюртуках, которые продолжают обслуживать посетителей так же, как и до революции. Но внезапно товарищ перестал приходить, а дочка принялась плакать ночами, зарывалась лицом в подушку, чтобы я ничего не слышал. Новая советская женщина, а плачет, как барышня прошлого столетия, оттого, что ее нареченный больше к ней не приходит. Однако наш герой перестал появляться и в конторе, где моя дочь и телом, и душой помогала ему вести пропагандистскую войну, которая вскорости должна была свергнуть Гитлера, утопив его в волнах международного негодования по поводу совершенных им преступлений Однако ж он не сменил ее на другую машинистку или секретаршу. И не вернулся к жене, о которой никто и ничего тоже не ткал. В один прекрасный день мы узнали, что он задержан. Что его обвини ли в пособничестве убийцам Кирова в Ленинграде! Но он ни когда не ездил в Ленинград и, когда убили Кирова, еще и в СССР не появился! С дочкой в той конторе коллеги сначала перестали разговаривать, а через несколько недель даже уже и не глядели в ее сторону. Ни на нее, ни на меня. Мы сделались двумя призраками, что бродят по коридорам и гостиным отеля «Люкс». Но мы и друг с другом, оставаясь наедине в нашем номере, не разговаривали. Она мне ничего не говорила, но я-то знаю, о чем она думала, сидя у телефона. Что ее возлюбленный предал не ее, что он совершил нечто худшее: он предал Революцию, Партию или Пролетариат. Иначе как могли его обвинить в том, в чем он не виновен? Только она не знала, в чем именно его обвиняют. Я же могу читать ее мысли, даже когда она молчит. А что, если его арестовали по ее вине, что, если она невзначай сболтнула что-то лишнее? Дочь моя вечно взваливает на свои плечи груз чужой вины. Потому и сутулится. Она ведь до сих пор лелеет надежду, что тот человек объявится, что это недоразумение как-то разрешится и его доброе имя будет реабилитировано. Мы с ней не разговаривали день, другой, третий, а между тем ничего не происходило: ее даже из конторы не уволили, и нас не выселили из отеля «Люкс», не пришли за нами. Телефон не звонил, но в него вполне мог быть вмонтирован крошечный микрофон. Снимая трубку, я порой слышал там чей-то кашель. Тот бедняга — разведчик, что за нами шпионил, — мучился бронхитом. И вдруг за нами пришли. Но не ночью, не после полуночи, как они имели обыкновение. У каждого из нас был приготовлен чемоданчик с самыми необходимыми вещами, мы их под кроватью держали. У нее и вправду чемодан, а у меня — мой портфель. Если нас придут задерживать, то должны разрешить взять их с собой. Так все там делали. Собирали чемодан, засовывали его под кровать и месяцами или даже годами ждали, когда глухой ночью за ними придут полицаи в синих мундирах или в кожанках. Но к нам пришли в восемь вечера, вскоре после того, как дочка вернулась с работы. Мы услышали чьи-то шаги на лестнице, потом в коридоре, потом стук в дверь, а моя бедная девочка так и сидела, не в силах встать со стула; ноги у нее дрожали так, что коленки друг о дружку стукались. А я, правду сказать, даже какое-то облегчение испытал. Если чего-то все равно не миновать, так в любом случае лучше, чтоб оно случилось как можно скорее. Это были молодые мужчины, очень воспитанные, в чистенькой форме, в начищенных до блеска сапогах, не чета тем, что сейчас в Мадриде. Сказали, что нам следует пройти с ними. Когда мы выходили в коридор, мне пришлось поддерживать мою бедную девочку под руку, чтобы та не упала. Но я все думал: странно, что они так рано, странно, что ведут нас через весь отель на глазах у всех, а не глухой ночью, когда в коридорах нет ни души, а постояльцы не спят и слушают, приложив ухо к закрытым дверям своих комнат. Нас посадили в одну из тех черных машин, что наводят на людей такой ужас, однако я сразу же понял, что едем мы вовсе не к тюрьме, не на Лубянку — Лубянка располагалась неподалеку от нашей гостиницы. Когда фургон затормозил, я увидел, что перед нами вокзал. Нас почти волоком протащили по перронам, расталкивая нашими телами людей, втолкнули в вагон и, не сказав ни слова, всучили конверт с паспортами. Они могли бы убить нас или сослать в Сибирь, но просто выслали, и я по сей день не могу понять: почему, почему они оставили нас в живых?..
Скорее всего, он пережил повторение этих событий с чувством обреченности и неизбежности. Так далеко от Москвы, и он живет теперь в другом, летнем хаотичном городе на другом конце Европы, но все повторяется: те же шаги на лестнице, тот же стук в дверь, колени дочери так же стучат в другой, но очень похожей на ту, московскую, комнатке, вокруг них те же вещи, дочь так же сидит на кровати, под ней так же лежит тот же самый чемоданчик, собранный ею в Москве. Стук коленок, скрип пружин. Однако жертвой несчастия, которого он вечно опасался, оказалась не дочь его, а он сам. После стольких переездов с места на место, после долгой подготовки к тому, чего он так боялся и что преследовало его неизменно, как бы далеко он ни уехал, час истины застал его врасплох, став нежданным сюрпризом, явившись в обличье обыденного визита. Извержения вулкана катастрофы он ждал более трех лет, ждал с тех самых пор, как увидел в Берлине колонны марширующих людей в коричневых рубашках с факелами в руках, печатавших шаг по чистой блестящей брусчатке; когда же это его настигло, то застало неподготовленным, дремлющим в кресле-качалке в самый жаркий час августовской сиесты, в домашних тапочках, с расстегнутым воротничком, в распахнутой на груди рубашке, настолько разморенным и потерянным в дреме, что он не сразу понял, что эти методичные, не повышающие голоса люди без милицейских комбинезонов и смертоносных винтовок, скорее всего, его убьют.
— Уверен, что ради его спасения вы сделали все, что от вас зависело, — говорит ван Дорен. — Возможно, даже рисковали собственной жизнью.
— Россман умер? — Стивенс смотрит на них в зеркало заднего вида: длинные худые пальцы сжимают руль, лицо пошло красными пятнами, он обеспокоен тем, что не совсем хорошо понимает разговор по-испански. — В Мадриде? В газетах ничего об этом не писали.
— Ничем я не рисковал. Он был уже мертв, а я продолжал его искать.
29
Он был уже мертв, но Абель еще несколько первых дней сентября безуспешно разыскивал его, без какого-либо заранее составленного плана перемещаясь по Мадриду из конца в конец, вызывая подозрения одним своим видом: светлый летний костюм, галстук, аккуратно сложенный платочек в верхнем кармашке пиджака, — сильно выделяясь на фоне множества небритых мужчин в расстегнутых рубашках и синих комбинезонах, которые наводняли улицы и открытые террасы кафе, среди молодых мужчин с винтовкой на плече или с пистолетом и патронными лентами на поясе, которые, не вынимая цигарку изо рта, требовали от прохожего предъявить документы или поднять руки. Тем утром он велел сеньорите Россман оставаться у него в квартире и ждать его возвращения, прибавив, что если что-то узнает, то позвонит (она тогда боялась всего: и оказаться на улице, и вернуться в пансион, в свою комнату, где все перевернуто вверх дном после обыска, и пойти на работу, где на нее могут написать донос или куда за ней придут); он показал ей, где расположена кухня, — вдруг ей захочется поесть, хотя еды в кладовке, как и в холодильнике, почти не осталось, — в том самом холодильнике, который, к вящему восторгу Аделы и детей, был куплен в начале летней жары (всего-то два месяца назад, но уже в другую эпоху), а теперь практически опустел и дурно пахнул (электричество отключалось часто, в кранах часами не было воды, продукты постепенно исчезали с прилавков). В течение дня он время от времени вспоминал о сеньорите Россман, рисуя ее себе все такой же неподвижной, в той же позе, в которой ее и оставил: в столовой на стуле возле обеденного стола, под огромной люстрой, закутанной в простыню, рядим с ней (коленки плотно сжаты, руки сложены на них сверху, взгляд в пол — именно в этой позе запомнил дочку отец в номере московской гостиницы «Люкс») на столе — нетронутый стакан воды. Она ожидает его возвращения или обещанного телефонного звонка, удрученная тягостными мыслями и скорбью, которая, от нее передавшись к нему, обернулась для него чувством вины, давними угрызения