ищенный не столько собственными интеллектуальными способностями и упорным стремлением получить образование, сколько мудрым предвидением отца, который, зная о своей болезни, скопил денег и принял необходимые меры, чтобы обеспечить сыну поддержку, когда его уже не будет на этом свете, чтобы мальчику не пришлось бросить школу, чтобы он смог продержаться в годы студенчества, хранимый лишь грозными тенями умерших, следившими за тем, чтобы тот неукоснительно следовал по пути, обеспеченному ему их жертвой. «Останешься один-одинешенек, сыночек», — говорила ему мать, проводя по его лицу негнущимся, искореженным тяжелой работой пальцем, когда лежала на койке в муниципальной больнице перед самой своей кончиной. Материнская рука после смерти так и продолжала сжимать его руку, и ему пришлось отгибать палец за пальцем, чтобы положить потом ее поверх одеяла. Такой же одинокий и далекий от всего на свете, как тот Игнасио Абель, о котором, по странному капризу памяти, он вспомнил теперь, такой, каким он был более тридцати лет назад, когда, схоронив мать, шел пешком с Восточного кладбища к темной и теперь уже совсем пустой привратницкой на улице Толедо. Шел быстро, повесив голову, не разбирая дороги. Когда он наконец добрался до улицы Толедо, там уже горели газовые фонари. Если сейчас поторопиться, если ему улыбнется удача или поможет хитрость, то он, возможно, еще успеет спасти профессора Россмана. Он стучался в двери странных полуофициальных ведомств и в ворота конфискованных дворцов, в которых, как ему сказали, устроены теперь подпольные тюрьмы. Во внутренних дворах там фырчали работающие двигатели машин и люди в гражданском, вооруженные винтовками и внушительных размеров пистолетами, засунутыми под брючный ремень, преграждали ему путь и подвергали бесконечным расспросам, не обязательно прекращавшимся, когда он открывал портфель и вынимал оттуда документы, доказательства своей политической благонадежности: членский билет Социалистической партии, членский билет Всеобщего союза трудящихся и пропуск, выписанный, чтобы он мог, не подвергая себя опасности, проходить на остановленную стройку Университетского городка. Он называл имя профессора Россмана, объяснял, что тот — знаменитость, иностранец и антифашист, нашедший убежище в Испании; показывал его фотографию, которую принесла с собой его дочь: одну из тех фотокарточек, которые он сделал заранее, чтобы иметь наготове, если все же придет положительное решение на его ходатайство о выдаче американской визы. Абель внимательно наблюдал за реакцией этих людей: не проскользнет ли в их глазах узнавание, признаки соучастия. Ничего не добившись, он убирал фото в карман и снова выходил на улицу, следуя неохотно данному совету: возможно, стоит обратиться с запросом в Общество изящных искусств, в Главное управление безопасности, в ЧК на улице Фоменто.
«Ну, этот-то — вылитый мертвец, — сказал ему кто-то со смехом. — Вам бы его в морге поискать или на лугу Сан-Исидро: туда нынче каждую ночь паломничество». Он открывал калитки в оградах дворцов, на которых теперь красовались красные или красно-черные знамена и фасады которых были покрыты наслоениями плакатов. ВМЕСТЕ МЫ ПОБЕДИМ. ПОБЕДА БУДЕТ ЗА НАМИ, ВПЕРЕД! ГРАНДИОЗНЫЙ ФЕСТИВАЛЬ КОРРИДЫ. ВСЕ НА ФРОНТ! ВСТУПАЙТЕ В НАШИ СТАЛЬНЫЕ БАТАЛЬОНЫ! Милиционеры на плакатах — мускулистые, высокие, с неизменно дерзкими профилями и квадратными челюстями. В кабинетах, куда он пробирался по узким, полным гомона и табачного дыма коридорам, сидели небритые мужчины с усталыми, невыспавшимися лицами, толклись какие-то буйные компании, которые то взрывались казарменным хохотом, то срывались с места и галопом неслись вниз по мраморным лестницам, устланным красной ковровой дорожкой, сплошь покрытой следами пыльных альпаргат и дырами от окурков. Другие люди, несколько более серьезного вида, но тоже со следами недосыпа на лицах, работали с документами в огромных кабинетах, где вдоль стен, облицованных панелями благородного дерева, по-прежнему висели аристократические гербы и парадные портреты, стояли доспехи. Там разговаривали по телефону, диктовали перечни имен проворным секретаршам, те печатали их на машинках нервно и торопливо — в этой обстановке появление Игнасио Абеля являло собой досадную помеху: его упорные расспросы о каком-то профессоре, о котором никто ничего не знал, это настойчивое повторение имени, которое приходилось снова и снова диктовать по буквам, это бесконечное предъявление фотографии, при одном взгляде на которую автоматически следовал отказ. В одной гостиной с большими окнами и балконами, выходящими на бульвар Ла-Кастельяна, он с инстинктивно смиренным видом подошел к большому столу с резными ножками в виде львиных лап, вокруг которого разместился тесный круг людей, который выносил решения или заслушивал дела, а по обоим флангам этого стола, за столами меньших размеров, сидели за пишущими машинками другие люди — они изучали документы и покуривали сигаретки, некоторые из них — в костюмах и при галстуке, с видом довольно чопорным. По рукам этих людей пошла фотография профессора Россмана. Они разглядывали ее с неподдельным подозрением. Потом тихо переговорили о чем-то между собой. Один из них вернул карточку, мотнув головой, и подал знак вооруженному штатскому из тех, что чего-то ждали или за кем-то вели наблюдение с балконов, свесив на улицу ноги. За несколько последних недель весь мир перешел на новые правила жизни, о которых только он, по-видимому, не был осведомлен. Милиционер больно стиснул его руку повыше локтя и повел к выходу, сопровождая свои действия требованием немедленно покинуть помещение. «Я бы на твоем месте бросил это дело и не таскался бы по подобным заведениям с расспросами, а то как бы не выяснилось, что твой дружок заговорщик, и тогда ты сам попадешь под подозрение». Не меньше, чем сжатие руки, его покоробило это тыканье, с которым его выставили вон. Когда он уже спускался по лестнице, ему встретилась группа милиционеров, тычками подгонявшая вверх по лестнице какого-то мужчину в наручниках. На миг его взгляд встретился со взглядом этого человека, в котором читалась мольба о помощи; он отвел глаза. На какое-то время тот показался ему похожим на профессора Россмана, но через долю секунды вновь стал незнакомцем. Мужчина сопротивлялся, его поднимали и подталкивали сзади, по последним ступеням протащили волоком. Во дворе он увидел и других задержанных, но те не оказывали никакого сопротивления: тычками прикладов их заставляли выпрыгивать из кузова, а уже спрыгнувшие ждали молча: бледные, руки связаны, волосы растрепаны, рубашки расстегнуты на груди, во взглядах — смиренная опустошенность, какая-то коровья покорность.
Он вернулся в народный дом, однако охранник на входе сказал, что Негрин снова только что уехал, на этот раз недалеко — в социалистический кооперативный магазин на улице Гравина. Когда же он наконец-то увидел Негрина, тот грузил коробки с провизией и напитками в машину, время от времени останавливаясь, чтобы отереть пот с лица, после чего комкал носовой платок и кое-как пихал его в верхний карман пиджака.
— Помогите мне, Абель, не стойте там столбом, — едва приметив его, сказал ничуть не удивившийся его появлению Негрин, сопровождая свои слова решительным жестом.
Вдвоем они быстро наполнили багажник коробками с консервами, колбасами, мешками с картошкой. На задних сиденьях уже стояли ящики с пивом и большие оплетенные бутыли с вином, обернутые в одеяла, чтобы в пути не побились.
— Не подумайте обо мне плохо, Игнасио: я вовсе не реквизирую эти продукты и не собираюсь заплатить за них товарищам из кооператива распиской, как наши геройские революционные патрули.
Управляющий вынес Негрину длинный счет, и тот быстро побежал по нему кончиком крошечного карандашика, зажатого в толстых пальцах, проговаривая под нос наименования товаров и цифры. Потом вынул из стянутого резинкой бумажника пачку банкнот и передал управляющему. После чего уселся за руль своего автомобиля и завел двигатель, взмахом руки предложив Игнасио Абелю сесть рядом и одновременно торжественно прощаясь с управляющим магазином, выставив кулак в открытое окно с тем же видом, с каким продемонстрировал бы маневр авто.
— Куда вас подвезти, Абель? Сам я еду в Сьерру, везу кое-какие припасы парням части, в которую записался добровольцем мой сын, Ромуло. Регулярное-то снабжение отсутствует начисто, его просто нет! Стыд и позор! Посылают этих храбрецов на фронт, а потом не поставляют им ни боеприпасов, ни еды, ни одеял, чтобы ночью не мерзнуть. Если у вас не хватает грузовиков для доставки провизии и оружия, то почему те же грузовики без конца дефилируют по Мадриду? — Втиснутый в слишком тесное для его мощного тела пространство салона, Негрин, жестикулируя над рулем, вел машину то резво разгоняясь, то резко тормозя на узких улочках, охваченный одновременно и возмущением, и энтузиазмом. — Так что я, не впадая в отчаяние и не теряя времени на звонки разным начальникам и на просьбы к властям хоть что-нибудь предпринять, решил взять быка за рога и лично заняться снабжением. Это капля в море, но лучше, чем ничего. Кроме того, так я точно знаю, чем себя занять. Слушайте, мне только что пришло это в голову: а вы со своей машиной мне не поможете?
— У меня ее реквизировали, дон Хуан. Я отдал ее в ремонт — оставил в мастерской за несколько дней до того, как все это началось, и больше не видел.
— Вы употребили очень точное слово: «это». Через что мы сейчас проходим? Что это — война, революция, чистое безумие, вариация на тему традиционных народных летних гуляний? Просто «это». Мы даже не понимаем, какое тут слово употребить. Видели определение Хуана Рамона Хименеса? И то сказать, он ведь уже в Америке и стал высказываться только после того, как почувствовал себя в безопасности. «Безумный и трагический карнавал» — вот что написал Хуан Рамон. Великая победа народа. Однако сам он, вместе с Зенобией, поспешил уехать куда подальше. Вам известно, что его чуть было не вывели прогуляться{139}