Ночь времен — страница 123 из 166

, как теперь у нас говорят? Но какой стыд, однако, как же цепляются к человеку эти словечки.

— Хуана Рамона Хименеса хотели расстрелять? А в чем его заподозрили?

— Да ни в чем его не заподозрили! Просто он оказался тезкой того, кого они искали, или показался на кого-то похожим. Его спасли хорошие зубы.

— Он что, покусал кого-то в целях самозащиты? С его-то дурным характером…

— Это не шутка. Похоже, милиционеры имели только одну точную примету того, кого искали: вставные зубы. Ну а поскольку Хуан Рамон без конца повторял, что ребята ошиблись, они все-таки засомневались, и один из них придумал способ проверить, правду ли тот говорит. Так вот, этот парень залез ему в рот и как следует дернул за зубы. Ну вы-то знаете: Хуан Рамон — счастливый обладатель наилучших зубов во всем Мадриде, где у людей не рот, а помойка! А вот дона Антонио Мачадо чуть было не арестовал патруль, потому что ребятам показалось, что тот похож на священника! Ладно, рассказывайте, когда именно задержали вашего друга. Это ж позорище международного уровня будет, если с ним что-то случится! Очередное.

— Ума не приложу, откуда начать поиски.

— Этого не знаете не только вы — никто не знает. Мы вроде собрались низвергнуть буржуазное государство — и вдруг в Мадриде каждая партия и каждый профсоюз обзавелся своей тюрьмой и полицией, не говоря уж, собственно, о милиции. Большое достижение! Полагаю, что наши враги просто руки потирают от удовольствия. В анархистском ополчении путем голосования решается вопрос о том, следует ли атаковать врага, а в нашем — расстреливают за саботаж тех немногих военачальников, которые у нас еще остаются, в случае неудачного наступления. Просто чудо, что в Сьерре нам удалось как-то удержать мятежников и что они пока не дошли до Мадрида с юга. А что скажете об арагонском фронте? Если бравые колонны каталонских анархистов день за днем продолжают сокрушительно громить противника, то почему они никак не могут дойти до Сарагосы? И если мы каждый божий день вот-вот возьмем толедский Алькасар, то почему назавтра он все так же остается не взятым? Из того, что вы говорите, я делаю вывод, что вашего друга могли забрать коммунисты. Это означает, что вряд ли его убили немедленно. Они наверняка захотят его допросить. Не жил ли он какое-то время в Советском Союзе? Сходите-ка вы к Бергамину, в Альянс интеллектуалов, поговорите с ним. Вы же знаете, что он всегда как-то со всеми связан. И оставьте мне сообщение у меня дома, если что-то узнаете. А я, как только вечером вернусь из Сьерры, присоединюсь к вашим поискам.

— А этот альянс — где он находится?

Негрин хохотнул и резко выкрутил руль на углу площади Санта-Барбара, поворачивая по бульварам на запад.

— Бог ты мой, Абель, просто диву даюсь, до какой степени вы до сих пор ни черта не знаете! Сливки интеллектуалов-антифашистов въехали во дворец маркизов Эредия-Спинола, один из лучших дворцов Мадрида. Они воюют, печатая газетенку с революционными стишками, а дабы отдохнуть от столь тяжких трудов, дают балы-маскарады, потроша гардеробы маркизов, которые то ли сбежали, то ли на том свете, то ли это уже экс-маркизы, как теперь принято выражаться… Извините, что не смогу вас туда подвезти, мне вообще-то совсем в другую сторону и очень хочется добраться до Сьерры к обеду.


С давних пор не ходил он пешком по Мадриду так много — с тех самых пор, когда был совсем юным и благоразумно старался сэкономить на трамвайных билетах несколько сентимо. Может, поэтому у него и всплыло в памяти, как неимоверно долго шел он с практически пустынной тогда окраины города, где находилось кладбище, в день похорон матери; шаг за шагом, как и теперь, опустив голову, с одинокой решимостью куда-нибудь да прийти и чего-нибудь да добиться в своей жизни; он чувствовал и усталость, и энергию — безумную эйфорию от кислорода, потоком идущего в мозг от напряженной работы мышц и ритма шагов; он ощущал себя прохожим, лишенным какой бы то ни было связи с людьми, попадавшимися навстречу и не видевшими его, одинокого в этом мире; сейчас он был не менее одинок, чем тогда, и так же шагал он тогда по родному и в то же время чужому городу, мимо витрин магазинов игрушек, одежды или книжных, и смотрел на все эти вещи, такие желанные, но для него недостижимые. Так смотрят голодные на изобилие еды в витринах ресторанов или бакалейных лавок, так в зимние холода подносят лица к стеклам кафе, тепло которых для них недоступно, хотя вот оно — тут, рядом. Ребенком он в ужасе глядел на такой близкий и такой жуткий мир умирающих от голода, на увечных, ставших калеками из-за нищеты, на тех, кто ходил зимой босиком, на тех, у кого головы белые от струпьев лишая, на родившихся хромыми или горбатыми, на всех тех, кто, казалось, принадлежал другому виду живых существ, но при этом жил в нескольких минутах пешего хода от теплой привратницкой его матери в самом конце улицы Толедо, где кончался Мадрид: они живут где-то там, за окружной дорогой, в хижинах или пещерах, на насыпи, куда вывозили и сваливали мусор и где текли реки нечистот. Чувствуя одновременно смутные угрызения совести и облегчение, в детстве он явственно сознавал как свою незащищенность перед дикими с виду мальчишками, время от времени прибегавшими в город с окраин, так и свое привилегированное положение, избавлявшее его от необходимости разделить их судьбу. Однако не менее далеким ощущал он себя и от тех детей, которым дарили электрические железные дороги, целые полки оловянных солдатиков в ярких мундирах, игрушечные театры и волшебные фонари: это были те дети, что играли у него на глазах под присмотром облаченных в форму горничных в садах вокруг Восточного дворца или катались по его аллеям в детском экипаже, влекомом козочкой с бубенчиками на недоуздке; те самые, кто позже будет смотреть на него с улыбкой — любопытствующей или презрительной, — когда он окажется с ними в одной аудитории монастырской школы ордена пиаристов{140}, кто станет шептаться у него за спиной, что он — сын привратницы. Кого-то из них спустя годы он встретит в Школе архитектуры, но улыбка на их лицах так никуда и не денется или же немедленно вновь расцветет, как только кто-нибудь начнет шептать приятелю на ухо все тот же старый секрет — историю его происхождения, сдобренную искажениями и ошибками устной передачи: что его мать была привратницей или, того хуже, прачкой на реке Мансанарес (она ею и вправду была, но еще в юности, задолго до его рождения); что отец его — то ли начальник строительной бригады, то ли просто каменщик, то ли один из тех извозчиков, что свозят на свалку мелкий строительный лом. «Дезертировал со стройки» — так когда-то сказал про него один из родичей Аделы. Он не знал, откуда или из чьих рядов он дезертировал сейчас, — он оказался на площади Бильбао, где его высадил Негрин, его влекло куда-то обстоятельствами, как и стольких людей в Мадриде и во всей Испании, по обе стороны рваных ран фронта, опасных не менее трещин, что расходятся по поверхности земли при землетрясении. Человеческий поток подхватил его и увлек под землю, внес в метро; внизу люди толпились возле дверей вагонов подошедшего поезда, внутри вагонов — блестящие потные лица, затхлый воздух, желтые лампочки на потолке, отвратительные ему притиснутые друг к другу тела, сгрудившиеся во враждебном молчании, зараженные тревогой, невосприимчивые к энтузиазму пропаганды, еще менее правдоподобной в этом подземном мире, чем наверху — на открытом воздухе и при свете дня. Его влекут силы, ему неподвластные, точно так же, как людской поток и локомотив поезда метро, но вместе с тем он не чувствует, что достоин оправдания или что его бессилие — подходящее алиби. Он всегда был дезертиром в глубине души, но теперь — еще больше, чем когда-либо: он страстно желает вернуть себе детей, даже если для этого придется перейти линию фронта (детей, которых он покинул вечером девятнадцатого июля), и уехать из Испании, спастись от всеобщей катастрофы или по меньшей мере от убийства, от преступлений, которые, словно в зловещей лотерее, истребляют людей вокруг — в том числе и профессора Россмана, если он не успеет его найти. В голове его бесконечной и бесплодной каруселью крутится один и тот же монолог, подгоняемый сходным с лихорадкой недомоганием; он носился по Мадриду в тщетных поисках, а вернулся в исходную точку: из метро он вышел у здания Банка Испании, то есть там, где побывал всего несколько часов назад, у огромного гранитного фасада, выше ограды покрытого полчищами плакатов. ВСТУПАЙТЕ В НАШ СЛАВНЫЙ НЕПОБЕДИМЫЙ КРЕСТЬЯНСКИЙ БАТАЛЬОН! ОН ПРИВЕДЕТ ВАС К ПОБЕДЕ! Силуэты советских доменных печей, серпы и молоты; кулак, разбивающий самолет со свастикой; нога, обутая в крестьянскую альпаргату, спихивает с карты Испании тучного священника, офицера в расшитом золотом мундире и фалангиста с пастью людоеда. РАБОЧИЙ! ВСТУПИВ В СТАЛЬНУЮ КОЛОННУ, ТЫ УКРЕПИШЬ РЕВОЛЮЦИЮ. Рядом с выходом из подземной станции метро вьется рой попрошаек; продавцов лотерейных билетов, сигарет, кремней для зажигалок, революционных хромолитографических карточек вперемешку с карточками религиозными, открыток и захватанных порнографических повестушек; туча босоногих мальчишек, выкликающих заголовки свежих номеров первых вечерних газет с их уже рутинным сообщением о том, что скорое взятие толедского Алькасара неизбежно. АТАКОВАТЬ — ЗНАЧИТ ПОБЕДИТЬ! ВПЕРЕД ВСЕ КАК ОДИН! СВОЕЙ КРОВЬЮ МЫ ВПИШЕМ ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ В СЛАВНУЮ ИСТОРИЮ МАДРИДА! Среди людей, фланировавших в час аперитива между садами и столиками кафе под кронами платанов, он заметил прямую, как палка, спину шурина Виктора. На миг она исчезла, и он решил, что обознался, но вместо того, чтобы свернуть сразу на ту улицу, где, по словам Негрина, располагался Альянс интеллектуалов, он прибавил шагу, чтобы догнать Виктора, который обернулся, нутром, видимо, чуя, что его преследуют. С более близкого расстояния узнать его оказалось труднее: очень смуглый, с недельной щетиной, в расстегнутой рубахе с закатанными рукавами, в суконных брюках и альпаргатах, в солнечных очках.