— Нуты меня и напугал, зятек. Не останавливайся. Говори.
— Почему ты до сих пор в Мадриде?
— А ты что тут делаешь?
— Ищу друга.
— Прибавь шагу. Ты меня не выдашь?
— Я полагал, что ты давно уехал.
— Теперь уже смысла нет. Наши скоро здесь будут. К тому же нам — тем, кто остался, — есть чем заняться.
— Ты сумасшедший. Мог бы, по крайней мере, хоть прятаться.
— Этим я как раз и занимаюсь, если ты, конечно, не перекроешь мне такую возможность. При свете дня, в толпе опасности нет. Или ты хочешь, чтоб я прятался, как кролик в норе, и ждал, когда за мной придут и пристрелят?
— О семье что-нибудь знаешь?
— Не сбавляй шагу, черт тебя дери, двигай ногами. И вперед не смотри. Там на углу патруль, документы проверяют.
— У тебя бумаги-то есть?
— У тебя они точно есть, раз здесь твои заправляют. Пока что.
Игнасио Абель краем глаза глянул на милицейский патруль в конце бульвара. Развернуться и пойти назад Виктор уже не мог: очень опасно. Быть может, если пойти вперед, он предъявит свои документы и у спутника документы проверять не станут. Ватага мальчишек окружает тележку продавца арахиса, в которую впряжен крошечный ослик. Из низенькой жестяной трубы вьется вкусный аромат только что обжаренных орехов. Торговец на все лады расхваливает свой товар, распевая смешные стишки, и одновременно помешивает лопаткой в котелке над газовой плиткой или наполняет орешками кульки из грубой бумаги. Один из милиционеров перекрыл проход, выставив поперек ружье. Другой изучает документы у парочки, что держится под ручку. Дым от тележки с арахисом пыхнул Игнасио Абелю в лицо, когда он уже поднимал руку, намереваясь заранее достать бумажник. Он зажмурился на мгновение, а когда снова открыл глаза, Виктора рядом уже не было.
— Революция — жизненно необходимая хирургическая операция, — заявил Бергамин, сложив ладони вертикально, по центру узкого лица, то ли тщательно выбритого, то ли вовсе лишенного растительности. Он сидел в сумрачном кабинете с рыцарскими доспехами вдоль стен и высокими книгами в кожаных переплетах на полках темного дерева, куда при закрытых дверях почти не проникали ни стрекотание пишущих машинок, ни гомон голосов конторских служащих, ни мощный неумолчный гул печатных станков.
Найдя этот адрес на карте, я поднялся по узкой улочке позади площади Сибелес, улице Маркес-де-Дуэро, до дома номер семь: ограда, кирпичное здание под черепичной крышей в стиле мудехар, навес из стали и стекла над лестницей, ведущей к входным дверям. На этой лестнице Игнасио Абель среди беспорядочного движения людей, грузивших пачки газет в фургон, заметил светловолосого полноватого человека с широкой улыбкой, показавшегося смутно знакомым, хотя ему и не удалось припомнить, кто это, — возможно, потому, что на нем был безукоризненно чистый милицейский комбинезон и поблескивавшая портупея, но через плечо вместо винтовки висела фотокамера. Подойдя ближе, он понял, что человек этот — поэт Альберти. Светлые, мгновенно опустевшие глаза Альберти на миг остановились на нем: возможно, он его и припомнил, но не счел нужным поздороваться. Проходя мимо, Абель ощутил ароматы бриллиантина и одеколона. Войдя внутрь, он спросил Бергамина, соврав, что пришел по поручению брата Бергамина, архитектора, и щупленькая секретарша с кожаной кобурой на талии проводила его к нужному кабинету. Уж Бергамин то точно его помнил: за последние годы Игнасио Абель опубликовал в его журнале «Крус и райя» несколько статей. Я почти вижу этого издателя, будто сам сижу напротив него, будто это я откашливаюсь и сглатываю слюну, выбирая нужный тон, чтобы заговорить о цели своего визита: о тех методичных и спокойных людях, которые увезли профессора Россмана после тщательнейшего обыска в его комнате. Бергамин выглядит еще тощее, чем прежде: нос заострился, кончик его влажен и покраснел от простуды, время от времени он сморкается в носовой платок, глаза кажутся еще меньше под кустистыми бровями, голос тих и гнусав по причине заложенности носа, черные гладкие волосы уложены на прямой пробор.
— …И разрез, конечно, не может не быть кровавым, — произносит он и втягивает в себя воздух, пытаясь дышать носом. — Однако значение имеет не пролитая кровь сама по себе, а чистота операции. Крови всегда много, о чем не устают напоминать наши враги, и они не останавливаются ни перед чем, сами ее проливая. Вы наверняка уже знаете о тех реках крови, что льются повсюду, где мятеж удался: в Севилье, Гранаде, Бадахосе. Для них не существует тех моральных терзаний, что на каждом шагу останавливают нас. Так что в этот славный и трагический час прежде всего должно заботить не количество крови, пролитой за революцию, а эффект от ее пролития. И вот здесь действительно кое в чем можно и усомниться. В данный момент испанский народ действует, повинуясь инстинкту правосудия, данному ему природой, но также и под влиянием не меньшего атавизма, а именно — анархии, которая может обернуться и против него самого, ежели мы не направим эту силу в нужное русло. Но какая талантливая импровизация, какой непревзойденный инстинкт, в том числе в языке! Откуда ни возьмись вдруг появляются новые слова и выражения и тут же кажутся уже чуть ли не извечными. Какому гению спонтанности, какому любителю острого словца пришло в голову это языковое чудо — «вывести на прогулку»? Или вот другое — так тоже говорят: «продырявить кому-то шкуру». Оно взялось из такого неистощимого источника, как язык тавромахии, а ведь это — средоточие всего истинно испанского. И не делайте такое лицо. Я не меньше вашего сожалею обо всех эксцессах, которые иногда происходят, но как же их немного в сравнении с точным попаданием в цель стихийного героизма народа! К тому же вовсе не мы начали эту войну, и будет справедливо, если кровь эта всей своей тяжестью падет на пособников тех, кто ее развязал. Не шарахайтесь — ни от крови, ни от огня. Это все нужно. Необходимо. С нашей стороны это защита, а не агрессия. Мне вспоминается ваша статья, в которой вы восхваляли замечательную приспособляемость, характерную для народной испанской архитектуры. Не происходит ли на наших глазах ровно то же самое? Испанский народ, привыкший к скудости ресурсов, обходится тем, что есть под рукой. Армия предательски поднимает мятеж? Народ в ответ встает на борьбу, организуя милицию и вооруженные отряды, как было в тысяча восемьсот восьмом, когда мы боролись против французов — в том же стихийном порыве, с тем же чувством, дремавшим более века! Народ берет то, что есть под рукой, и самые простые вещи становятся вдруг легендой: так синий рабочий комбинезон народ переосмысляет и делает новой униформой, обойдя таким образом неприязнь к форме военной. Именно по этой причине я так и назвал наш журнал: «Моно асуль» — «Синий комбинезон». Разве это не лучше «Зеленой лошади» Неруды?{141}Зеленая лошадь, если задуматься, так просто глупость. А синий комбинезон — штука весьма серьезная. Так вот, будет неплохо. Я полагаю, если и вы для нас что-нибудь напишете. Не советую вам ходить и расспрашивать о местонахождении какого-то подозреваемого, не имея при этом никаких видимых полномочий и заслуг и даже не проявляя желания помочь нам, подставить плечо, так сказать. Время чистых интеллектуалов прошло, если вообще когда-либо существовало. Посмотрите только на позор Ортеги, Мараньона{142}, Барохи и оказавшегося жалким предателем дона Мигеля де Унамуно. А что сотворили с беднягой Лоркой в Гранаде, я полагаю, вы знаете…
— Слышал, но не мог поверить. Сейчас говорят много всего, что звучит вполне правдоподобно, а потом оказывается пустыми слухами.
— Я погляжу, вы из тех, кто до сих пор сомневается. Из тех, кто подозревает, что наша пропаганда перегибает палку, а враги наши вовсе не столь кровавы, как о том пишем мы. В вас до сих пор сохраняется некое гуманистическое сомнение, которое не позволяет вам самым решительным образом провести черту между ними и нами; вы не хотите принять, что вся правда исключительно на нашей стороне, а они — само воплощение зверств и варварства. Как там было в той остроте Унамуно? «Одни и другие»?{143} Тот, кто вроде как стоял над схваткой, сидит теперь в Саламанке и облаивает Республику, лобызая шпоры военных и кольца епископов, ставших для него защитниками Христианской Цивилизации — все с большой буквы. Поглядите только, как они ведут себя, занимая города Эстремадуры, что они там творят! Служители отечества устраивают охоту на своих же сограждан, как итальянцы поступали с неграми в Абиссинии. Не военной победы они ищут, а истребления. А мы что, должны по-прежнему мучиться угрызениями совести оттого, что народ, защищая себя, собственной рукой вершит правосудие?
— Мой друг ни в чем подобном не замешан, я в этом уверен. Его забрали, как могут забрать любого. Не думаю, что это имеет отношение к правосудию.
— Если он ни в чем не виноват, а для меня сам факт вашего заступничества является убедительным тому доказательством, не сомневайтесь — его освободят.
— Вы знаете, где его искать?
Бергамин задумался: локти на обширном столе красного дерева: ладони прямые, кончики тонких пальцев соединены и подпирают снизу влажный нос, глаза прикрыты веками — поза глубокого раздумья, в ней есть нечто религиозное.
— Вы совершенно уверены в том, что ваш друг ничем себя не скомпрометировал? Что он не имел контактов с немецким посольством?
Он был вынужден покинуть родную страну, когда к власти пришел Гитлер. Если его не посадили в тюрьму, так исключительно по той причине, что он был награжден Железным крестом.
— Был ли он человеком очевидно антифашистской позиции?
— Почему вы говорите о нем «был»?
— Это оговорка, простите. На машине, в которой его увезли, имелся какой-нибудь отличительный знак?
— Нет, ничего такого. Его дочери удостоверений они также не показали.