ров, до бровей нахлобучив треуголку дипломата и положив на плечо алебарду, печатал шаг, не вынимая изо рта дымящейся сигареты. Джаз-банд заиграл фокстрот, две девушки, взобравшись на сцену, звонко застучали каблучками, и звук этот эхом рассыпался под кессонным потолком; одна из них отплясывала в тиаре из перьев и с фальшивыми бриллиантами над круглым, с мелкими чертами личиком. Откуда-то долетал перестук пишущих машинок и мощный рык работающих линотипов. Запах типографской краски мешался с запахами нафталина и пыли от нарядов, только что извлеченных из огромных сундуков с золочеными уголками, ярлыками заграничных отелей и трансатлантических лайнеров. В коридорах царил бардак, напоминая подготовку к переезду: прислоненные к стене картины, рассыпавшиеся стопки книг, пирамиды только что отпечатанных газет и плакатов. Вооружившись стамеской и молотком, милиционер взломал замок одного из шкафов, и из-за распахнувшихся дверей хлынула лавина самой разной обуви: мужской и женской, из лаковой кожи и атласа, туфель и сапог, домашних бабуш — все новенькое, будто ни разу не надеванное, все валится на пыльный паркет, усыпанный бумажками и окурками. Во дворе, перед лестницей поэт Альберти нацеливает объектив портативной фотокамеры на группу официальных лиц явно интеллигентного и иностранного вида — круглые очочки, коротко стриженные бородки, во взглядах то ли раздражение, то ли нетерпение. Размахивая руками и выдавая инструкции на довольно ходульном французском, он просит их встать плотнее друг к другу. Один из фотографируемых то поднимает сжатый кулак, думая, что камера вот-вот щелкнет, то опускает его, убедившись в том, что подготовительный этап еще не завершен.
Домой Игнасио Абель вернулся уже на закате, безуспешно посетив народный дом и кафе «Дион», где он надеялся застать Негрина (но ему сообщили, что тот так и не вернулся из Сьерры, и кто-то в очередной раз пересказал слухи, что очень скоро будет сформи ровано новое правительство, в котором Негрин совершенно точно станет министром). Дверь в квартиру он открывал, чуть не падая с ног от усталости. В квартире его ждала сеньорита Россман — все в той же позе, будто не сдвинувшись с того места, где он оставил ее утром, все так же сидела в пустой столовой перед нетронутым стаканом воды на краешке стула, сдвинув острые коленки, сложив руки, и наблюдала за клонившимся к закату солнцем через открытый балкон, откуда в дом лился уличный шум, свист стрижей и далекие звуки то ли выстрелов, то ли кашля моторов. У него были заготовлены внушающие надежду фразы: он-де запустил некие процессы в разных правительственных кабинетах и они, без сомнения, принесут результат. Потом он предложил проводить сеньориту Россман в пансион, если, конечно, она не пожелает остаться у него хотя бы на эту ночь: спален в доме более чем достаточно. Сеньорита Россман слегка зарделась, отказываясь от этого предложения: благодаря новой работе у нее есть пропуск, позволяющий без всякого риска перемещаться по Мадриду, к тому же она еще успевает вернуться домой засветло.
— Не беспокойтесь, — сказал Игнасио Абель, улавливая в собственном голосе отсутствие убежденности. — Не думаю, что все настолько серьезно.
— А вам удалось узнать, где он?
Прежде чем ответить, он окинул ее взглядом, подбирая уместный тон, чтобы отрицательный ответ не произвел гнетущего впечатления.
— Вы же знаете, что при нынешнем положении дел все довольно непросто. По меньшей мере есть уверенность, что ваш отец не оказался в руках тех, кто никому не подконтролен. Весьма влиятельные люди заверили меня, что будут приложены все усилия, чтобы его разыскать. Не забывайте, что ваш отец — знаменитость мирового масштаба.
— Гарсия Лорка тоже был знаменитостью.
— Да, но Лорку убили те, которые на другой стороне. Это совсем другое дело.
На этот раз именно сеньорита Россман молча окинула его взглядом. Потом протянула крепкую, почти мужскую руку с шершавой ладонью. И вышла, глядя в пол: по обе стороны лица качаются прямые волосы, решительно, словно одним движением ножниц, отхваченные на уровне подбородка. В туфлях на плоской подошве она почти бесшумно спустилась по лестнице и, должно быть, так и смотрела в пол, когда шагала через вестибюль парадной (не замечая, что из каморки привратника за ней наблюдают — теперь привратник стал более чем когда-либо внимателен ко всем, кто входит и выходит, всегда запанибрата с милицейскими патрулями, прочесывающими этот политически неблагонадежный район, который почти полностью вымер, потому что многие разъехались по дачам, но в основном — от страха, тот район, где много запертых и темных квартир, в которых, вполне возможно, засели враги, где совершаются тайные богослужения или по ночам кто-то пытается настроиться на радиоволну мятежников), да и когда уже выходила на улицу, подняв глаза только позже: проверить, не идет ли кто за ней, посмотреть, не покажется ли трамвай, что довезет до центра ее — одинокую женщину, иностранку, неизбежно привлекавшую к себе внимание, несмотря на опущенную голову, туфли без каблука, кроткий вид и приложенные старания стать невидимой. И когда Игнасио Абель, выйдя на балкон (где в горшках с окаменевшим комом земли высохли все цветы, за которыми прежде так заботливо ухаживала Адела), наблюдал за тем, как она удаляется, профессор Россман, быть может, лежал уже мертвым на бетонном полу в каком-нибудь подвале, в кювете, в траншее, возле глухой стены на окраине Мадрида — мертвый и безымянный, без единого документа, который мог бы удостоверить его личность; в карманах его, верно, лежит только то, что люди обычно носят в карманах, позабыв, что туда положили, и спустя какое-то время, вновь надев те же брюки или тот же пиджак, с удивлением обнаруживают мелочовку, которую никому не придет в голову выкрасть у мертвеца: надорванный билет в кино, едва заметную на ощупь медную монетку, завалившуюся в складочку; коробок спичек или вовсе одинокую спичку, маленький двуцветный карандашик — с одного конца красный, с другого — синий, совсем короткий, но ведь еще пишет, карандашик из тех, которым что-нибудь подчеркиваешь, затачивая оба конца, — самые обычные предметы, которые по-прежнему очаровывали профессора Россмана смиренным таинством своей полезности. Однако профессор Россман, чьи пальцы вечно были при деле, ощупывая все, что неподвластно его близорукому взгляду, непроизвольно начиная играть с любой вещицей, попадавшейся под руку на столе или в кармане (подушечки этих пальцев — как наделенные автономной жизненной силой чувствительные отростки, которыми слепые ощупывают предметы и поверхности), умер с руками, крепко скрученными за спиной куском суровой веревки, которая впилась после смерти в его распухшую синюшную плоть. Как странно приехать в чужую страну и вот так умереть, думал, наверное, он в приступе смиренного фатализма, словно загипнотизированный, как и любой из тех, кто сперва позволяет затолкнуть себя в кузов грузовика, а потом покорно спрыгивает оттуда и без малейшего сопротивления идет к стене, испещренной пулями и брызгами крови, или к краю траншеи, и зажмуривает глаза в ярком свете фар, встав перед четкими силуэтами тех, кто готовится в него выстрелить. Насколько чужд ему был пейзаж, ставший последним в его жизни: тени сосен в Каса-де-Кампо{144} и, верно, ослепительные звезды надо синевы черном небе начала сентября, когда по ночам уже свежо.
«Коли он ничего не сделал, так ему нечего и бояться», — равнодушно произнес Бергамин высоким ровным голосом. И потер руки, вставая из-за стола в своем кабинете, а профессор Россман к той минуте был, наверное, уже несколько часов мертв. Или еще жив, а убили его как раз в тот вечер, когда дочь его добралась до пансиона и закрылась на ключ в комнате, где никому не пришло в голову навести порядок в ее отсутствие, тем вечером, когда Игнасио Абель закрыл балкон, проводив ее взглядом, пока она не скрылась из виду, свернув на улицу О’Доннелл. Только теперь ему вспомнилось, что за весь день, бегая по Мадриду из конца в конец, он не ел ничего, кроме жареного арахиса, кулек которого купил у бродячего торговца на бульваре Реко-летос, выйдя из Альянса интеллектуалов. Внезапно в нем проснулся волчий голод. Пошарив в кухне, он отыскал консервную банку сардин в масле и тут же, подсев к столу и подложив газетку, подчистил ее содержимое: кидал в загустевшее масло куски черствого хлеба и поддевал их вилкой, не обращая внимания на капли, падавшие на газетный лист в свете голой лампочки, в прежние времена освещавшей хлопоты служанок в самом конце квартиры, куда он никогда не заглядывал. В этом одиноком поглощении пищи было что-то первобытное: в отсутствии у него желания постелить скатерть, убрать со стола, достать чистую салфетку. Пальцы он обтер о газету, заляпанную маслом, и так все и оставил: пустую консервную банку и вилку с блестевшими от жира зубцами — завтра на них затвердеют засохшие чешуйки и крошки рыбьей плоти. Внимание уделялось только одежде: раз в неделю его вещи стирала и гладила жена привратника. Привратник предложил и другую услугу: жена его могла бы заходить убирать квартиру — временно, конечно, пока все не утрясется, хотя непохоже, что все это надолго, две-три недели — и все закончится, и тогда сеньора с детьми и двумя служанками смогут наконец вернуться из Сьерры, — однако ему ничуть не приглянулась ненулевая вероятность, что оба они станут за ним шпионить, совать свой нос всюду и кто знает, кому потом рассказывать о сделанных открытиях. А может, он просто стыдился, что их глазам предстанет бардак, в который превратилась квартира с тех пор, как он живет в ней один, что они увидят пыль, разбросанные по всему дому газеты, несвежие простыни в постели, которую он никогда не застилает, дурной запах и грязь в кухне и в ванной комнате (страшно подумать, что было бы, если б сюда внезапно явилась Адела и все это безобразие предстало ее глазам, если б взялись наводить чистоту служанки — как бы они разворчались!). Сняв в кабинете телефонную трубку, он предпринял попытку дозвониться до Негрина, но получил только бесконечные гудки — никто ему не ответил. Тогда он набрал номер, который дала ему секретарша Бергамина, и когда, не дождавшись ответа, собирался положить трубку, внезапно в ней прорезался женский голос: кто-то громко, чуть ли не криком, спрашивал, кто звонит, и эта женщина не могла разобрать его слов в гвалте голосов, перекрываемом той самой музыкой, которую утром репетировал джаз-банд. Нет, Марианы Риос сейчас нет, товарища Бергамина тоже, и вообще лучше б он перезвонил завтра утром, а сейчас она вешает трубку, потому что все равно ничего не слышно. В этой самой трубке звучал когда-то голос Джудит Белый. За этот стол садился он бессчетное количество раз, собираясь ей написать или перечитать ее письма, а поскольку время от времени забывал закрыться на ключ, то порой Адела, Мигель или Лита входили к нему совершенно неожиданно, и он не успевал сунуть письмо под какой-нибудь документ, который как бы изучал, или убрать его в ящик, который запирался маленьким ключиком. Он и теперь воображал, что пишет ей письмо, которое некуда будет отправить, потому что он не знает адреса, да что там адрес — у него просто не хватает духу расчистить стол, найти чистый лист бумаги, заправить авторучку. Он терзался чувством, что забвение