Ночь времен — страница 132 из 166

На этот раз руку при прощании он не подал. Взгляд его остановился на высоком, с гордым профилем мужчине в короткой куртке, брюках галифе и высоких, словно для верховой езды, сапогах. Бергамин тут же устремился навстречу этому человеку, словно разом позабыл об Игнасио Абеле, не преминув, однако, сообщить ему, кто это такой:

— А вот и Мальро!


Почему же он так безрассудно позволил куда-то себя послать, почему поверил в обещание Бергамина, которое, собственно, и обещанием-то не было (маленькие слезящиеся глазки под мохнатыми бровями всячески уклонялись от его требовательного взгляда, жаждущего определенности), почему сел в машину и поехал на поиски бог знает чего и незнамо куда, вполне вероятно — навстречу реальной опасности, почему не ушел из альянса, не продолжил искать профессора Россмана, который тем утром еще мог быть жив? Ополченцы грелись на солнышке, сидя в вынесенных из дворца креслах, курили в свое удовольствие цигарки, болтали на залитом светом тротуаре с винтовками на коленях и не шевельнулись бы, чтоб его остановить. События можно предотвратить в какой-то отрезок времени, почти всегда — чрезвычайно краткий, потом же они начинают происходить, и вспять их уже не повернешь. Но так с ним всегда и бывает: он с легкостью теряется в любой нештатной или просто неясной ситуации, замирает именно в тот момент, когда важна быстрота реакции. Он вышел во двор, и к нему подскочил ополченец: машина готова, люди на месте. Секретарша Бергамина, стуча каблучками, сбежала по мраморным ступеням с папкой в руке и быстро пролистала перед ним документы, не дав ему возможности ни в чем разобраться. Как странно, что так стремительно и легко испарилось то почти высокомерное ощущение властности, что уже успело стать чертой характера, когда он принимал решения и отдавал распоряжения на стройплощадке Университетского городка. Где-то играл джаз-банд — музыка прорывалась сквозь грохот и уханье наборных машин; вокруг звучали команды и крики, глухой рык работающих двигателей и взвизги клаксонов во дворе, тяжелая поступь сапог, звяканье винтовок. В коридорах и залах, по которым всего два месяца назад бесшумно скользили слуги в ливреях и горничные в черных форменных платьях с наколками на голове, теперь бурлил водоворот небритых мужчин в альпаргатах и синих комбинезонах, с ружьями на плече, и женщин в военных фуражках с пистолетами на поясе. Война представала кутерьмой и вечным цейтнотом, бессмысленной и конвульсивной театральностью, затягивавшей и его, хотя в его голове под спудом жило понимание, что ни в коем случае нельзя позволить себя увлечь, что ему недостает храбрости или просто ловкости для сопротивления. Он никогда не умел правильно вести себя во время катаклизмов. Столбенел, словно животное в свете фар, и ничего не делал, усугубляя тем самым свое положение; а если что-то и делал, то выходила какая-то чепуха, одни сплошные ошибки, и он сам осознавал это, однако не находил в себе сил собственные промахи исправлять. Где-то в застенках Мадрида, в мрачном подвале, тесно забитом узниками, где едва можно разглядеть лицо соседа, профессор Россман, быть может, все еще ждет, когда откроется дверь и прозвучит его имя, ждет, прекрасно понимая, что во всем Мадриде только Игнасио Абель и может его спасти. Следовало бы еще раз обратиться к Негрину, теперь еще более влиятельному и деятельному, не далее как сегодня утром ставшему министром. Из полуоткрытых высоких дверей одной из гостиных (золоченая дверная рама, отполированное дерево дверного полотна с резными гербами маркизов Эредия-Спинола) послышался звук горна — сигнал начала военной сводки, и со всех сторон к радиоприемнику, не менее помпезному, чем дворцовые бюро и буфеты, стали сбегаться люди. Ополченцы, секретарши, рабочие, бросившие переносить картины и коробки с книгами, музыканты, прервавшие репетицию, несколько девушек, не завершивших облачение в бальные костюмы и парики XVIII столетия. Рядом с Игнасио Абелем застыл внимательный профиль секретарши Бергамина. Зазвучали первые такты торжественного буйства звуков гимна Республики, и голос диктора театрально провозгласил: «Слушайте, испанцы! Сформировано Правительство Победы!» Восторженные возгласы и аплодисменты взрывались после каждого произнесенного имени члена нового кабинета министров, на этот раз состоящего исключительно из социалистов и коммунистов. Однако при имени Хуана Негрина Лопеса, нового министра финансов, почти никто не захлопал — возможно, потому, что мало кто из присутствующих его знал. Кто-то потребовал тишины: хорошо поставленный голос диктора объявил, что сейчас выступит новый президент, дон Франсиско Ларго Кабальеро. Как уже бессчетное число раз в своей жизни, Игнасио Абель, видя царящее вокруг себя воодушевление, искренне хотел его разделить, однако оно лишь обостряло в нем ощущение некой отстраненности, его инстинктивное стремление остаться сторонним наблюдателем. Как странно, что в этих юных людях топорная риторика Ларго Кабальеро и его неуверенность перед микрофоном — человека сильно в годах, терявшегося перед техническими новшествами, — пробуждает такое внимание, такой единодушный энтузиазм. Нерушимый союз всех организаций Народного фронта — гарантия разгрома фашистского агрессора. Враг отступает по всем фронтам, отчаянно цепляясь за свои рубежи под натиском мощных атак героического народного ополчения. Испанский народ вышвырнет из страны мавританских наемников и интервентов, засланных германским нацизмом и итальянским фашизмом, точно так же, как он изгнал войска Наполеона в годы Войны за независимость. На каждое «да здравствует» Ларго Кабальеро сгрудившиеся вокруг радиоприемника отвечали своим «да здравствует», грохочущим по гостиной. Стоявшие подняли кулаки и под аккомпанемент джаз-банда запели «Интернационал». Игнасио Абель тоже поднял кулак — почти автоматически, однако с вполне искренним чувством, пробужденным в нем мелодией и прекрасными словами, выученными еще в детстве на митингах социалистов, куда его брал отец: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!» «Они думают, что и в самом деле совершили революцию: что они победители, коль скоро въехали в мадридские дворцы и ходят строем, печатая шаг, с оркестрами и красными знаменами. И хмелеют от речей и гимнов, будто наглотались перенасыщенного кислородом воздуха, сами того не заметив». Но ведь может быть и так, что это в нем какой-то изъян, что его неспособность окунуться в энтузиазм вовсе не признак трезвости ума, а всего лишь следствие косности возраста, подкрепленной привилегиями социального положения и опасением его потерять. Его покоробило, что ополченец, пришедший за ним, говорил с раздражением и обращался на «ты»: «Куда это ты запропастился, товарищ? Мы уж обыскались: думали, ты, видать, смотать решил».


Повинуясь грубоватым понуканиям этого милиционера, он вышел из альянса, хотя на самом деле ему стоило бы прямиком отправиться к Негрину: тот наверняка заседает сейчас в президиуме совета, в самом начале бульвара Ла-Кастельяна — это совсем рядом, меньше четверти часа пешком. Негрина ничто не способно ввести в состояние ступора. В исключительных обстоятельствах в нем на все сто, настоящим фонтаном энергии раскрывается замечательная способность действовать. Но теперь уже поздно, теперь ничего не изменишь: они уже дошли до грузовика с работающим двигателем, и сопровождавший его ополченец одним прыжком вскочил в кузов, где его поджидали остальные: устроились в тени под парусиновым навесом и громко хохочут, пуская по кругу мех с вином; сидят на бидонах с бензином, с невозмутимым спокойствием высекая огонь и прикуривая сигаретки. Война — дело молодых. Старики участвуют в ней с прохладцей случайных пособников или заложников горячечного бреда безумной риторики и чудовищного тщеславия. Возле кабины машины ждал водитель — еще моложе, с совсем мальчишеским лицом, без фуражки, в круглых очках, кудрявый; с кудрями он, по всей видимости, боролся: старался уложить волосы назад с помощью бриллиантина. Увидев Игнасио Абеля, паренек вскинул кулак к виску — чересчур энергично для полноватого тела и круглой детской физиономии. Война — грязная бойня, где под нож идут беззащитные люди и юные мужчины. В своем карнавально-военном одеянии — туфли конторского служащего, брюки рабочего, пиджачок, портупея, пистолет — парень выглядел новобранцем из батальона неуклюжих.

— Дон Игнасио, не узнаете меня?

На юном лице читаются следы не слишком далеко ушедшего детства. Этого вчерашнего мальчика он как будто когда-то знал. Водитель, улыбаясь, залился краской, как часто бывает с чрезвычайно застенчивыми людьми.

— Я Мигель Гомес, дон Игнасио. Сын Эутимио, прораба на участке медицинского факультета…

— А, коммунист?

— Это вам отец мой сказал? Член Союза социалистической молодежи на данный момент.

— Мигелито…

Игнасио Абель положил руки на плечи пареньку, борясь с искушением обнять, как непременно сделал бы еще совсем недавно, пару лет назад. Сейчас ему, верно, двадцать один, максимум двадцать два года, однако он все такой же пухленький, да и вытянулся не очень. Только в глазах появилось напряжение и тревоги взрослой жизни — с лихорадочным, до глубокой ночи чтением и изнурительными спорами о философии и политике. «Парень-то у меня вышел такой же читатель, как и вы у вашего батюшки, упокой Господь его душу», — говаривал Эутимио. Игнасио Абель припомнил, что парень носит имя его отца, как и собственный его сын, и накатила волна нежности: он — крестный мальчику. Эутимио когда-то просил у него позволения назвать своего сына в честь его отца. Окончательно он признал этого парня, когда тот неловко полез в кабину на место водителя: его кобура зацепилась за ручку дверцы. Это последыш, младшенький из пяти или шести детей Эутимио: в детстве мальчик был слабеньким, и не раз казалось, что он того и гляди умрет — то ли от горячки, то ли от воспаления легких. Водитель тронулся: машина резко скакнула вперед, люди в кузове попадали, кто-то громко захохотал. Наверное, парень разнервничался из-за присутствия Игнасио Абеля — в детстве для него большой и таинственной фигуры, того самого крестного, к которому его изредка водили с визитом в дом с лифтом и мраморной лестницей, казавшейся ребенку огромной, хотя им с отцом так и не пришлось ни подняться по этим ступеням, ни прокатиться на лифте, поскольку они всегда поднимались по узкой черной лестнице; это был тот далекий покровитель, который присылал ему на именины игрушки и книжки; тот, кто приложил руку к тому, чтобы подросшего мальчика не отдали в подмастерья на стройку, как его старших братьев, чтобы он смог окончить старшую школу (то ли крестный как-то выговорил у священников бесплатное обучение для него в монастырской школе, то ли попросту, никому ничего не говоря, его оплачивал). Дверь им обычно открывала служанка, которая окидывала посетителей презрительным взглядом и провожала в комнату с окном во внутренний двор. Ждали они молча, в полутьме: отец, устроившись на одном стуле, с прямой, как палка, спиной, мучаясь в тесных сапогах, надеваемых по особым случаям (эти скрипевшие при ходьбе сапоги жали ноги), а сын — на другом, таком высоком, что мальчик едва доставал до пола, вытянув носочки. Наконец в комнату входила женщина в белом фартуке, и мальчик думал, что это и есть сеньора, и тянулся было сползти на пол, зажимая в руке кепку, но выяснялось, что это была вс