[51]).
Немалое облегчение он испытал, когда его довольно скоро оставили в этом доме в полном одиночестве, не запланировав на этот вечер никаких мероприятий с его участием. Объявления на фонарных столбах Юнион-сквер приглашали тогда на митинг в поддержку Испанской Республики; митинг должен был состояться в тот же вечер. Если Джудит в Нью-Йорке, она могла бы туда прийти. Завтра утром Стивенс устроит для него экскурсию по университетскому кампусу и, в том, разумеется, случае, если профессор Абель не слишком устанет, отвезет его к холму, на лесную поляну, где спустя не слишком продолжительное время, на что очень надеется весь колледж, вырастет новое здание Van Doren Library[52] (не обязательно белого цвета — в конце концов, белый слишком бросается в глаза; может, цвета тех камней, которые так часто мелькают здесь на полях или в лесу, и из них бывают сложены ограды ферм). Вечером президент колледжа дает в его честь ужин для узкого круга приглашенных (Стивенс смущенно улыбается, словно не до конца уверен, что входит в их число). Через несколько дней ему будет предоставлено другое жилье, уже на весь учебный год, намного ближе к кампусу. Но сегодня ему не о чем беспокоиться, сказал Стивенс, оборачиваясь назад и придерживая одной рукой руль (машину по этим грунтовым дорогам, давно выученным наизусть, он ведет по памяти), сейчас для него главное — хорошенько отдохнуть, прийти в себя после столь утомительного путешествия. Стивенс смотрит на меня и говорит со мной так, будто я болен, думает про себя Абель: будто он затрудняется в выборе нужного тона для общения с человеком, который только что выбрался из охваченной войной страны, оставив за спиной далекие для Стивенса, несколько экзотичные для него европейские страдания. Позже, уже прощаясь, Стивенс заявляет, что ему не следует пугаться, если ночью вдруг услышит странные звуки, и Игнасио Абель догадывается, причем не только по выражению нетерпения на лице ван Дорена, что эту шутку, в ее совершенно неизменном виде, он регулярно воспроизводит перед каждым гостем: дом старинный, по ночам деревянный остов немного поскрипывает, однако он может заверить, что привидений в доме нет: It is not a haunted house as far as we know[53], однако, с другой стороны, никак нельзя исключать, что к дому подойдет дикий зверь — хорек, например, или олень. Зимой ночами в окрестностях могут шастать даже медведи и волки. Какое же облегчение охватывает его, когда он слышит, как хлопает наконец входная дверь, как удаляется звук двигателя авто, как мельчают и тускнеют огоньки задних фонарей! Но он все стоит, не двигаясь, и напряжение последних часов и череды дней, проведенных в дороге, постепенно отступает, понемногу расслабляются мышцы, а зачарованный взгляд все не может оторваться от вида за окном: высоченные ели в лесу, за поляной, где стоит дом, уже стемнело, над деревьями постепенно густеет синева, и на ней четко вырисовываются верхушки елей — концы их ветвей чуть поднимаются кверху, словно крыши пагод. Игнасио Абелю ни разу в жизни не приходилось быть окруженным столь глубокой тишиной. Эта тишь напоминает стеклянный колпак, под сводами которого эхом отзовется любой самый осторожный шаг, самое легкое прикосновение. Номер в его нью-йоркском отеле выходил окном в сумрачный двор, где день и ночь грохотали какие-то механизмы, а стены и пол то и дело сотрясались от движения поездов по надземной железной дороге (лежа без сна, он перебирал дни ожидания, пересчитывал деньги, потраченные со времени отъезда из Мадрида, пытался понять, сколько их осталось). Тишина обладает глубиной и шириной океанских масштабов, она беспредельна, как и эти леса, которые простираются до скованного льдами Северного полюса и выходят к великим озерам, к водопадам Ниагары, думает он, к тем берегам, на которые в эту минуту накатывает свои волны Атлантический океан. Тишина опускается так всевластно, что приглушает голоса, с недавних пор никогда не смолкающие в его памяти. Однако совесть не нашла пока успокоения, из тела не ушло еще напряжение. Он до сих пор не положил на кровать шляпу, не снял плащ. Прежде чем уйти и оставить его одного, Стивенс зажег возле кровати ночник, как коридорный отеля, что знакомит гостя с номером: провел его в ванную комнату, показал, как включить холодную и горячую воду. Струя из крана с шумом ударила о дно ванны, стал подниматься пар. Стивенс открыл шкаф — оттуда пахнуло мебельным лаком и сосной. Двигался он ловко, с чрезмерной гибкостью и активностью, с несколько истеричной быстротой, словно танцовщик в музыкальном кинофильме, только облаченный не в трико, а в пиджак. Этот мужчина с румяным лицом и чрезвычайно светлыми глазами за золоченой оправой очков как будто неизменно ощущает присутствие ван Дорена — ироничное, оценивающее или презрительное, и под взглядом этого человека он как будто сдает вечный экзамен на соответствие должности, и к этому экзамену он, в общем-то, не вполне готов; и еще больше он тревожится, когда ван Дорен молчит, чем когда тот говорит, еще сильнее опасаясь тех случаев, когда тот, не раскрывая рта, проявляет свое неудовольствие или одобрение коротким жестом, часто незаметным для неопытного наблюдателя. Профессор Стивенс живчиком двигается по дому, во всех подробностях знакомя гостя с расписанием здешней жизни, поясняя, как работает в кухне кофеварка и тостер, а Игнасио Абель, потерянный, смертельно уставший, только кивает, не слишком хорошо его понимая и мечтая лишь об одном — остаться в одиночестве, думая о том, как ноют его ноги под весом неподвижного тела. После стольких дней, когда ему ни разу не случалось ни с кем по-настоящему побеседовать, понимать быструю английскую речь Стивенса или комментарии ван Дорена ему нелегко, как и впопад отвечать на их вопросы, а если у него и получится соорудить какой-никакой ответ, Стивенс попросту его не услышит — потому, быть может, что говорит он слишком тихо, еще не восстановив привычку соизмерять громкость собственного голоса, необходимую для беседы. А когда что-нибудь ван Дорен произносит, на лошадином лице Стивенса беспорядочно проступают красные пятна, вспыхивая сначала на высоком лбу, с которого он то и дело смахивает челку.
Абель осматривает комнату, мало-помалу к ней приноравливаясь, а за стенами дома тем временем совсем стемнело — наступила ночь, и к стуку дятла добавилось размеренное уханье совы. Вот высокая кровать: изголовье из гладкого дерева, мягкие белые подушки, белое покрывало, на которое он положит пока еще не открытый чемодан с металлическими уголками, сильно потершимися от бесконечных перемещений за бесконечно долгое время. Он потрогал матрас — рука словно погрузилась в глубокие воды, тихие и покойные. Вернулось почти позабытое наслаждение от накрахмаленною постельного белья, благоухающих простыней, теплоты обычных домашних вещей. Коснувшись наволочки, он замечает, как грязны его ногти. Как все быстро исчезает — все что угодно, — распадается, забывается. Что бы он почувствовал, окажись сейчас здесь, в этой комнате, Джудит Белый? Джудит, которая, быть может, именно в эту минуту пребывает в некой точке этого континента, покрытого густыми лесами, что колышутся за окном (тем вечером он вернулся на Юнион-сквер к началу митинга: толпа людей сгрудилась вокруг трибуны с флагами Америки, красными полотнищами и знаменами Республики; он пробирался сквозь толпу, заглядывая в лица людей, прислушиваясь к словам из громкоговорителей, хоть и не все понимал, к извечным, таким знакомым, призывам бравурных гимнов). Как бы носились по всему дому, осматривая его, дети — Мигель и Лита, взбегали бы наперегонки по лестницам, выскакивали на улицу, в лес, чтобы еще проще было вообразить себя героями романов Фенимора Купера, персонажами кинофильмов, где солдаты в мундирах и треуголках противостоят краснокожим с томагавками, с жесткими гребнями на головах и раскрашенными лицами. Перед окном — лакированный письменный стол, широкий и прочный. Стоило зажечь латунную настольную лампу с зеленым плафоном, как темнота за окном немедленно превратилась в зеркало, в котором он неожиданно увидел свое фрагментарно подсвеченное лицо на фоне просторной комнаты. Кто видел тебя прежде и кто видит теперь? Кто узнал бы, увидев в эту секунду? Лицо с тенью жесткой щетины, темная полоска по краю воротничка рубашки, кое-как завязанный галстук. Лицо, представшее взглядам ван Дорена и Стивенса, лицо, отражение которого он сам увидел в их глазах, подернутых завесой вежливости и несколько церемонной, преувеличенной в случае Стивенса, сердечности. Он все еще не отдался отдыху, не открыл чемодан, не поднял его с пола. Издалека доносится шум поезда, долго-долго проходящего мимо: промеж деревьев мелькают светящиеся окна вагонов, свет их отражен в мощном, как море, течении реки. В Мадриде стемнело уже несколько часов назад, но до рассвета еще далеко. В дали и тьме, подобно шуму проходящего поезда, не затихают грохот и вибрация битвы. «Rebel Forces Expected to Further Tight their Grip over Loyalist Capital»[54], — прочел он вчера или позавчера в газете. Стоя возле окна, Игнасио Абель опустошает карманы, выгружая из них накопившийся за долгое путешествие сор, выкладывая на стол содержимое: билеты на поезд, гостиничные счета, французские и испанские монеты, американские центы, чеки из нью-йоркских ресторанов-автоматов, огрызки карандашей, телеграмму от Стивенса, присланную в гостиницу на четвертый день его пребывания, когда он уже начал думать, что скоро его выселят за неуплату, пару банкнот по одному франку, еще одну, очень мятую, достоинством в пять песет, и несколько долларов — вот и все его состояние на данный момент. Давным-давно позабытые предметы, археологические останки канувшей во мрак времен эпохи: ключи от мадридской квартиры, такие знакомые и теперь совершенно никчемные, два билета в кино на вечерний сеанс на дату начала июня, письмо, которое он несколько раз хотел порвать, но сохранил: