Ты никогда ни в грош не ставил мою любовь и не был благодарен за теплые чувства к тебе моих родителей которых ты всегда презирал (это письмо тоже лежит сейчас на столе, на расстоянии вытянутой руки, и он знает его почти наизусть: исписанные листы — в конверте, но по-прежнему распространяют заключенные в них причитания и яд, излучая их подобно радиоактивному урану в лаборатории мадам Кюри, отравляя все вокруг). В Сеговии у дона Франсиско де Асиса имеется собственный дом с вытесанным из камня гербом над входной дверью; о доме тесть говорит как о родовом гнезде предков, хотя здание, сказать по правде, не то чтобы было очень древним, да и в руки его попало прямиком с аукциона, пускай и приличное число лет назад, а что касается каменного герба со щитом, увенчанного шлемом и крестом Сантьяго, так тесть самолично прикупил его при сносе совсем другого дома. Ты уезжаешь, но это ни к чему не приводит, ты снашиваешь до дыр подошвы, шагая по разным городам, проводишь неделю в тесной каюте трансатлантического лайнера, страдая от морской болезни, а в результате будто перебираешь до изнеможения ногами в одном из ярмарочных круговых лабиринтов — трубе смеха, где нет шансов сдвинуться с места. Ты уходишь, и какая-то часть тебя терзается от растущего расстояния и чувства вины, а другая все еще задыхается от невозможности уйти, от неспособности отделить себя от исходной точки всем на свете пространством, всеми континентами и океанами, не обладающими ни малейшей силой ослабить узлы плена, откуда тебе не дано сбежать. Имей в виду что бы ты ни делал ты все равно останешься моим мужем и отцом наших детей ведь это такие узы которые как бы этого ни хотелось но разорвать никому не дано ведь даже звери не бросают своих детенышей на произвол судьбы. Он так далеко, а видит их, видит их всех в тесном семейном кругу, за круглым столом, как на фотокарточках, на которых он вечно отсутствует, хотя и где-то рядом, видит их в гостиной того дома в Сеговии с мрачными ликами святых на стенах: вот дон Франсиско де Асис и донья Сесилия, вот Адела, вот сын и дочка, а еще вместе с ними может оказаться дядюшка-священник, который, пользуясь его отсутствием, наверняка уже всучил детям какие-нибудь религиозные картинки и настоятельно посоветовал молиться перед сном каждый день и ходить на исповедь и к причастию, хотя бы для того, чтобы порадовать бабушку с дедушкой; он видит их, словно мертвец, вернувшийся бесплотным духом, словно одна из томящихся в чистилище душ, в которые, по ее собственному признанию, верит донья Сесилия, кому она зажигает масляные лампадки, и лампадки эти, если ей верить, непременно гаснут, как только их заденет пролетевшая мимо душа или крыло ангела. Но ведь самое священное это не святые таинства и любовь которая когда-то была у нас с тобой это не мой самообман ведь двое наших детей как два солнца служат тому доказательством. Они все вместе, склонив головы, читают молитвы розария, еле слышно проговаривая слова: Мигель и Лита — обмениваясь мимолетными гримасками или пинаясь под столом; дон Франсиско де Асис, донья Сесилия и Адела — вознося молитвы и мольбы за сына и брата, о котором они ничего не знают и не ведают, жив он или мертв, а может, еще и за него — за зятя, пропавшего девятнадцатого июля, только с некоторым сомнением: их несколько смущает, кажется неправильным молиться за того, кто сам не верит. Однако они должны подавать детям пример: строгие в своем почти трауре по двум отсутствующим членам семьи, от которых нет никаких известий в течение нескольких месяцев, — по сыну и брату, по мужу и зятю. Последнему и написала Адела напоенное злобой письмо, которое неимоверно долго шло к адресату, но все же, с точностью отравленной стрелы, цель поразило. Что же может быть плохого в том что твои дети которые не в меньшей степени мои как и твои или даже в большей мои потому что это я их родила и я их вырастила и я сидела с ними не смыкая ночами глаз когда они едва не умирали в горячке так какой же вред может быть в том что их воспитают в католической вере. Их будут наставлять, они вновь попадут в руки священников и монахинь, их будут принуждать исповедоваться и причащаться по воскресеньям, на них, быть может, станут показывать пальцем в той мрачной школе, где начнется для них новый учебный год: там будут тыкать пальцем в светских детей, в детей врага, которые не умеют ни читать вслух, по памяти, молитвы, ни распевать религиозные гимны, а уж тем более гимны фашистские, коим их наверняка уже обучают.
Вытянувшись на постели, ввергнутый чрезмерной усталостью и тишиной в колдовскую неподвижность, но с чрезвычайно ясной от тоски и чувства вины памятью, граничащей с ясновидением, Игнасио Абель с легкостью совершаемого во сне путешествия перемещается в тот дом в Сьерре, мимо которого уже не стучат колесами поезда, но куда доносятся выстрелы с фронта и шепоток сосновых веток и зарослей ладанника. Дом может стоять пустым или стал казармой, как это случилось со Студенческой резиденцией, только казармой для других, для живых существ того абстрактного и не вполне человеческого вида, которых газеты именуют Врагом — именно так, одним словом, и он вдруг понимает, что слово это подсказано религией. В его школе, ставшей теперь обугленными руинами, Врагом священники называли дьявола, настаивая на том, что данное слово должно писаться с заглавной буквы. Враг этот с большой вероятностью разместился в их запущенном саду, который служил для его детей девственным лесом, где они разыгрывали приключения из романов, выискивали растения и ловили насекомых для семинарских занятий по биологии в Школе-институте; в том самом саду с ржавыми качелями, на которых оба они, как и в детстве, качались в то воскресенье, три месяца назад, когда он видел их в последний раз, хотя и дочь, и сын уже давно вышли из возраста качелей: Лита, с уже наметившейся грудью и ногами велосипедистки в белых, по последней моде, носочках, и Мигель в коротких штанишках, которые после этого лета он наверняка уже никогда не наденет. Сын растет сейчас так быстро, что при следующей встрече, наверное, мне его уже не узнать. Над верхней губой у парня наверняка наметились усики, волосы он стал носить на пробор, откидывая назад челку, которая то и дело падает на глаза: совсем уже подросток, и похож он, скорее всего, вовсе не на отца, а на дядю Виктора, с новыми чертами в своем облике, позаимствованными у тех людей. Впрочем, душа его по мере взросления тоже отдаляется от меня все больше, и сын оказывается все ближе к юности, в которой меня, его отца, уже, наверное, и не будет. А может, я и сейчас уже вычеркнут из его жизни, вымаран из детской памяти расстоянием, отсутствием известий, весьма вероятным неполучением открыток, которые я слал им с того самого дня, когда покинул Мадрид, как я делал и раньше, уезжая в командировку, когда оба они были еще маленькими: площадь Республики в Валенсии, пляж Мальварроса, Эйфелева башня, только что отстроенный дворец Трокадеро, вид на собор Парижской Богоматери с моста через Сену, фото бульвара Сен-Назер, одним концом выходящего к порту, изображение лайнера S. S. Manhattan в открытом море — снимок ночной, со светящимися иллюминаторами и гирляндами электрических лампочек на палубе, фото статуи Свободы, арок Пенсильванского вокзала, «это гостиница в Нью-Йорке, где я жил четыре дня» (время шло, но никто не появлялся и не звонил; на рецепции не было ни оставленных для него записок, ни телеграммы; и служащий за стойкой подозрительно косился, словно догадываясь, как мало долларов осталось у него в карманах), с огромным вертикальным названием через весь фасад и маленькой отметиной карандашом на одном из окон четырнадцатого этажа: «вот мой номер», фото Эмпайр-стейт-билдинга, увенчанного дирижаблем (но эту он так и не послал: наклеил марку и забыл бросить открытку в почтовый ящик, торопясь на поезд). У Литы есть жестяная коробка с открытками и письмами, аккуратно разложенными по датам. Собираясь в самом начале каникул в Сьерру, дочка взяла ее с собой: положила в чемодан, который немедленно назвала своим, оберегая собственные пожитки от Мигеля, вечного творца беспорядка, упаковала ее вместе с книжками и дневником. Мигель же взял с собой учебники по предметам, экзамены по которым он завалил в июне, а также тетрадки с домашними заданиями, сделанными вечно в последнюю минуту и кое-как, тетрадки, которые на каждой странице пестрят красными пометками учителя, орфографическими ошибками и кляксами. Судя по всему, возможности пересдать эти экзамены в сентябре у него не оказалось. В этом смысле война для него — облегчение. Учебный год он пропустит. Лита, впрочем, тоже. Если война не закончится в самое ближайшее время.
Избегать этого слова больше не получается: оно во французских газетах, такое непристойное в красно-черной гамме типографских заголовков: GUERRE EN ESPAGNE[55]; он видел его уже и в газетах Нью-Йорка, за которыми время от времени нетерпеливо отправлялся в киоск, торгующий табаком и прессой, хотя порой этих киосков он, наоборот, избегал или только пытался: LATEST NEWS ON THE WAR IN SPAIN[56]. Это словно врожденное заболевание, от которого лично у него нет ни единого шанса излечиться, но у тех, кто делает газеты или рассеянно их покупает, к нему имеется иммунитет, как есть у них иммунитет и к нашей бедности, и к нашей столь живописной отсталости, и к нашим барочным Богородицам с хрустальными слезками и серебряными пронзенными кинжалами сердцами, и к колориту варварской бойни нашего национального празднества. THE KILLINGS AT THE BULLFIGHTING RING IN BADA-JOZ[57]. Наши названия такие звучные, такие экзотичные — так и бросаются в глаза, выбиваясь из ряда слов чужого языка; стены в руинах, пустыри, альпаргаты и штаны, подвязанные веревкой на фотографиях, призванных сохранить для вечности нашу войну бедняков, наши женщины в черных платках, с тюками на голове, словно африканки, которые бегут по проложенным по равнине дорогам без единого дерева, женщины, которых оттесняли прикладами французские жандармы на границе, пока я, никак не реагируя, отводил глаза в сторону, так мелочно чувствуя себя в привилегированном положении благодаря хорошему костюму и документам, оформленным как положено, что, однако ж, от нашей общей испанской болезни никак меня не избавляло, поскольку таможенники с методично просчитанным хамством точно так же обыскивали и мой чемодан, перебирая эскизы и черновые варианты чертежей, а потом, по второму кругу, изучали мой паспорт, уже проверенный в самом начале процедуры, и разглядывали фотокарточку, которой я и тогда уже соответствовал далеко не в полной мере, и изучали страницу паспорта с визой Соединенных Штатов. Да и кто с полным доверием, без тени сомнения, стал бы относиться к этому названию, к этим золотым буквам на обложке паспорта, над щитом с зубчатой короной: «Испанская Республика», если в любой момент эта самая республика может прекратить свое существование, а всего в нескольких шагах, на испанской стороне границы, нет ни военных, ни таможенников в форме, а есть только милиционеры с бакенбардами, как у бандитов с большой дороги или героев балета «Кармен», к тому же они уже успели спустить трехцветное республиканское знамя, подняв вместо него на флагшток красно-черное. Но, несмотря ни на что, в те минуты, когда он изо всех сил старался сохранять достоинство, ожидая с прямой спиной, пока жандармы вернут ему паспорт и позволят закрыть чемодан, в нем поднималась гордость — гордость гражданина Испанской Республики, и при этом клокотала ярость от безразличия всех этих французов и британцев, что так спокойно смотрят, как она, беззащитная, неумело борется с агрессором. Но вместе с тем жило в нем и чувство собственной неполноценности от принадлежности к такой стране, и жел