Ночь времен — страница 141 из 166

«Но даже при всем при этом мы не сдадимся, — провозгласил он, остановившись перед Абелем: выше его ростом, намного шире, с рыхлым лицом и звучным голосом. — Мы перестроим всю армию — сверху донизу. Это будет настоящая армия — храбрая, хорошо снаряженная, с армейской дисциплиной, с мускулами! Это будет армия народная, армия Республики! Нам придется покончить с тем бредом, в котором мы жили до сих пор, но ничего, реальность — лучшее противоядие от всех форм безумия. Мы жили, да и сейчас отчасти живем в сумасшедшем доме, и это вовсе не метафора из тех, что так любят наши ораторы, это — клинический диагноз. В сумасшедшем доме каждый пациент живет в собственной реальности. Пациенты сталкиваются друг с другом, беседуя сами с собой и размахивая руками, но никто никого не слышит, и бред каждого исключает бред всех остальных. Мы знаем, за что воюет наш враг, знаем, почему взбунтовались военные, но за что боремся мы — нам до конца не понятно. Да есть ли вообще эти „мы", под которым объединены все те, кто неизбежно будет расстрелян либо окажется в эмиграции, если только победят они — те, что на другой стороне? Каждый ведь по-своему с ума сходит. Дон Мануэль Асанья грезит о Третьей Французской республике. А мы с вами и еще несколько нам подобных удовлетворились бы и социал-демократической республикой в духе Веймарской. Однако ж наш единоверец, возглавивший правительство, говорит, что ему желателен Союз Иберийских Советских Республик, дон Льюис Кумпаньс{148} ратует за каталонскую республику, а анархисты нимало не берут в голову, что мы ведем войну с кровожадным противником, и добавляют жару в этом бардаке своими экспериментами по полному отказу от государства. А дабы внедрить в жизнь собственный бред, каждая партия и каждый профсоюз первым делом обзавелись собственной полицией, собственными тюрьмами и собственными палачами. Но я отказываюсь верить, что все уже потеряно!

Наша валюта на международном рынке рухнула, но у нас есть большой золотой запас, и мы сможем купить лучшее оружие за наличные! И что с того, что братские демократии, как выражаются ораторы, не хотят нам его продавать? Мы купим его у Советов или у международных торговцев оружием, да у кого угодно, но купим». Зазвонил телефон: соединение с абонентом, к которому Негрин никак не мог дозвониться, неожиданно стало возможным. Решительным, но в высшей степени вежливым тоном он о чем-то просил, и поскольку секретарша, печатавшая под его диктовку письмо, замешкалась, он сам точным и резким движением вытянул лист из-под каретки и принялся проверять орфографию, подняв очки на лоб и поднося текст ближе к усталым глазам.

«И это не говоря о других наших проблемах, дружище Абель. Например, наши милиционеры, нарядившись священниками, фотографируются на руинах спаленных церквей, и мне никаких слов не хватает, чтобы выразить, насколько эти снимки „помогают" нашему образу в глазах общественного мнения на международном уровне, стоит им только попасть в газеты. В те самые газеты, которые не желают публиковать фотографии, которые присылаем им мы — с детишками, жертвами немецких бомбардировок, у которых разворочены животы: они говорят нам, что это пропаганда. Да у нас нет людей, владеющих иностранными языками! Мы шлем за границу верных республиканцев и социалистов, думая заполнить ими вакансии после отставки дипломатов-предателей, чтобы именно наши люди поясняли нашу позицию, но скажите-ка мне, как они будут ее пояснять и какого рода переговоры смогут вести, если они экзамена по французскому и за первый класс монастырской школы сдать не смогут? И то в лучшем случае! Вот эта красавица, что со мной работает, в этом смысле — просто сокровище: говорит и пишет по-французски. Однако письма на английском или немецком мне приходится писать самому, а когда к нам приезжают какие-нибудь эмиссары или журналисты из-за границы, желающие взять интервью у члена правительства, то я — единственный, кто может выступить в роли переводчика». Вошел служащий, принес в папке документ и церемонно подал его Негрину, обратившись к нему «сеньор министр». Негрин быстро просмотрел бумагу, поставил под текстом размашистую подпись и вручил ее Игнасио Абелю: «Ну, если и с этим вас остановят, то остаются только крайние меры: на всякий случай возьмите с собой пистолет и — стреляйте», — сказал он, хохотнув. Игнасио Абель аккуратно сложил свою охранную грамоту и убрал во внутренний карман пиджака, предварительно удостоверившись, что бумага не помнется. Теперь ему вспоминается, что в тот момент, когда он покидал кабинет Негрина, охватившее его чувство облегчения от мысли, что он все-таки уезжает, было намного сильнее, чем угрызения совести и даже благодарность. В приемной перед кабинетом кишмя кишели чиновники, милиционеры и карабинеры в форме. Карабинеры вытянулись по стойке «смирно» при виде министра, который взял под руку Игнасио Абеля и повел к дверям, окинув вокруг себя всё тем внимательным взглядом, который инстинктивно подмечает непорядок и находит решения, тем взглядом, которым в прежние времена он окидывал свою лабораторию в резиденции или озирал остановленные теперь работы на стройплощадке Университетского городка. «Вы только поглядите на эти конторы, окошки, на этих чиновников в нарукавниках, на эти лица! Да здесь и пишущие машинки еще в новинку! Нам предстоит еще сделать столько всего, что никогда прежде не делалось, да еще и во время войны». «Сейчас станет просить не уезжать, — подумал Абель и внезапно испугался, ощутив чувство вины и тяжесть огромной ручищи Негрина на своем локте. — Скажет сейчас, что я-то владею иностранными языками и что мне бы следовало пойти служить Республике, как это делает он, пожертвовав своей научной карьерой — намного более блестящей, чем моя: стоит ему только захотеть, и он сможет получить приглашение в любой университет за пределами Испании, сможет спастись от катастрофы». Но Негрин ни о чем не стал его просить: проигнорировав протянутую для рукопожатия руку Абеля, он сгреб того в объятия, а потом, смеясь, сказал, чтобы тот не слишком размусоливал там со стройкой в Америке, что тот обязан как можно скорее вернуться и закончить, в конце-то концов, Университетский городок — столько руин, которые придется поднимать по новой, сказал он, что вы, архитекторы, станете у нас на вес золота. Секунду Негрин постоял в дверях, покрытых золоченой барочной резьбой, а потом развернулся и исчез в кабинете, отправившись делать свои не терпящие отлагательств дела: натянутая на спине ткань пиджака, набитые чем-то карманы, бугрящиеся мышцами плечи.


Игнасио Абель вышел из министерства; резкий ветер с дождем хлестал по лицу, пока он раскрывал зонт. Лежа на постели, он вспоминает ощущение мельчайших холодных капелек на щеках, микроскопических льдинок того октябрьского утра, так похожего на декабрьское. Вспоминал фигуру Негрина и как тот повернулся спиной, возвращаясь в свой кабинет, и вдруг ему подумалось, что и в нем, быть может, прогрессирует одна из форм безумия. Дождевая вода струилась по высоким серым фасадам улицы Алькала, напитывая влагой толстую корку наклеенных друг на друга изодранных плакатов с отслоенными кусками и размякшей в кашу бумагой, размывая большие красные буквы лозунгов вместе с фигурами героических ополченцев и их сапогами, давящими свастики, митры епископов, цилиндры буржуев, бюсты офицеров с медалями, а также рвущих цепи рабочих, которые шагают к фантастическому горизонту с щетиной фабричных труб. Боевой дух борцов за свободу с непревзойденным упорством удерживает военную кампанию на высшей точке, шаг за шагом отвоевывая у противника ту часть Испании, которая наводнена ордами фашистов, агрессоров и предателей законного правительства, надругавшихся над волей народа. В том месте, где улица Алькала вливается в Пуэрта-дель-Соль, зияет продолговатая воронка от бомбы, по краям которой змеями изгибаются рваные куски трамвайных рельсов. Держа над головой зонтик, фармацевт из соседней аптеки, зажав нос платком, смотрит вниз, внимательно разглядывая поток канализационных вод, который бьет из поврежденной трубы, растекаясь зловонным прудом. Рабочие-трамвайщики в каждом районе города формируют стальной батальон, готовясь встать на оборону Мадрида, и эти батальоны станут той катапультой, что окончательно вышвырнет фашистскую гидру. На площади Пуэрта-дель-Соль уличные торговцы, чистильщики ботинок и вечные праздношатающиеся укрылись от дождя под тентами лавок и в парадных жилых домов. На балконах Министерства внутренних дел знамена Республики сникли мокрым тряпьем. В самом начале улицы Ареналь, поперек, с балкона на балкон, растянут транспарант с обилием восклицательных знаков и заглавных букв: ОНИ НЕ ПРОЙДУТ! УМРЕМ, НО НЕ ОТСТУПИМ! Город стал хмурым, зимним; плохо одетые люди с поникшими головами бредут, прижимаясь к стенам; у входа в угольную лавку выстроилась очередь женщин с шалями на головах и корзинами в руках; этим утром весь Мадрид пропах мокрой сажей и буржуйками на дешевом угле, вареным горохом с капустой и теплыми испарениями из туннелей метро. В пламенной речи, звенящей энтузиазмом и безграничной приверженностью идее республики, мэр Мадрида дон Педро Рико выражает неколебимую уверенность, что трудящиеся столицы Испании сумеют защитить свою свободу и раздавить гидру фашизма. Трамваи огибают углы площади с потрескиванием и стоном одряхлевших механизмов, дрожа расхлябанной деревянной обшивкой и дребезжа разбитыми окнами. Борцы за Республику в максимально короткие сроки получили все необходимое, чтобы надлежащим образом противостоять трудностям грядущей зимы. Прячась от дождя, он зашел в полупустое кафе: выждать, пока поутихнут потоки воды за запотевшими стеклами. Запах опилок вызвал в его памяти другое кафе, не менее сумрачное, в такой же утренний час, однако несколькими месяцами ранее: вспомнилась Джудит Белый, не поднимавшая головы, пока он к ней приближался, и так и не взглянувшая на него, когда он стоял уже прямо перед ней; вспомнилось ее лицо, такое желанное, но внезапно обернувшееся лицом незнакомой женщины. Документ, только что подписанный Негрином, ни в коем случае нельзя намочить. От этого листа бумаги — официального бланка министерства с еще не просохшей чернильной подписью, которая запросто расплывется от пары капелек воды, — зависит его будущее, вся оставшаяся жизнь. Как о тайном сокровище думал он обо всех бумагах, что лежат в ящике его письменного стола, в том самом ящике, который он закрывал на ключ, пряча от чужих глаз письма Джудит; о тех бумагах, с которыми не расставался во время своего долгого путешествия и которые был вынужден столько раз предъявлять, которые, одна за другой, добывались путем изнурительных хождений и ожиданий, вырастающих до масштабов пытки: в очередях перед дверями посольств, сначала — Соединенных Штатов, потом — Франции, среди людей, с превеликим трудом сдерживающих нетерпение и не умевших скрывать страх, людей, которые пытались замаскировать свой очевидно буржуазный статус, надевая по возможности самую поношенную и невзрачную одежду; в ходе различных собеседований, тщательных и неспешных проверок каждого принесенного им документа, каждой печати и подписи, каждого письма. Чтобы запросить французскую транзитную визу, требовалось предъявить визу американскую и билет на морской лайнер, а также справку о платежеспособности. Письма с приглашением Бертон-колледжа, необходимого для подачи на американскую визу, пришлось ждать несколько месяцев: оно могло затеряться в хаосе первых дней на центральной сортировочной почтамта; могло задержаться по той причине, что почтальон ушел ополченцем на фронт, а заменить его было некем. Персонал посольств большей частью покинул страну, оставались считаные служащие: раздраженные, заваленные ходатайствами на визу, хамоватые в обращении с растущей с каждым днем толпой просителей, которые каждый день с самого раннего утра приходили к посольству и часами стояли у закрытых дверей, каждый — со своей папкой или портфелем документов, крепко прижатым к груди, каждый — с мучительным желанием бежать; среди них попадались и люди, настолько обуянные страхом, что они стремились найти в посольс