твах убежище, выдумав себе другое гражданство; и вся очередь отводила в сторону взгляд, когда проносился мимо автомобиль, ощетинившийся стволами, или грузовик с милиционерами. Он мог бы гораздо раньше обратиться к Негрину за помощью, но не решался: из-за стеснительности, стыдясь своего отъезда и не желая нагружать Негрина своими проблемами теперь, когда тот стал министром. Он уже в лицо узнавал и завсегдатаев этих очередей, и служащих контор: в коридоре французского консульства однажды ему повстречался один архитектор, известный ему как сторонник правых взглядов, но ни один из них не поздоровался; некая русская дама в туфлях со сломанными каблуками каждый раз при встрече показывала ему свой донельзя потрепанный дореволюционный паспорт и писанный кириллицей диплом, выданный, по ее словам, Императорской консерваторией в Москве. В Нью-Йорке, в Джульярдской школе, ее ждет контракт преподавателя по классу фортепиано. Не может ли он — судя по всему, настоящий кабальеро — помочь ей небольшой суммой: все необходимые для эмиграции документы у нее готовы, и теперь единственное, чего не хватает, так это денег на билет третьего класса на трансатлантический лайнер?
При рукопожатии тощая рука Морено Вильи оказалась необычайно холодной. Стоял сырой, пронизывающий до костей холод — такой же, как в коридорах и мрачных часовнях Эскориа-ла. «Как же я вам завидую, Абель: отправиться сейчас в Америку, сойти на твердую землю в порту Нью-Йорка… Столько лет прошло с тех пор, как я сам туда ездил, а кажется, что это было вчера. Когда вы позвонили предупредить, что зайдете проститься, я взял на себя смелость приготовить для вас подарок». На столе перед ним лежит книга; прежде чем вручить ее, он откинул обложку и написал несколько слов на первой странице. И ведь хранится же где-то сейчас этот экземпляр, если, конечно, он по-прежнему физически существует: стоит, нужно думать, на полке в библиотеке или у букиниста — листы ломкие, пыльные на ощупь. После стольких лет, благодаря дарственной надписи, этот экземпляр ценится выше. Посвящение сделано нечетким, будто пишущий осторожничает, почерком Морено Вильи, в котором можно заметить сходство с серией его рисунков. Под красными буквами заголовка «НЬЮ-ЙОРКСКИЕ ОПЫТЫ» можно прочесть: «Игнасио Абелю в надежде, что эта книга послужит ему чем-то вроде путеводителя в его путешествии, октябрь, Мадрид, 1936, от его друга X. Морено Вильи». «Это одна из тех книг, что публикуются, дабы их никто не читал, — сказал он, словно извиняясь. — Хорошо еще, что тонкая. Я написал ее по дороге обратно. А вы сможете прочесть по дороге туда. Вы даже не представляете, как я вам завидую». Теперь можно сказать «прощайте» и никогда больше друг друга не увидеть. Снова эта тоска, этот скорбный ритуал расставания: точно так же, как и утром Негрин, Морено Вилья отправился с ним до выхода, сопровождая его по пустым коридорам и пышным залам в стиле рококо, где время от времени раздавался бой часов с маятником: сначала били одни, потом другие. По дороге им встречались лакеи в коротких панталонах и камзолах, нагруженные коробками с бумагами, секундой позже показался солдат в форме, толкавший перед собой громадный сундук на колесиках.
— Президент уезжает, — сказал Морено Вилья. — Говорит, что против своей воли.
— Уезжает из Мадрида? Ситуация настолько плоха?
— Кажется, правительство не хочет рисковать. Но дон Мануэль человек мнительный, и он, пожалуй, думает, что это такой способ от него избавиться.
— О нем всегда отзывались как о трусе.
— Не думаю, что на этот раз он просто испугался. Такое впечатление, что он крайне устал. Идет порой по коридору мне навстречу и не замечает. Не слышит, что ему говорят. И не потому, что ход войны его не интересует, а потому что уже не надеется, что кто-нибудь скажет ему правду. Вы, верно, знаете его помощника, полковника Эрнандеса Сарабию? Культурный человек, довольно начитанный. Так вот, он мне поведал, что президент по ночам почти не спит. Просыпается от звуков расстрелов и криков с Каса-дель-Кампо, в точности так, как еще недавно это было со мной, в резиденции. Эрнандес Сарабия говорит, что когда тихо, а ветер дует с той стороны, то можно расслышать даже хрипы тех, кто умирает не сразу. А вот летом, стоило выстрелам стихнуть, спустя какое-то время в пруду снова начинали квакать лягушки.
В дальнем конце коридора, четким силуэтом на светлом фоне высокой балконной двери, выходящей на запад, я вдруг замечаю — будто я тоже тогда это видел и мог бы теперь вспоминать — неподвижную фигуру в сероватом свете дождливого утра, словно на старой черно-белой фотокарточке. С такого расстояния первым, что заметил Игнасио Абель, стало движение руки, лениво подносящей ко рту сигарету, в то время как вторая была заложена за спину — мясистая рука на черном фоне пиджака, слегка приподнятого позади выпуклыми формами. Президент Республики вышел из своего кабинета, где несколько долгих часов писал в доставлявшем ему такое удовольствие электрическом свете, чтобы размять ноги и выкурить сигаретку, и теперь стоял лицом к высокому окну, устремив взгляд к горизонту с сосняками и вершинами Сьерра-де-Гвадаррама, укрытыми в то утро тучами, стоял в той же позе, в которой когда-то, не так уж и давно, смотрел на толпу, что заполнила Восточную площадь и приветствовала его, скандируя его фамилию, тем майским днем, когда он стал президентом. Тогда он стоял у мраморной балюстрады балкона над морем людских голов и оглушительным ревом площади и точно так же курил сигаретку, словно погрузившись в созерцание природы с выражением то ли отстраненности, то ли скорби на лице. Услыхав шаги, он медленно повернул голову:
— Пойдемте со мной, поздороваемся с президентом.
— Что вы, Морено, мне не хочется его беспокоить.
— Но он потом обязательно спросит, кто это со мной был, и уж точно обеспокоится, если подумает, что я принимал вас здесь, у него за спиной: решит, что я тоже плету заговор.
Когда президент выдыхал дым, лицо его в форме луковицы расширялось.
— Дон Мануэль, — произнес Морено, — вы, я уверен, конечно же, помните Игнасио Абеля.
— Однажды я провез вас на машине по стройплощадке Университетского городка, с инспекцией. Второй раз мы встретились в «Ритце», на ужине по случаю инаугурации здания философско-филологического факультета.
— С Негрином, верно? Вы вдвоем очень старались убедить меня тогда в том, что великолепные сосняки Монклоа и вправду стоило извести под корень.
Глаза у Асаньи светло-серые, водянистые. Он вытянул правую руку (сигарета по-прежнему в левой) и неподвижно держал на весу, пока Игнасио Абель ее пожимал. Ладонь президента оказалась мягкой, но даже более ледяной, чем у Морено Вильи. Вблизи этот человек выглядел гораздо старше, чем всего несколько месяцев назад, и казался не слишком опрятным: с россыпью перхоти и белыми волосками на широких лацканах черного траурного пиджака, заношенного до блеска. Какая-то сонливость и безмерная усталость размывали его черты, эту бесцветную, с маслянистой бледностью кожу.
— Как там продвигается Университетский городок? Вы хоть достроили тот факультет, закладку которого мы с такой помпой отпраздновали более трех лет назад?
— Боюсь, что на данный момент все работы приостановлены, дон Мануэль.
— Какая изящная манера выражаться! И Негрин, и архитектор Лопес Отеро, да и министр народного просвещения — все в один голос уверяли, что к октябрю этого года повезут меня открывать готовый объект. Правда, это было еще до забастовки строителей и до того, как это все началось.
— Доктор Негрин всегда был большим оптимистом.
— Полагаю, на данный момент он обнаружил уже достаточно резонов, чтобы про оптимизм позабыть. Хотя сам я ему этого говорить бы не стал. Кстати, он тоже ко мне никогда не заходит. Занят, по-видимому, чрезвычайно, теперь-то, став министром…
— Сеньор Абель отправляется завтра в путь, едет в Соединенные Штаты. Вот, зашел проститься со мной, а заодно засвидетельствовать свое почтение вам.
Асанья взглянул на Абеля светлыми водянистыми глазами из-под очков, губы его сложились в легкую саркастическую усмешку.
— В одну из тех служебных командировок, которые мы оплачиваем, чтобы наши самые именитые интеллектуалы без зазрения совести смогли, по возможности срочно, покинуть Испанию? Но стоит им пройти границу и почувствовать себя в безопасности, как они тут же начинают поносить Республику.
— Сеньор Абель получил заказ на строительство здания в одном из американских университетов, — сказал Морено Вилья, словно на ходу сочиняя оправдание. — Будет проектировать и строить большую библиотеку.
Асанья глядел на обоих, но будто бы уже их не видел или же не верил тому, что ему говорили, не доверял словам. Ноготь указательного пальца на его левой руке пожелтел от никотина; на подушечке указательного пальца правой темнело чернильное пятно.
— Если вы полагаете, что я могу сделать хоть что-то полезное, когда окажусь там, проинформировать по меньшей мере о том, что происходит в Испании…
Взгляд президента уперся в Абеля: твердый, но отсутствующий, взгляд из-под тяжелых век, подчеркивающих выражение усталости, обиды, опасливой недоверчивости.
— Никто ничего не может сделать. Мы сами — наши злейшие враги. Желаю вам доброго пути.
Он слегка склонил голову и, не пожав никому руки, вернулся в свой кабинет — к тетради, в которой мелким правильным почерком что-то писал в свете настольной лампы даже днем — в том искусственном полумраке, в который ему нравилось погружаться, словно в укрытие.
Конец того дня он почти не помнит, осталось только впечатление нереальности, в которую, казалось, погрузилось перед его отъездом все — все действия, которые, будучи совершены, немедленно уходят в прошлое, на склад сделанного в последний раз. Ему хотелось вообще позабыть о пустоте дома, неимоверно разросшейся в ту последнюю ночь, в часы, приближавшие его отъезд, хотелось позабыть о тусклом свете — напряжение в сети сильно упало из-за не устраненных после недавней бомбардировки аварий, — позабыть о неприятном послевкусии коньяка, выпитого для успокоения нервов, однако его неприятный след оставался во рту и тогда, когда он, одетый, вытянулся на постели: закрытый чемодан уже стоит на полу, а проверенные в последний раз документы сложены в папку и лежат на тумбочке. Он скинул ботинки, выключил свет и закрыл глаза, пообещав самому себе просто полежать, провести несколько минут в полном покое, однако не заметил, как провалился в сон. Проснулся в ужасе: казалось, что уже очень поздно, что он проспал и, когда сможет наконец-то появиться на вокзале, грузовика там уже не застанет. Однако стрелки часов на тумбочке показали, что прошло всего несколько минут. Какой-то голос звал его в кромешной темноте — в конце коридора, по ту сторону входной двери, надежно запертой изнутри на оба замка и задвижку. Чья-то рука стучала в дверь — потихоньку, не слишком громко, стремясь привлечь его внимание, но не перепугать жильцов, и голос тихо повторял его имя, произнося его в щель между дверным полотном и рамой, и кто-то громко дышал, вновь и вновь произнося его имя, словно надеясь, что одного звука будет достаточно, чтобы сломить сопротивление дубового полотн