Ночь времен — страница 151 из 166


Раздается хрустальный звон — кончик вилки президента Альмейды ударяет по краю бокала с вином — и выводит его из глубокой задумчивости. Ван Дорен, подняв бровь, подает ему знак с благожелательным видом участника длительного театрального представления, который интересуется происходящим, но неизменно балансирует на грани скуки: настал час неизбежного спича, время тоста, и из своего далека он приводит Абеля в чувство. Постепенно смолкли голоса, стук приборов и звон фужеров, и на мгновение воцарилась тишина, нарушаемая только воем бушующей за окнами бури и гудением ветра в трубе. Президент зажег сигару и с задумчивым видом глубоко затянулся перед началом речи: с бокалом вина в руке он нависал над Игнасио Абелем, преисполненный уверенности в своем превосходстве. Волос — очень светлых, почти белых, и тусклых — было у него немного, лицо имело оттенок спелого красного яблока с тоненькими прожилками вен на щеках и кончике носа, он весь лучился переливающим через край здоровьем, румянцем, граничащим с гиперемией, и избытком, как, впрочем, и этот стол, уставленный тарелками с огромными порциями еды, осилить которые не смог никто, как и весь дом, изобилующий колониальной мебелью, книжными полками с корешками обтянутых кожей ценных книг, с картинами и светильниками, коврами и фотографиями в рамках на буфетах и каминной полке, где президент Альмейда, запечатленный в обществе разных знаменитостей, улыбается в камеру ровно в тот момент, когда пожимает им руку (на самом видном месте — снимки с первой леди и президентом Рузвельтом во время одного из их визитов, отнюдь не редких, в Бертон-колледж, расположенный по соседству с их фамильной резиденцией в Гайд-парке). В столовой красуется портрет президента Альмейды, писанный маслом. На каминной полке — бронзовый бюст президента Альмейды. В коридоре, среди старинных масляных пейзажей с видами берегов реки Гудзон, имеется карандашный рисунок, явным образом эскиз его портрета. Речь надлежало слушать с подобающим выражением лица: согласия, интереса, потворства, с готовностью посмеяться шуткам президента, которыми он пересыпает свою речь, неоднократно повторяя их на подобных ужинах, и вновь обрести приличествующую серьезность в тот момент, когда президент начнет говорить о темных перспективах Европы и упомянет традицию гостеприимства их колледжа, ничем не уступающую таковой всей этой страны, в течение трех столетий являющейся прибежищем для выходцев из самых разных мест, плавильным котлом, государством, возвеличенным духом тех, для кого оказались узки границы их родины. «Я смотрю вокруг, вокруг этого стола, — и он обвел взглядом стол, медленно поворачивая голову и глаза, увеличенные стеклами очков, — и вижу детей, внуков и правнуков эмигрантов — людей, чьи фамилии говорят о различных корнях: это и голландцы, и шведы, и французы, и португальцы, как мои собственные предки — Альмейда. И испанцы, — продолжал он, вначале остановив взгляд на докторе Сантос, а потом, поскольку говорил чрезвычайно серьезно уже очень долго, вставил учтивую шутку: — Надеемся, что доктор Сантос не является потомком Великого инквизитора», — что вызвало дружный смех и краску смущения на щеках упомянутой коллеги. Наконец, завершая обзор лиц гостей и обращений к ним, президент Альмейда перешел к Игнасио Абелю, не преминув показать, что хорошо знает, как произносится его фамилия и на какой слог падает в ней ударение — красное лицо, сигара в толстых пальцах одной руки и бокал вина в другой, поднятой чуть выше, блики от камина и огромной хрустальной люстры на его гладких округлых щеках, на манишке его рубашки, растянутой мощными плечами по мускулистой груди. Он верит в свое бессмертие, подумалось Абелю в мимолетной вспышке ясновидения, пока он вежливо улыбался и ожидал конца этой речи, чтобы выразить свою благодарность и осмелиться произнести несколько английских фраз, давно крутившихся в его голове; он думает, что никогда не состарится, что на его голову никогда не обрушатся несчастья, что дом его никогда не будет ни атакован, ни подожжен, что среди ночи его никогда не поднимут с постели, чтобы прямо в пижаме увезти на пустырь и пристрелить в свете горящих фар. Вынырнув из этих мыслей, он вновь стал слушать: теперь президент Альмейда говорил о нем, называя его our new colleague, distinguished guest, outstanding, leading, accomplished[79], поглядывая искоса на ван Дорена и Стивенса, словно запрашивая подтверждения, что те характеристики, которые эти двое вложили в его уста, достоверны, словно вдруг, в очередной раз собравшись произнести имя Абеля, он на миг в них усомнился. После завершения тоста и кратких аплодисментов упомянутый гость поднялся — голова у него шла кругом от выпитого вина — и сглотнул слюну: снова, в его-то годы, он новичок, гость с кредитной историей скорее сомнительного свойства, и ему вспоминается сладкий голос Джудит, по которому он так тоскует, ощутив внезапно вспыхнувшее к ней физическое, подобное боли в суставах, желание, четко осознаваемое, когда он собрался что-то выговорить пересохшим ртом: stepping on thin ice.


Он наверняка помнит, как на выходе из поворота лобовое стекло на несколько мгновений очистилось, и фары высветили дом и только что упавшее дерево, которое смяло стоявший возле дома автомобиль: вокруг него, ошарашенные, исхлестанные ветром, в свете мигалок машины скорой помощи стоят несколько человек. Не отводя глаз от дороги, Стивенс живо о чем-то говорил, стремясь то ли успокоить гостя, то ли отогнать собственный страх: вы же слышали президента Альмейду? Занятия со студентами следует начать безотлагательно, а также как можно скорее приступить к проектированию библиотеки. Уже через несколько дней для него будет готов дом, в его распоряжении появятся кабинет и мастерская, и вообще работа — лучшее лекарство от отчаяния. Говорил он так, как обычно говорят с больным, желая не столько внушить тому надежду на полное выздоровление, сколько слегка поддержать, до некоторой степени обнадежить, но все же не настолько, чтобы больной забыл о своем истинном положении, о том расстоянии, которое отделяет его от здоровых, и о том, что те, в свою очередь, обязаны проявлять осторожность и не забывать эту дистанцию соблюдать (как будто сами они никогда не заболеют, как будто им не суждено умереть). Наконец они доехали до гостевого дома. Выйдя из машины, Игнасио Абель поразился тому, что дождь неожиданно прекратился. Притихший ветер прошелестел в кронах деревьев вздохом облегчения. Услужливый, безжалостный, все более и более постылый, Стивенс распрощался, напомнив ему, что ровно в девять утра он, как солдат-горнист, за ним заедет, blowing off ту bugle right under your window[80], будто нипочем ему и усталость, и неминуемое похмелье.

Помнит Абель наверняка и о том, что стоило ему войти в холл, как тишина и темень сомкнулись вокруг него огромным абстрактным пространством. Он принялся ощупывать стену в поисках фарфорового выключателя, и тот в конце концов нашелся, однако свет не включился даже после нескольких попыток. Шквалистый ветер, час назад с корнем вырывавший деревья, запросто мог повалить столбы линии электропередачи.

Пришлось двигаться на ощупь, отчего дом, казалось, только увеличивался в размерах. Такое же чувство возникало у него в мадридской квартире во время ночных бомбардировок. Рукой ведешь по стене, неуверенно передвигаешь ноги, зрачки мало-помалу привыкают к темноте, глаза начинают различать вещи, какие-то более светлые пятна. Взвинченное состояние, в котором он в ту минуту находился, наверняка не даст заснуть до утра: нервное напряжение, тяжесть в желудке, последствия возлияний где-то в затылке, под черепом. Поезд бесконечно долго громыхает по берегу реки. Предусмотрительный ясновидец, внимательный к каждой мелочи, Стивенс вчера вечером показал ему в коридоре перед кухней шкаф, в котором хранятся швабры и разное старье, а также керосиновая лампа, спички и свечи. Стивенс не производил впечатление человека, готового хоть на каплю усомниться в ближайшем будущем. Игнасио Абель, ощупывая стены и книжные стеллажи, по неизвестной ему широте пересек библиотеку, а когда добрался до кухни, то напряг память, пытаясь припомнить, по какую руку должен находиться шкаф со швабрами. После окончания ужина — наставшего скоро, к его удивлению ровно в девять вечера, когда гости спешно прервали ручейки своих разговоров и разошлись так быстро, будто кто-то разобрал декорации театральной постановки, в которой сами они были актерами, а президент Альмейда после прощального рукопожатия немедленно отвел от него взгляд — Филипп ван Дорен пожелал ему a good night’s sleep[81] и сразу же направился к машине, возле которой его ожидал шофер. Выглядел тот разочарованным, окончательно заскучавшим на чрезмерно затянувшемся представлении? По-видимому, он был уязвлен тем, что Игнасио Абель так и не обратился к нему за дополнительной информацией о местонахождении Джудит и не обнаружил никаких видимых признаков своей слабости, своей ничем не смягченной зависимости. Бог знает сколько времени придется еще ему учиться жить среди совсем незнакомых людей, пружины поведения которых будут понятны ему лишь приблизительно, как и привычные им жесты, и используемый ими язык, и все то хитросплетение знаков, что понимаешь автоматически, живя в мире, где ты родился и к которому принадлежишь, чтобы достичь той же степени свободы, с какой ты говоришь на своем языке и понимаешь его, не упуская ни оттенков смысла, ни того, что само собой разумеется. Здесь же для него в самых простых и очевидных вещах всегда будет оставаться некая зона неопределенности, пелена густого тумана, как и в словах, вдруг прекращающих быть словами, оборачиваясь бессмысленной цепочкой звуков. Рядом с полоской света на полу кухни почти на ощупь он зажигает керосиновую лампу. Буря ушла куда-то далеко, ее рев, как и гудки поездов, расходится над лесистыми холмами и широкой рекой. Он снова проходит библиотеку и неожиданно в зеркале над каминной полкой замечает свое отражение: мужчина среднего возраста, голова с проседью, неправдоподобно резкие черты лица в сочетании глубоких теней и маслянистых пятен света. Рояль, книги на стеллажах, складные стулья, составленные