Ночь времен — страница 153 из 166

приехала в Европу и что, казалось, вот-вот явится ей во время истовых одиноких прогулок по Мадриду, пришлось отложить; отпечатанные на машинке страницы и тетради с заметками, исписанные стремительным почерком, так и остались в чемодане, который она не спешила открыть; если ее надежды на талант не безосновательны, то возвращение к реальности не сможет причинить вреда: напротив, это сделает ее сильнее, закалит силой отказа, дисциплиной терпения. Все, что с этого момента станет она делать, должно будет отличаться надежностью необходимого, рационального решения, чего-то неизбежного. Рядом с картой автомобильных дорог на письменном столе в ее маленьком кабинете при кафедре испанского языка, который она занимала меньше двух месяцев и собралась покинуть — но вовсе не с бухты-барахты, а в результате долгого и скрупулезного обдумывания, — лежала открытка от Филиппа ван Дорена с изображением гостевого дома Бертон-колледжа в пастельных тонах: две белые колонны и неоклассический портик на темнозеленом фоне леса под бледно-голубым и розовым закатным небом. Дом оказался вовсе не таким большим, когда наконец-то предстал перед ней в свете фар в конце размокшей грунтовой дороги, где колеса пробуксовывали, а низкие ветви хлестали по стеклам и крыше машины. Дождевые капли падали редко, но выключить дворники она позабыла. Не увидев в доме ни единого огонька, она на мгновение почувствовала смешанное с облегчением разочарование. Если в доме никого не будет, у нее появится шанс не дойти до самого края собственной безответственности. Буря, к счастью, ушла, так что она сможет отправиться прямиком в Нью-Йорк, где окажется вне опасности, где равным образом будет избавлена и от раскаяния, и от искушения, а чувство собственного достоинства уж точно не пострадает. К тому же никто не узнает, что она уже там, и у нее будет время тщательно, не оставляя ни малейшего следа, вымарать из памяти последние часы, как будто их и не было, как будто она и не останавливалась на лесной опушке перед этим домом, из окон которого никто ее и не видел. Ничего страшного в том, что сделаешь пару шагов, хромая, если этот недуг исчезнет, не оставив следов. Глядя в зеркало заднего вида, она подкрасила губы, поправила прическу. Потом резко дернули на себя рычаг ручного тормоза и вышла из машины, позабыв заглушить двигатель. Желтый конус фар освещал каменные ступени и вытягивал ее тень, припечатав ее к входной двери раньше, чем туда добрела сама Джудит: суставы от долгого сидения ноют, губы чуть приоткрыты, дышит она ровно, но с чувством, будто бы не совсем здесь, будто бы видит себя во сне и точно знает, что это сон наяву. Света в доме не было, но она решила позвонить. Именно потому, что она, не совершая предательства по отношению к себе самой, может позволить себе действия, не влекущие никаких последствий. Она тянет на себя кольцо старомодного звонка, но звона не слышно. Рядом кнопка электрического звонка, она нажимает и на нее, и опять — ничего. Постучала по двери, но толстая древесина гасит стук. Постояв в тишине, она сжала руку в кулак и, собравшись постучать еще раз, вдруг остановилась. В этот миг она заметила тоненькую светлую полоску под дверью, всего лишь намек на свет. И замерла, вытянувшись в струнку: ноздри быстро втягивают влажный воздух, пахнущий мокрой листвой и землей, пальцы поднятой руки медленно разжимаются.


Больше всего в облике Игнасио Абеля ее поразили его темный костюм — европейский и старомодный — и худоба. Может, из-за керосиновой лампы, неяркий свет которой подчеркивал провалы глаз, делая их намного глубже, чем она помнила. Каждый из них пытается сделать какой-нибудь жест, но в другом эти попытки отзываются неуловимым для глаза отступлением. Не то чтобы шагом назад, скорее еле уловимым движением, едва ли чем-то большим, чем расширившийся зрачок, подрагивание века. Как странно, что когда-то она всем телом доверилась стоящему перед ней незнакомцу — иностранцу средних лет, мимо которого, не оглянувшись, запросто могла бы пройти на мадридской улице далекой Испании. Рука Джудит, так и не стукнув в дверь, разжимается и пропускает сквозь пальцы челку, отбрасывая ее с правой половины лица. Этот непроизвольный жест — настолько же она сама, как и зарождающаяся в уголках рта улыбка или размашистая подпись под письмом. Они разучились двигаться один подле другого, не могут подобрать естественную интонацию. Ничто не исчезает так быстро, как телесная близость. Пропасть, открывшаяся между ними в том мадридском кафе, где они встретились в последний раз, проблеском клинка между двух тел в неизменном виде оказалась перенесена на порог этого дома.


I’d better turn it off: Игнасио Абелю открылся смысл этих слов не раньше, чем он увидел воплощенными их в действие через пару секунд после того, как услышал, не поняв смысла. Как только Джудит повернулась к нему спиной и пошла к машине, он немедленно узнал эту ее гимнастическую раскованность и движение плеч, как чуть раньше узнал жест. Сознание его впитывает в себя лицо и присутствие Джудит с той же медлительностью, с какой приходит понимание сказанных ею слов. Гордо откинутые плечи, легкий наклон головы, обтянутые брюками бедра. Новая стрижка изменила ее лицо, как случалось, когда она возникала перед ним со стянутыми сзади волосами, оказываясь одновременно и самой собой, и в то же время другой Джудит, еще более желанной оттого, что стала неожиданной. И только когда наконец затихает двигатель и гаснут фары, исчезает его страх перед присутствием в машине мужчины — наблюдателя и чужака. Джудит возвращается и, поднявшись по каменным ступеням, снова вступает в круг света керосиновой лампы. На этот раз она почти улыбается, произнося фразу, которую он переводит для себя с некоторой задержкой: «Aren’t you going to ask me in?»[83] Он понимает, что до сих пор не сказал ни слова. Он только смотрит на нее, постепенно узнавая ее черты, словно проводит по ее лицу пальцами в ночной тьме, как случалось прежде, когда он, закрыв глаза, вдыхал ее дыхание, втягивал в себя аромат волос и кожи. Пахнет она самой собой: своим одеколоном, усталостью и напряжением долгих часов за рулем, кожаной обивкой кресла автомобиля. Пахнет губной помадой, которой пару минут назад подкрасила губы. Игнасио Абель рассматривает каждую черточку этого лица, не сохраненного его памятью, не запечатленного полуобманом фотокарточек, и неким вызовом для себя отмечает то новое, что в нем появилось, те признаки неведомой ему жизни, которой она жила в последние месяцы, того оскорбительного для него полноценного существования, в котором для него не нашлось места. Сама возможность того, что Джудит жила с другим, что она для этого другого подстриглась, стараясь ему понравиться, слишком болезненна, чтобы он позволил оформиться этому в членораздельное высказывание. Под блузкой, под широкими внизу и сужающимися кверху, плотно обхватывающими талию брюками тело ее, все ее прекрасное и усталое тело теперь так близко, но недоступно ни для его рук, ни для жадного взгляда. Расстегнутая пуговка на блузке, тень в вырезе, вздымающаяся при дыхании грудь, приоткрытые губы — ярко-красные, блестящие в свете лампы, ее уставшее лицо, которое она увидела в зеркале заднего вида за секунду до того, как вышла из машины, когда неподвижно сидела за рулем, чувствуя на плечах груз усталости, изможденность человека, достигшего поставленной цели, и глядела на большой темный дом, выросший на фоне сумрачного леса. Жалость к нему охватила ее неожиданно, застала врасплох, воспользовавшись ее слабостью, вызванной долгой дорогой. Неудобная жалость, которая бы его несказанно обидела, если б он о ней догадался, и начатки нежности, совсем не похожей на нежность прежних времен, необъяснимого теперь, пожалуй, прошлого, отделенного от настоящего всего несколькими месяцами. Тогда Игнасио Абель выглядел лет на сорок. Но когда перед ней распахнулась дверь, а тем более сейчас, повторно выйдя из машины, она увидела мужчину намного старше себя, необычайно скованного, словно страхом, с очень холодным уставленным на нее взглядом, с керосиновой лампой в неподвижной руке. Темный костюм в мелкую полоску, двубортный пиджак с широкими лацканами, который она хорошо помнит, — не тот ли самый, что был на нем в тот день, когда он читал в резиденции свою лекцию, или при их второй встрече, в доме ван Дорена? — теперь кажется чем-то с чужого плеча. Ослабленный галстук окружает почти старческую шею. Она видит его неловкость, эту настороженность и тревогу вместо прежнего желания близости, напора мужественности, непроизвольной надменности. Он кажется ниже ростом: похоже, что теперь он, в отличие от прежних времен, слегка сутулит плечи, а может, свою печать на нем оставила безмерная усталость, которой раньше не было, и все это подчеркнуто чрезмерно свободным костюмом. Ей хочется сказать ему, чтобы он не сутулился, чтобы расправил печи. Протянув руку, она могла бы коснуться его лица, ощутив под пальцами пробивающуюся щетину, — когда они встречались во второй половине дня, лицо его уже не было гладким. Кончики ее пальцев вспоминают, как зарывались в эти густые, гладко зачесанные назад, теперь сильно поседевшие и утратившие блеск волосы. «Впустишь меня? — повторяет она, перейдя на испанский, и открытая улыбка на ее лице — знак временного примирения, почти поздравления с прибытием в ту часть мира, где оба теперь находятся. — Я просто умираю как хочу в туалет».


Он слышит шаги этажом выше, над головой. Прислушивается: долгий звук бьющей в унитаз струи, потом бульканье воды в трубах, шум воды из-под крана. Лежа в постели, когда-то он слушал, как она приводит себя в порядок в жалкой уборной мадам Матильды, а потом переводил взгляд, чтобы видеть, как она, обнаженная, возникает в дверном проеме, и от нее пахнет мылом и одеколоном из косметички, которую она носит с собой, не желая касаться мыла этого дома, хотя помощница мадам Матильды перед каждым их появлением в комнате неизменно оставляет там новый кусок туалетного мыла марки «Эно де Правия»{150}