ио, он услышал, как ночным прибоем шелестит в кронах ветер, и почти сразу после этого — звук струи воды, ударившей в дно ванны. Начало ночи казалось таким же далеким, как и ее завершение. Сердце заколотилось в груди, и его удары, отзываясь в желудке, толкали его вперед еще с большей силой, чем несли ноги. И вот он наверху, но шума воды больше не слышно, так что ориентироваться можно только по полоске света из-под двери в конце коридора, где была его комната. Правая рука слегка дрожит, ощупывая стену. Подушечки пальцев похолодели. Он сглатывает наполнившую рот слюну, но через мгновение во рту уже сухо, и язык почти такой же шершавый, как и губы. Он собирается толкнуть дверь, но сердце сжимает страх: вдруг та заперта? И все же входит в спальню, из-под двери которой сочился свет, — в свою спальню, и видит открытый чемодан Джудит на полу, возле тумбочки, на которой горит ночник под синим стеклянным абажуром. Из-за двери ванной комнаты доносится плеск воды: в ванну погрузилось тело. Если он толкнет эту дверь, та наверняка окажется заперта. А если попробует повернуть фарфоровую ручку — точно не повернется. Однако дверь не заперта, просто закрыта, и стоило приоткрыть ее, как оттуда повалил горячий пар. С мокрыми, откинутыми назад волосами лоб Джудит кажется более высоким, слегка изменяя очертания лица. Он видит светлое пятно ее тела в толще воды, под слоем мыльной пены, но вглядываться не решается. Над водой — плечи и две блестящие составленные вместе коленки. Брюки, рубашка, лифчик, трусики лежат на влажном кафеле. В запотевшем зеркале Игнасио Абель краем глаза видит тень своего лица. «Перевесь поближе ко мне полотенце, — говорит Джудит, а он смотрит вокруг недоумевающим взглядом и не может понять. — Оно позади тебя, на двери».
Она сказала, что ей срочно нужно было принять ванну. Что она вся вспотела, что мышцы свело от долгой дороги. Сказала, чтобы подождал. Он вышел из ванной, прикрыв за собой дверь, и сидит теперь на кровати спиной к окну, за которым колеблются тени деревьев и вдали ровной цепочкой тянутся огоньки окошек поезда — шум его он слушает, не оборачиваясь. Он слышал, как она ушла под воду, а потом вынырнула: пена, наверное, выплеснулась из ванны, глаза закрыты, по блестящему телу стекает вода, когда она встает, нащупывая полотенце. Потом — почти тишина, едва слышное трение мохнатого полотенца о покрасневшую кожу. В своем воображении он рисует картину того, что слышит, и взгляд его не отрывается от двери в ванную комнату, где в любой момент может появиться Джудит. Он в пиджаке и галстуке. Точно так же мог бы он опуститься на кровать в гостиничном номере, только что добравшись до ночлега после долгой дороги, одурманенный усталостью, застыв в неподвижности, приноравливаясь к очередному прибежищу одиночества и непостоянства. От чугунного радиатора на кованых ножках тянет горячим воздухом, но холод, который раньше он чувствовал только в кончиках пальцев, охватил все руки. Он почти дрожит. Попытайся он встать, закружилась бы голова: страшно исчезнуть, страшно проснуться. В возбуждении есть что-то от острой физической боли, от жестокой паники. Ему отчаянно хочется вдохнуть, но воздух не проникает в легкие. Слышно, как что-то звякнуло о стеклянную полочку перед зеркалом, стукнулось о фаянсовую раковину. Джудит расчесалась и почистила зубы. Закрыла кран — звук воды мгновенно смолк. Но звука открывающейся двери он не слышит. А когда поднимает глаза, перед ним уже стоит Джудит: голые плечи, под мышками полотенце, обернутое вокруг тела. «Long time no see»[91], — как же долго он не слышал из ее уст этого выражения, произносимого с таким изяществом и сладостью каждый раз, когда они представали друг перед другом обнаженными. Он делает неловкую попытку встать, но она останавливает его другим знакомым ему движением — жесты возвращаются. Она опускается перед ним на колени и начинает развязывать шнурки на ботинках. Это нелегко: шнурки сильно потрепаны, узлы затянуты туго, а ногти острижены коротко. Ей удается снять один ботинок, он падает и громко стукает о деревянный пол. В свете ночника он видит ее крепкие плечи с редкими веснушками, склоненное лицо, ключицы, грудь, перехваченную полотенцем. Она снимает второй ботинок, роняет его, потом стаскивает с него носки. И начинает обеими руками разминать его большую огрубевшую ногу, полотенце от движений разворачивается и спадает. Его взору открывается ее стройное, такое чувственное тело, она не пытается снова прикрыться. Поднимает лицо, ищет его глаза, руки ее по-прежнему обнимают его ногу, теперь она ставит ее на свою грудь и прижимает к себе — широкую шершавую ступню. Едва ли не больше, чем прикосновение к ее мягкой податливой плоти, его трогает возвращение к воспоминаниям, повторение ритуала. Она поднимается на ноги и, заметив, что губы его приоткрываются — чтобы глубже вздохнуть или что-то сказать, — кладет поперек них указательный пальчик. Мы уже наговорились. Все так же, как и прежде, но намного лучше, чем он помнил. Он хочет начать раздеваться, но она не позволяет. Как будто бы он только что приехал с работы в Университетском городке: нетерпеливый, в пиджаке и при галстуке, пахнущий усталостью и возбуждением, в запыленных на стройке ботинках. Как и тогда, она его и подстегивает, и придерживает его нетерпение: «There is time, plenty of it. We’re not in a hurry, not anymore[92]. — И напоминает вслух: — Time on our hands»[93]. Руки ее лохматят ему волосы, ослабляют узел галстука, срывают его, расстегивают пуговицы рубашки, спускаются к поясу. Где-то далеко очень долго грохочет поезд, и он, словно в тумане, не понимает, сколько же времени прошло с тех пор, как он вошел в дом после ужина с коллегами, канувшего теперь во мглу времен, сколько утекло времени с тех пор, как он немного перебрал и чувствовал подступающую тошноту в машине Стивенса, с потоков дождя, бьющего по крыше и в лобовое стекло; сколько минуло времени с того момента, когда он услышал стук в дверь и пошел ее открывать с керосиновой лампой в руке, думая о том, насколько безумна надежда увидеть за дверью Джудит. Время в наших руках: в его руках сейчас все еще горячие и влажные после ванны груди, а руки Джудит ласково пробегают по его лицу, словно стараясь восстановить его в памяти, проводят по жестким колючкам щетины. Но теперь в нем нет ни страха, ни ощущения разверстой пропасти, ни холода в пальцах. Сердце бьется так же гулко, но не так быстро. Она, должно быть, почувствует эти удары, спустившись ниже, когда будет целовать его грудь, покусывая губами и только чуть-чуть — зубами. Джудит откидывает покрывало с другой стороны кровати и ложится — полотенце на полу, вместе с его одеждой и ботинками. Вытянувшись во весь рост и накрывшись до подбородка одеялом, она замирает. В постели, между прохладных простыней, ей стало зябко. Он ложится подле нее на бок, не в силах полностью избавиться от стыда собственной наготы, и ровно за миг до того, как обнимет ее, все еще не может ни вспомнить, ни предсказать ощущение протяженности и мягкости обнаженного тела Джудит, явленного ему в то самое мгновение целиком: от вкуса ее губ до мягкости живота, и бедер, и коленей, и пяток, и кончиков пальцев ног, от податливой твердости соска до редких и немного жестких волос на лобке — жестких по контрасту с кожей. Он поднимает одеяло, чтобы лучше разглядеть ее всю в свете ночника. У Джудит холодные коленки и ноги, веки опущены, губы приоткрыты — сочные губы того неповторимого вкуса, который — воплощение ее самой, как и ее взгляд или голос. Он пока очень неловко обнимает ее, и через несколько минут она уже не дрожит, но по-прежнему прижимается к нему, переплетя ноги с его ногами. Но когда его рука спускается к ее животу, она сводит ноги и ловит его запястье. «Не надо спешить, — шепчет она ему на ухо, не разъединяя ног, — у меня есть все тело, ласкай его все».
37
В кромешной тьме голос Джудит произносит его имя, и так близко к уху, что он кожей чувствует прикосновение ее дыхания и губ. Но он еще не до конца проснулся и не совсем понял, что именно произнес этот голос — то ли три слога признания в любви на испанском или на английском[94] то ли три слога его имени, прозвучавшие ключом к тайне, произнесенные с легким акцентом, со слегка неправильными гласными: не настолько отчетливыми, как должно быть в испанском, и с краткой паузой между слогами, потому что для каждого нужна особая позиция и языка, и губ. На мгновение голос — призыв и ласка одновременно — стал единственным, что есть в этой тьме, которая непонятно где находится: во сне или наяву, по одну сторону пробуждения или по другую, в какой точке времени и пространства. Ночь вокруг — бескрайний океан черной тьмы, в котором не за что уцепиться ни глазу, ни слуху, и только голос шепчет ему на ухо то ли его имя, то ли фразу из трех слогов, с ударением на одном и том же месте что в испанской ее версии, что в английской. Может статься, он только что заснул и во сне ему привиделась та же нежность, что была в действительности; и в мозгу, и в ощущениях — восхитительное утомление, рядом — длинное обнаженное тело, прижавшееся к нему, местами влажное — все это невесомая часть той же тьмы, что и голос, возникающий и замирающий в ней: неспешные воздушные волны, лишенные очертаний, одной природы с шелестом дождя и ветра в лесу, с уханьем совы неподалеку. Одежда на полу, открытые чемоданы, бумажник в кармане плаща, блокнот, на столе перед окном — листы с набросками, паспорт с фотокарточкой мужчины, которого он и сам бы не узнал, чеки из ресторанов, счета из гостиниц с датами, печатями и рукописными столбиками чисел, открытка детям — он забыл опустить ее в почтовый ящик на Пенсильванском вок зале, спеша на поезд, и пока еще не вспомнил о ней, но наткнется на нее завтра, когда станет рыться в карманах пиджака, ища карандаш: от всего этого он пока отделен, на несколько минут завис во времени, освобожденный равным образом от прошлого и от будущего. Словно пловец, что лег на спину, решив передохнуть посреди озера, он — в глубине этой ночи без единого огонька — держит в объятиях Джудит, которая позвала его по имени, то ли чтобы понять, спит он или нет, то ли чтобы удостовериться, что они существуют: он и она, и его имя — заклинание и признание, мольба, выдох, уплывший и растаявший в темноте. Два имени, написанные на конвертах от руки: Игнасио Абель, Джудит Белый, и они же — впечатанные в белое поле над пунктирной линией официального документа, в машинописной копии, через копирку, где буквы за долгие годы слегка выцвели, как и сама эта ночь последних чисел октября 1936 года, уплывающая все дальше и дальше в прошлое. Но стемнело уже давно, много часов назад — когда солнце клонилось к закату, а он продолжал рисовать, устроившись на стволе возле котлована, заросшего бурьяном и заваленного листвой, где по бокам все еще заметны вертикальные следы от зубьев экскаватора, — и хотя глаза его широко открыты, он не видит пока ни единого признака приближения нежеланного рассвета, и то, что произошло и что происходит сейчас, этой ночью, похоже сразу и на воспоминание, и на сон. Губы Джудит, которые только что шевельнулись, произнося его имя, касаются его щеки, потом шеи, и рука, накрывшая его ладонь, ведет ее вниз по животу, через холодноватые влажные следы, и останавливается, слегка нажав на нее в тот момент, когда ноги ее чуть раздвигаются