разговоры о сексе, неизменно отмалчивался. Через несколько лет после возвращения из Германии он увидел отражение своего собственного сумасшествия в фильме Бунюэля, просмотренном в рамках ограниченного показа для узкого круга лиц и вызвавшем сильное замешательство среди дам в небольшом зале клуба «Лицей»: юная женщина, в которой по прошествии нескольких минут ему ничто уже не мешало увидеть свою мимолетную любовницу-венгерку, сладострастно сосет палец ноги мраморной статуи; два любовника стремятся друг к другу, но, едва соединившись, тут же разлучаются и снова начинают искать друг друга, а найдя, падают на пол, пылая такой страстью, что не способны разжать объятий и не обращают ни малейшего внимания на вспыхнувший скандал. Когда он вернулся в Мадрид в начале лета 1924 года, оказалось, что все вещи и все люди как будто застыли в неподвижности ровно в тот момент, когда год назад он покинул страну. Даже душа его — прежняя его душа — ждала, как и сшитый несколько сезонов назад костюм, зависнув на плечиках в платяном шкафу. Словно трезвеющий пьяница, он понимал, что в Германии погрузился, будто в горячечный бред, в какое-то коллективное помешательство и тревогу. Но стоило ему пересечь границу, как ровно в тот момент, когда он проходил паспортный контроль, протягивая паспорт жандармам в треугольных фуражках с угрюмыми бедняцкими лицами под ними, а потом сел в испанский поезд, бушевавшее в нем чрезмерное возбуждение немедленно превратилось в уныние. Силы он теперь черпал исключительно из своего битком набитого книгами и журналами чемодана, протащенного на себе, словно могильная плита, по вокзалам Европы, чемодана, который будет питать его ум в грядущие годы интеллектуальной нищеты. В Мадриде стояла жара африканской пустыни, однако по центральным улицам ползла неторопливая барочная процессия в честь праздника Тела Христова: каноники в тяжелых одеяниях вздымали кресты и размахивали вычурными серебряными кадилами; женщины под черными мантильями, с черными усиками над пухлой верхней губой (среди них — его свекровь, донья Сесилия, и незамужние сестры его свекра, дона Франсиско де Асиса); военные в парадной форме, салютующие оружием Святому Причастию. Он вошел в дом, где все пропахло тяжелым запахом противоревматической мази отца Аделы и его любимым чесночным супом: обедал он у дочери, в доме, который он и его супруга практически не покидали, пока зять был в отъезде. Мигель с ярко-красным личиком неустанно плакал, и Адела принялась перечислять ему симптомы вероятной кишечной инфекции, как будто бы именно он, Игнасио Абель, или его отсутствие является ее причиной. Дочка, которой уже исполнилось четыре, испуганно бросилась в объятия матери, увидев высокого незнакомца, который опустил на пол два огромных чемодана и двинулся прямо к ней по коридору, широко раскинув в стороны огромные руки.
Прошло уже столько времени, а он все продолжал искать, как и в те давние времена, ожидая чего-то такого, о чем не имел ни малейшего понятия, но что втайне подтачивало стабильность его сознания, будто заложив под него мину, не давая ни покоя, ни настоящего успокоения, прививая подозрения и заставляя сомневаться в том, что лежит на поверхности: в успехах и достижениях. В немецких и французских иллюстрированных журналах ему порой попадались свежие фотографии, подписанные кратким звучным псевдонимом его давнишней любовницы. Без лишних эмоций, спокойно он размышлял над возможной асимметрией воспоминаний: то, что имело первостепенное значение для него, наверняка ничего не значит для нее. Время смыло и злость, и мужские опасения в том, что его поднимают на смех; осталась лишь тайная благодарность. Он продолжал искать в силу какой-то мальчишеской привычки души, ставшей теперь чертой характера, никак не согласуясь с перспективами его реальной жизни, постепенно сникая по мере того, как жизнь делалась все более прочной, огражденной не только от рисков, но и от сюрпризов, словно архитектурный проект: но мере своего воплощения он обретает ощутимое и полезное присутствие, но в то же время теряет новизну и красоту, столь мощные возможности в самом начале, в той точке, когда это был лишь только эскиз, игра линий на альбомном листе, или даже раньше, когда он — всего лишь озарение интуиции, всего лишь пустырь, на котором еще очень нескоро начнется закладка фундамента. Каким-то образом то, что воплощалось, обманывало надежды: воплотившись в жизнь, строение уже исключало лучшее из того, чем могло бы стать. Быть может, уже несколько притупилась острота интеллекта, как ослабело зрение и сделались более неловкими движения, как чуть отяжелело и оплыло тело, давно уже не пронзаемое истинным желанием. Напряжение ожидания оставалось неизменным, однако выросла вероятность, что ожидающее его в будущем не слишком разнится от уже случившегося в прошлом. Отмена неизвестности, представления о безграничных возможностях, всего того, что он ощущал во время своего пребывания в Германии, предчувствуя что-то очень светлое, столь краткосрочное в памяти, — всего этого, возможно, никогда не случится. Весь свой талант и все амбиции он вложил в профессию. В собственной личной жизни участвовал как-то рассеянно, как тот, кто перекладывает на чужие плечи второстепенные детали сложной работы. Выбиться в люди практически без чужой помощи — разве что благодаря энергии своей неграмотной матери и преждевременно погибшему отцу, чьей волей, ни разу не высказанной, однако настойчивой и втайне направленной на то, чтобы доля его сына стала не такой горькой, как у него самого, — окончить сначала старшую школу, а затем выучиться на архитектора, прожив все эти годы в фанатичном аскетизме, потребовало от него такой степени концентрации и напряжения, что вся последующая жизнь казалась ему бесконечно длящимся периодом апатии. Получив диплом и обретя первое место работы, соответствовать в каждый последующий момент ровно тому, что от него ожидалось, не требовало больших усилий, чем просто плыть по течению, но с неким стратегическим расчетом, в смутно осознаваемом направлении респектабельности. Скорее всего, Адела, когда оба они были молоды, нравилась ему гораздо больше, чем теперь вспоминалось. Ухаживание, женитьба, дети: дочка, а потом и сын — все приходило в свой черед, с разумными интервалами. Со смешением рационального расчета и глубочайшего отвращения он принял нормы жизни семьи Аделы: ходил на крестины, конфирмации, соглашался с навязыванием ладанок его детям, скучал на бесчисленных семейных торжествах — свадьбах, именинах, рождественском и новогоднем ужинах, вел себя как человек воспитанный, но чем дальше, тем больше выглядел все более отстраненным, что окружающие воспринимали как доказательство его странностей, а может, таланта, но вполне вероятно, еще и как печальное следствие плебейского происхождения, о котором вслух не упоминалось, но о чем никто и не забывал. Несмотря на то что он сын привратницы с улицы Толедо и выбившегося в люди каменщика, они имели великодушие принять его, счесть за своего; отдали ему лучшее (хотя и слегка несвежее) дитя безупречной во всех отношениях фамилии; обеспечили доступ к первым ступеням в профессии, в которую никаким другим способом пробиться он бы не смог, пусть даже и с дипломом с отличием и званием архитектора в придачу. От него ожидалось, что он выполнит возложенные на себя обязательства, что он в рассрочку, пожизненно будет выплачивать им проценты с полученного кредита: приличное поведение, видимое супружеское усердие, скорое отцовство, блистательное и приносящее выгоды развитие своих природных талантов, теоретических, конечно, в силу которых он и был, без долгих размышлений, допущен в социальный класс, к которому не принадлежал от рождения.
Многие годы он столь правильно и без видимых усилий играл эту роль, что почти позабыл, что жизнь может быть другой. Разочарование и приспособление вскоре укоренились в его душе не менее прочно, чем глубокое безразличие ко всему, что отличается от интеллектуальной экзальтации архитектора-одиночки. Скука без надрыва, секс без влечения и совместные, чересчур частые ночи без сна из-за детей — вот чем была для него супружеская жизнь. Он думал, что свойственная ему погруженность в себя и холодность, со временем переросшая в безразличие, не имеют для Аделы ровно никакого значения, о чем он никак не жалел, полагая, ко всему прочему, что она принимает изменения в нем скорее с облегчением, поскольку всегда казалась неуверенной в себе: тела своего она стеснялась и придерживалась мнения, что мужчинам свойственно выходить из дома рано, возвращаться очень поздно и заполнять время между этими двумя событиями какими-то загадочными занятиями, единственным достойным внимания следствием которых является благосостояние семьи. Мысль воспользоваться услугами проституток была ему не близка, даже если б удалось снять неизбежные вопросы гигиены, которые, к его удивлению, нимало не отпугивали других мужчин. Его веймарскому опыту с юной отважной женщиной, обнаженной, дрожащей от холода, которая обнимала его и с улыбкой глядела в глаза, пока он ускорял ритм движений, сообразуя свой натиск с волнообразным колебанием ее бедер, уже не было суждено повториться, как и безвозвратно ушедшей молодости. На женщин он смотрел, не пропуская ни одной, однако они редко вызывали в нем настоящий интерес, когда хотелось обернуться и поглядеть вслед. Он полагал, что годы притупляют чувственное желание ничуть не меньше, чем амбиции и размах воображения. Незнакомая американка, обменявшаяся с ним всего парой фраз, ему приглянулась, и чувство это оставалось с ним и тогда, когда он с наслаждением вспоминал ее образ в полумраке такси, пока сидящая рядом Адела недовольно о чем-то ему говорила, как будто что-то уловив, словно заметив в глазах мужа мгновенно вспыхнувший огонек, отсутствовавший там уже долгие годы. Дочка тоже не оставила без внимания слишком узкую юбку, короткую стрижку и акцент в испанской речи иностранки, столь непохожий на суровые германские согласные сеньориты Россман. В ту ночь, тихо лежа рядом с женой, он снова думал об иностранке, силясь в точности, во всех деталях припомнить ее лицо — россыпь веснушек на носу, блеск глаз сквозь завесу кудрей, которые ему так глупо захотелось отвести рукой, — и тут же пробудилось несомненное физическое желание, вскоре угасшее: огонек, подпитываемый крохами воображения взрослого мужчины. На следующий день в своем кабинете в Университетском городке — на столе раскрыта газета с заметкой о его лекции, с перетемненной фотографией, на которой с трудом можно было узнать его лицо, — он снял телефонную трубку и попросил соединить его с номером Морено Вильи, придумывая на ходу предлог для разговора, который должен будет непринужденно перейти к Джудит Белый. Однако он передумал и, не дослушав телефонистку, повесил трубку, внезапно осознав, что не привычен к такого рода хитростям. И больше уже ему не подвернулось случая ни повторить этот звонок, ни реализовать свое смутное желание заехать в резиденцию под тем или иным предлогом, теша себя мальчишеской надеждой увидеть ее вновь.