Я каталогизирую содержимое карманов Игнасио Абеля: все, что мужчина носит с собой, не отдавая себе в этом отчета, все, что он не выкинул, что ему очень дорого, что как будто беспричинно приклеилось к его одежде, оттягивая своим весом карманы, ослабляя нитки, — в какой-то момент это давление приводит к дыре; перечисляю то, что помогло бы его опознать, реконструировать его передвижения, что так же эфемерно, как и любая бумажка, которую октябрьский ветер гонит вдоль улицы; как содержимое корзины для бумаг, которую горничные отеля «Нью-Йоркер» опорожнят в мусорный бак. Ведь ты уже умер, и рассказать о тебе смогут лишь эти вещицы. Однако прыгающие с Виадука мадридские самоубийцы, прежде чем сигануть в пропасть, как правило, освобождают карманы, оставляя в идеальном порядке все документы и более-менее ценные личные вещи. Кто-то даже снимает туфли, но не носки и аккуратно ставит их рядышком, ровненько, как по линейке, словно пару обуви в ногах своей кровати (Адела же туфли не сняла; в воду она прыгнула или, точнее, сделала шаг вперед и упала в нее прямо в туфельках на каблуках, сжимая руками в летних кружевных перчатках сумочку, и в шляпке, тут же поплывшей по поверхности воды, издалека напоминая бумажный кораблик). Инстинктивно мотнув головой, он гонит от себя эти мысли; вспоминает о письме Аделы, которое лучше бы ему разорвать на мелкие кусочки, но оно все еще лежит в кармане с назойливым упорством то ли воспоминания, то ли паразитического угрызения совести: И зачем мне скрывать что я не лучше тебя потому что то что больше всего меня страшит и бесит это не то что тебя убили эти дикари которых ты считал своими и что детям твоим придется расти без отца, а то что ты живой и такой счастливый в объятиях другой. Вспоминает о письмах Джудит, так опрометчиво хранимых им в ящике письменного стола в кабинете, под защитой маленького ключика, который когда-нибудь он неизбежно должен был оставить в замке. Мне было прекрасно известно что многое из того о чем ты мечтал я не могла тебе дать но никто другой тоже не сможет тебе этого дать потому что того чего ты хочешь попросту не существует а любить то что к тебе ближе всего тебе не дано.
Археологическое изучение пассажира поезда, отправившегося с Пенсильванского вокзала в четыре часа пополудни в один из дней октября 1936 года; не того, что лежит в его чемодане, как две капли воды похожем на чемодан приехавшего из-за границы, а содержимого его карманов: билет на поезд; памятка с правилами поведения в случае чрезвычайной ситуации, вручаемая каждому пассажиру, взошедшему на борт лайнера компании «Манхэттен»; почтовая открытка с уже наклеенной маркой, которую, терзаясь угрызениями совести оттого, что не пишет детям, он поклялся себе бросить в почтовый ящик, добравшись до конечного пункта, несмотря на то что не знает, получили ли они хоть одну из тех, что он посылал, начиная со следующего после отъезда из Мадрида утра, когда опустил первую открытку в почтовый ящик в Валенсии, на только что политой площади с пальмами; монеты по десять испанских песет, французские сантимы, малюсенький медный цент, провалившийся в дыру в кармане, где скапливаются засохшие крошки хлеба — на такой глубине, куда не достают даже ногти; завалявшаяся почтовая марка; перьевая ручка — подарок Аделы на его последний день рождения, идею подарка подсказал — да и продал ей с небольшой комиссией — профессор Карл Людвиг Россман, воспользовавшийся случаем, когда в очередной раз пришел в дом к Игнасио Абелю встретить свою дочь после урока немецкого языка, который она преподавала его детям; жетон на наземное метро; два письма от двух женщин, столь же непохожих друг на друга, как и почерк той и другой (каждое из писем знаменует собой конец этапа обеих сторон его жизни, тех самых, относительно которых он какое-то время думал, что они никогда не столкнутся и не сольются, что это смежные комнаты в отеле, разделенные звуконепроницаемой перегородкой, что это параллельные миры). Фотокарточки в сильно потертом бумажнике, разбухшем от никому не нужных документов и удостоверений: паспорт, членский билет Всеобщего союза трудящихся и Социалистической партии{53}, членский билет Коллегии архитекторов, пропуск с датой 4 сентября 1936 года, дающий право проезда «в город Ильескас провинции Толедо с целью эвакуации ценных произведений искусства, национального достояния, находящегося под угрозой уничтожения мятежниками». Пропуск говорит об угрозе, не о наступлении. Слова заменяются в надежде, что факты перестанут быть таковыми, если назвать их иначе. Что враг продвигается и нет силы, способной его остановить или, как минимум, затормозить наступление, а есть только плохо организованные группки милиционеров, которые от бахвальства мгновенно переходят к состоянию паники и обращаются в беспорядочное бегство после первых же выстрелов; что они погибнут жертвенной и бесполезной смертью храбрых, не понимая, где враг, не разглядев во внезапно начавшейся суматохе, что вокруг идет бой; что они падают на землю от отдачи в плечо, или же винтовки у них без патронов, или они и вовсе деревянные, или это огромные пистолеты, раздобытые при грабеже казармы Куартель-де-ла-Монтанья{54} и теперь бессмысленно разряжаемые в воздух в попытках подбить самолет, летящий на малой высоте над шоссейной дорогой и поливающий все под собой пулеметными очередями; что стреляют милиционеры по кронам деревьев, колышущихся на ветру, потому что кому-то почудилось, что кроны кишмя кишат неприятелем. «Захваченные мятежниками пункты, рассматриваемые ими в качестве опорных и решающих бастионов, с каждым днем оказываются во все более отчаянном положении, и если они пока еще не сдались правительственным войскам, то исключительно по той причине, что наши победоносные силы намерены не снести эти города с лица земли, но взять их, сохранив для Цивилизации и Республики». Быть может, они уже вошли в Мадрид и этот вечер — первый вечер оккупации, когда после шести вечера молчаливые улицы уже погружены во тьму, неотличимую от внутренности чернильницы или колодца. Быть может, к тому часу, когда поезд прибудет на станцию, где находится Бертон-колледж, газетный киоск встретит его заголовками с еще не высохшей типографской краской, кричащими о падении Мадрида.
Джудит Белый — это фото в бумажнике, снятое, когда и возможности их встречи еще не существовало, снимок, сделанный в Париже за несколько дней или недель до того, как ей пришло приглашение приехать в Мадрид, пришло неожиданно, почти с сегодня на завтра, когда планы у нее были иные: осень в Италии за написанием репортажей для одного из американских журналов, где платили мало, зато она получала сразу два бонуса: не тратила последние крохи своих денег и имела возможность увидеть на журнальных страницах написанное собственной рукой. И главное, эти публикации видела не только она сама, но и мать, хранившая в специальном альбоме фото и письма, которые приходили от Джудит на протяжении последних двух лет, туда же отправлялись редкие публикации за ее подписью — пока что довольно сомнительная компенсация за материнскую жертву, финансовый вклад в то, чтобы дочка могла позволить себе эту поездку, завершая свое образование в мире, которого она достойна, который позволит ей найти призвание. Самые хрупкие вещи отличаются чрезвычайной прочностью, по меньшей мере в сравнении с людьми, которые ими пользуются и их производят. В одном из архивов Нью-Йорка, где практически не бывает посетителей, хранятся, наверное, переплетенными в толстые тетради хлипкие журнальчики радикальной направленности, публиковавшие с 1934 по 1936 год путевые заметки и короткие зарисовки, посвященные городам Европы, за подписью Джудит Белый: они не были открыто политическими, но в них — острый взгляд, наблюдения над жизнью, быстрый прерывистый стиль, и отпечатаны они на портативной пишущей машинке «Смит-Корона», также подаренной ей матерью, как и все путешествие, да и сама идея его совершить. Машинку мать вручила, когда они стояли на причале и ждали подачи трапа, когда уже оглушительно проревела первая сирена, а из одной из труб к небу поднимался черный столб дыма. Мать не ставила никаких условий, не требовала зримого результата, она просто вручила этот подарок, выложившись по полной, с той же безграничной щедростью, которая наполнила ей сердце двадцать девять лет назад, когда она подарила дочке жизнь, ощутив такое же изнеможение, такую же пустоту после усилий, потребовавших приложения всех ее органических и нравственных сил, вложенных в то, чтобы дочь появилась на свет. Свои двадцать девять лет Джудит отметила в открытом море, закрывшись в каюте и сев перед пишущей машинкой, в каретку которой был заправлен лист белой бумаги; ее мутило от качки и жары, а голова кружилась от щедрости материнского подарка и от ответственности, павшей на нее, когда она его приняла. Облокотившись о балюстраду на палубе первого класса, за ней всю дорогу наблюдал Филипп ван Дорен. Вследствие этого подарка окончательную форму должна была обрести жизнь Джудит, но в то же время и жизнь матери, ведь жизнь дочери отчасти является продолжением той жизни, которую мать прожить не смогла; это путешествие в Европу, где прежде она никогда не бывала, эквивалентно возвращению, которое матери уже не суждено. Джудит, младшенькой, позднему ребенку, который родился у нее уже на самом закате, в тридцать с хвостиком, предстояло исполнить все материнские мечты и реализовать все возможности, от которых ей пришлось отказаться, когда она была вынуждена погрузиться в воспитание детей и ведение дома, оказавшись в тени вечно мрачного мужа-тирана, который никак не мог взять в толк, почему другие, приехав в Америку совсем недавно, уже преуспели, а он — нет или почему у него что-то получилось, но не в той степени и не с тем запасом прочности, на которые он рассчитывал. И так случилось именно с ним, с тем, кто когда-то в России был весьма успешным и всеми уважаемым коммерсантом. Неожиданно для себя в новой стране он оказался таким же неловким в бизнесе, как и в языке, на котором он и на собств