Ночь времен — страница 34 из 166

т над горными вершинами Сьерры, понимают, что летят бомбить Мадрид, и думают, что отец их все еще в городе или уже погиб и им уже никогда его не увидеть. Последний оставшийся им на память образ отца — дурного качества фото, нечеткое, размытое в толще проявителя: светлый костюм, черный портфель, летняя шляпа в руке, он машет ею из-за забора в тот момент, когда уже второй раз гудит подходящий к станции поезд.

Со свистом, похожим на гудок корабля, поезд отдаляется от берега реки, прибавив скорости, въезжает, словно в туннель, под свод желтых, бурых, рыжих, сизых, краппа листьев и углубляется в лес — такой густой, что послеполуденный солнечный свет сюда едва проникает. Потоки воздуха от мощного поступательного движения поезда вздымают целые вихри палой листвы, отдельные листья взлетают и стайками испуганных бабочек бьются в оконное стекло, быстро оставаясь позади. Листья дубовые, кленовые, листья вяза, листья деревьев, которых он никогда прежде не видел, чьи кроны, пока еще густые у вершин, сбрасывают свой наряд, и листва кружится в воздухе, устилая землю, словно густой вихрь красных, коричневых, желтых снежинок, что ложатся между невероятными по толщине стволами, настоящими первозданными колоннами, покрывая ковром непроходимые заросли кустарника, некую существующую, кажется, от века чащу, встающую стеной всего в паре шагов от поезда, точно так же, как недавно совсем рядом с рельсами в его вагоны то и дело бился океанский бриз широченной реки. Взгляд теряется в глубине леса: от города, что остался позади всего в нескольких минутах езды, и от моста, что стоит прямо за спиной — свидетель столь близкого присутствия человека, — не остается как будто и следа; кажется, что континент замкнулся в себе, в истоках своих рек и ручьев, в царстве лесов, залечив все шрамы от вторжения сюда пришельцев. Эта бурная растительность может поглотить, покрыть собой руины каких угодно цивилизаций. В приоткрытое окно проникает теперь не соленый ветер водорослей и моря, а аромат листвы, мокрой земли и плодородной почвы, растительных останков, перегнивающих под сенью непроходимых зарослей. А вот все сосновые рощи, некогда полностью покрывавшие горы Сьерра-Морена и Сьерра-де-Касорла, пошли под топор, чтобы из них построили корабли Армады Филиппа И, которые впоследствии, всего за несколько часов шторма, затонули у берегов Англии. Сгинувшие лесные звери, лишившиеся гнезд и пристанища птицы, сошедшая со склонов, размытая дождями земля, не удерживаемая более корнями деревьев, и в конце концов — голые безжизненные скалы, суровая родина козопасов, изможденных крестьян и разных юродивых, готовых продолжить рубить и жечь, не оставляя места для жизни даже скорпионам.


Он назначил второе свидание: пригласил Джудит Белый на прогулку в Ботанический сад. Она с удовольствием узнавала произрастающие в Америке деревья, радовалась их осенним краскам — точно таким же, как дома, однако была изумлена тому, что лес закончился так скоро, что они так быстро дошли до французского сада с его прямыми дорожками, оградками и перголами. Они шагали молча, прислушиваясь к шелесту сухих листьев под ногами. Они еще не приноровились к хитростям и уловкам тайной любви. И еще даже не стали любовниками. До тех пор они всего лишь целовались в зеленоватом сумраке бара в отеле «Флорида»{56}, сопровождая поцелуи неловкими и страстными ласками. И еще раз — в автомобиле, когда Игнасио Абель впервые вез ее домой, в пансион: оба — в ошеломленном молчании от собственной дерзости. Они еще не видели друг друга обнаженными. Всевозможные разговоры поначалу отвлекали их оттого обстоятельства, что они вместе; они позволяли задержать, подвесить на ниточке то, что их связывало, что скрывалось за словами. Они договорились встретиться возле ограды Ботанического, и искреннее побуждение каждого побежать навстречу другому угасло в прелюдии физического соприкосновения. Они не поцеловались — то ли из-за нерешительности, то ли по причине смущения, и руки жать тоже не стали. Вновь охватившее их смущение ластиком стерло близость, обретенную на первом свидании; вдруг показались невозможными ни объятие, ни долгий поцелуй в губы. Снова приходилось начинать сначала: вновь нащупывать установленные границы, невидимые путы хорошего воспитания. Как странно, что все это случилось: что с тех пор прошел всего лишь год, что свет октябрьского денька был почти тот же самый, впрочем, как и пряный запах, как и палитра красок деревьев. «Но самое странное — это то, что в Мадриде я чувствую себя как дома», — сказала тогда Джудит ровно перед тем, как надолго замолчать: руки в карманах легкого плаща, непокрытые волосы, глядит вокруг так жадно и так спокойно, как и в тот первый их день, когда они вместе оказались на улице, на тротуаре Гран-Виа, выйдя из дома ван Дорена, прямо перед афишами кинофильмов, покрывавшими весь фасад Дворца прессы. В то теплое и влажное октябрьское утро в Ботаническом саду, когда в воздухе плыл слабый запах дыма и палой листвы, они читали таблички с названиями деревьев, написанными на латыни и испанском. Джудит неуверенно произносила их вслух, послушно исправляя ошибки, радуясь тем названиям, что отсылали к происхождению дерева: вяз кавказский, плакучая сосна гималайская, секвойя гигантская калифорнийская. Говорила, что в Мадриде чувствует себя как дома, гораздо лучше, чем в любом другом городе Европы, а она за последние полтора года объездила их немалое количество, и что это ощущение появилось у нее с первого момента: в тот миг, когда она ранним сентябрьским утром сошла с поезда на Северном вокзале, оказалась на залитой солнцем влажной улице, села в такси и доехала до площади Санта-Ана, уставленной прилавками с овощами, зеленью и цветами, площади, доверху наполненной высокими голосами торговок и щебетанием птиц в проволочных клетках, зазыванием покупателей и расхваливанием товара, флейтами точильных кругов и громкими разговорами, доносящимися из распахнутых настежь кофеен. Таким был тот квартал в Нью-Йорке, где она жила девчонкой, обронила она, разве что с несколько более мрачной энергией, с отчетливой злостью, проявляемой при добывании каждодневного пропитания или в поисках выгоды, в суровости отношений между мужчинами и женщинами, приехавшими из самых отдаленных уголков мира, которым приходилось зарабатывать себе на хлеб с первого дня, без чьей-либо помощи в чужом и страшном для них городе, удаляясь от знакомых улиц, на которых селились иммигранты, одетые так же, как одевались в деревнях и гетто на дальних окраинах Восточной Европы, тех улиц, где их окружают вывески, голоса, запахи пищи, в точности воспроизводящие антураж стран, откуда они приехали. В Мадриде вставший на углу уличный торговец или просто горожанин, что оперся на барную стойку, в глазах Джудит был там всегда; у нее создалось впечатление, что они пребывают в вечно расслабленном, без потрясений, состоянии, характерном и для мужчин в темных костюмах, что взирают на улицу из высоких окон кофеен, и для сонных смотрительниц в залах музея Прадо. «А ты еще не сталкивалась, — поинтересовался он, — в плане знакомства с восточной расслабленностью, с той ее разновидностью, в которой пребывают чиновники в присутственных местах? Не приходилось ли тебе прийти по делам в какую-нибудь контору к девяти утра, прождать до десяти с гаком и наконец увидеть в окошке физиономию с кисло-бесстрастной миной и желтый от никотина палец, который помахивает перед твоим носом в знак отказа или негодующе тычет в какое-то место в документе, где отсутствует виза, марка, подпись какого-то лица, которое придется искать в другом заведении, еще более недоступном, где даже и окна для обращений не предусмотрено?»

— Не считай экзотикой то, что всего лишь отсталость, — подвел итог Игнасио Абель, не будучи вполне уверенным в том, что имеет право употребить второе лицо единственного числа, словно претендуя на, возможно, неуместное прикосновение или сближение и не решаясь не то чтобы дотронуться до нее, но и дать волю своему желанию. — Нам, испанцам, выпало несчастье быть колоритными.

— А ты и похож на испанца, и не похож, — сказала Джудит и остановилась, подняв на него взгляд с легкой улыбкой узнавания: рискуя больше, чем он, горя нетерпением, желая показать ему, что она-то все помнит, что случившееся между ними в прошлый раз никуда не делось. — А я, на твой взгляд, на американку похожа?

— Ты самая что ни на есть американка, больше, чем кто бы то ни было.

— Фил ван Дорен наверняка бы в этом усомнился. Его-то родные приехали в Америку три века назад, а мои — всего тридцать лет как.

Ему вовсе не понравилось, что она упомянула ван Дорена, да еще и с краткой формой имени: он хорошо помнил его настойчивый и ироничный взгляд из-под выщипанных бровей, его плоские волосатые руки с унизанными кольцами пальцами, что лежали на талии Джудит, и тот миг, когда он, едва выйдя за порог и оставив их одних, вдруг резко открыл дверь и заглянул в комнату, будто что-то забыв.

— Для него мы, испанцы, нечто вроде абиссинцев, полагаю я. О своих поездках в глубинку он говорит так, словно вынужден был воспользоваться услугами носильщиков-аборигенов.

Однако он отдавал себе отчет в том, что эта его враждебность коренится в глубоко личной неприязни, вызванной ревностью к отношениям между Дореном и Джудит, где места ему не было и о которых спросить у нее он не решался — да и по какому, собственно, праву спрашивать? Раз уж женщины ему не по вкусу, то с какой стати он без конца ее лапает? Но разве в этом разберется такой, как он, такой неуклюжий — и не только в вопросах адюльтера, но и просто там, где замешаны чувства; как бы посмел он пристать к ней с этим вопросом, если она — вот она, здесь, рядом с ним, такая искренняя и желанная, на аллее Ботанического сада, где, кроме них, никого, а он не решается не только коснуться ее, но и даже выдержать ее взгляд; если он слушает ее добросовестно выученный испанский, с каждым разом все более беглый, но думает вовсе не о том, о чем она говорит, и даже не о том, что сам отвечает, а о погружающей его в пучину отчаяния возможности: то, что однажды свершилось, больше не повторится. Слышались гудки поездов с вокзала неподалеку, трезвон трамваев, рокот моторов и визги клаксонов авто на бульваре Прадо, приглушенные густыми кронами деревьев и шелестом сухих листьев под ногами, слегка утопавшими во влажной почве, — всего год назад, год и пару дней назад, в другом городе, на другом континенте, в другую эпоху; сонные кошки там лениво вытягивались на каменных скамьях, греясь на солнышке. А что, если она уже пожалела и раскаялась или попросту сочла, что вся эта история и яйца выеденного не стоит, что есть что-то унизительное или смешное в страсти сорокасемилетнего мужчины, мужчины женатого, да еще и с детьми, человека известного, кому немыслимо показаться на публике с любой иной женщиной, кроме собственной жены, тем более с иностранкой, гораздо моложе его самого, выставив ее на обозрение всем зевакам Мадрида — тем самым лицам, что взирают на мир от барных стоек или устроившись возле окон бесчисленных кофеен? Что же я делаю, наверняка спросил он себя, когда оба они умолкли и их разговор — маскировочная сетка — уже не мог скрыть задуманную им комбинацию: уйти из конторы намного раньше положенного и привычного времени, договориться о вс