{62}. В семье страстному обсуждению подлежали характерные черты каждой из этих двух ветвей. «А Виктор, сынок, носик-то унаследовал от Понсе-Каньисаресов — фирменный нос, ни с чем не спутаешь»; «У этой девочки с рождения, сразу видно, характер Сальседо, она Сальседо чистой воды». Детей Игнасио Абеля и Аделы, стоило им родиться, все — дедушка, три незамужние тетки, шурин Виктор, дядюшка-священнослужитель — брали на руки и внимательно, с очень близкого расстояния разглядывали, судя и рядя, к какой из двух ветвей этого древа восходит этот носик, или эти волосы, или ямочки на щеках; от какого Понсе, или Каньисареса, или Сальседо унаследовал младенец привычку так громко плакать — «Ох уж эти могучие легкие Каньисаресов!» — или глубоко зарываться в пышную грудь кормилицы; едва ребенок, неуверенно покачиваясь, делал первые шаги, как уже устанавливалось точное соответствие его манеры ходить походке какого-нибудь особо молодцеватого предка или разворачивались яростные споры относительно принадлежности этой походки — Понсе, или Понсе-Каньисарес, или Сальседо — с такими техническими деталями, которым могли бы позавидовать языковеды, обсуждающие этимологию какого-нибудь слова. В пылу этих ученых дискуссий они имели обыкновение напрочь забывать о неизбежном генетическом вкладе отца этих детишек, за исключением, правда, тех случаев, когда возникало подозрение о наличии некоего дефекта и его нужно было как-то объяснить: «Похоже, бедный малыш унаследовал эту странность от отца». Сидя за семейным столом, Адела искоса поглядывала на мужа и, не в силах справиться с напряжением, терзалась, стоило ей представить, что он думает, какими глазами на все это смотрит. Ты презираешь моих родителей притом что они не сделали тебе ничего плохого любят тебя как сына и даже больше ведь твоих-то уже нет. Ты видишь их глупыми смешными и совсем не хочешь понять что они далеко уже не молоды и у них понемногу развиваются разные старческие мании что будут и у тебя и у меня когда доживем до их возраста. Брат мой для тебя — фашист и паразит и когда он к тебе обращается ты так резко его обрываешь что даже мне совестно. Ты не умеешь видеть многого ни сколько в них доброты и щедрости ни как они любят твоих детей ни как твои дети любят их. Ты даже не представляешь как они переживают за тебя когда узнают обо всех ужасных вещах что твои или те кого ты считаешь своими творят в Мадриде как они точно так же как я и твои дети тревожатся не зная где ты и что с тобой сделали эти дикари. Думаю что в тебе они вызывают только злость и горькую обиду. Ты и не знаешь как они радуются за тебя каждый раз когда ты добиваешься успеха в профессии. Они ценят тебя и им совсем неважно что ты республиканец и социалист что ты не ходишь по воскресеньям к мессе и не хочешь чтобы дети наши получали религиозное воспитание как будто моего мнения никто и не спрашивает. Ты презираешь их за то что они католики и голосуют за правых что они ходят к мессе что каждый день читают молитвы никому между прочим не причиняя тем самым вреда. Но ведь ты не отказался ни от денег моего отца когда у нас ничего еще не было ни от заказов которые появились у тебя только благодаря ему а когда ты втемяшил себе в голову отправиться в Германию хотя дети были совсем еще маленькими ты ведь тоже не побрезговал просить моего отца забрать нас с детьми к себе пока ты будешь далеко тебе же это позволило уехать без тяжкого груза на сердце да еще и экономия вышла трудновато было бы тебе продержаться целый год в Германии только на стипендию выделенную Советом по дополнительному образованию. Ты не прощаешь им что они консервативны и религиозны ты не чувствуешь благодарности за то что приняли тебя с распростертыми объятиями хотя другие члены моей семьи и нашего класса когда ты попросил моей руки говорили что за душой у тебя ни копейки что ты сын социалиста бригадира строителей и консьержки с улицы Толедо. Ретрограды как вы их называете вот только они к тебе всегда были намного щедрее на доброту чем ты к ним. Если бы не они и не дети я бы уже давно все эти годы сохла бы от одиночества и скажи-ка ты мне что бы у меня осталось без них в тот день когда ты уехал-таки в Мадрид зная не хуже нас что там происходит нечто ужасное а сделал ты это ровно потому что тебе в тот день приспичило встретиться с любовницей больше чем видеть своих детей.
Ему, наверное, никогда не удалось бы растолковать своей жене, что против ее родных в наибольшей степени его настроили вовсе не идеологические расхождения, а эстетическое отторжение, то самое отторжение, каким он молча терзался перед нескончаемыми источниками испанского уродства, воплощенного в стольких обыденных вещах, перед той разновидностью национального разврата, что оскорбляла скорее его чувство прекрасного, чем его чувство справедливости: чучела бычьих голов над стойками в тавернах, афиши коррид с алыми пятнами цвета красного перца и желтыми — шафрана, складные стулья и бюро — имитации испанского Возрождения, куклы в костюмах танцовщиц фламенко, с платком, завязанным узлом-ракушкой на лбу, которые закрывают глаза, когда их кладешь, и снова их открывают, словно воскреснув, когда их вновь поднимаешь, перстни с квадратными камнями, золотые зубы в жестких ртах власть имущих, скорбные белые гробы детей, некрологи младенцев в газетах: «взлетел на небеса, воссоединился с ангелами», барочная лепнина, гранитные выступы на гротескных фасадах банков, вешалки с рогами и копытами оленей или горных коз, геральдические гербы фамилий, выполненные в технике керамики Талаверы, некрологи в «АБС»{63}и в «Эль-Дебате»{64}, фото короля Альфонса XIII на охоте — почти до самого конца, за несколько дней перед тем, как тот покинул страну, — безразличного или слепого к тому, что происходило вокруг него, опершегося о винтовку возле головы бедного оленя, подстреленного с одного выстрела, или прямого как палка, глядящего молодцевато рядом с гекатомбой куропаток, фазанов или зайцев, в окружении барчуков в охотничьих костюмах и гамашах и слуг в бедняцких кепках и альпаргатах, с вымученными улыбками беззубых ртов.
Порой ему казалось, что одолевавшие его приступы ярости скорее имеют отношение к эстетике, чем к этике; больше к безобразию, чем к несправедливости. В ротонде отеля «Пэлас» барчуки-монархисты поднимают чашки с чаем, оттопыривая мизинец с некрупным перстнем и длинным отполированным ногтем. В самых модных кинотеатрах персонажи фильмов просто профанируют это чудо техники, звуковое кино, неожиданно принимаясь распевать фольклорные куплеты. Они наряжены в жуткие национальные костюмы, с широкополой шляпой, беретом или крестьянским платком на голове, сидят верхом на ослах, опираясь на оконные решетки с цветочными горшками. Газета «Эральдо» с патриотическим воодушевлением сообщает о том, что большая коррида в рамках посвященного Деве Пилар фестиваля в Сарагосе началась с парада куадрилий под торжественно звенящие звуки «Гимна Риего»{65}. В доме семейства Понсе-Каньисарес-и-Сальседо, в дальнем конце мрачного коридора, мигают маленькие электрические фонарики, освещая по периметру цветной образ Иисуса Мединасели{66} под вычурным козырьком в стиле мудехар за оградкой, имитирующей андалусийский балкон. Расположившись в кресле эпохи Возрождения в столовой, заставленной темной мебелью, имитирующей нечто среднее между готикой и мавританским стилем, с инкрустациями медальонов Католических королей, дон Франсиско де Асис Понсе-Каньисарес, вышедший в отставку бывший член Высочайшей депутации провинции Мадрид, громко и с выражением, серьезным голосом зачитывает передовицы и парламентскую хронику в «АБС», а его супруга, донья Сесилия, слушает его с одновременно легкомысленным и нетерпеливым выражением лица, вставляя «очень хорошо», или «ну конечно», или «какой позор» каждый раз, когда дон Франсиско де Асис заканчивает абзац с интонацией изрекающего истины оратора, а также ощущая всплески эмоций и симптомы пищеварительных проблем, о чем она во всех подробностях сообщает всем домашним. Дона Франсиско де Асиса пьянит апокалиптическая проза парламентских выступлений Кальво Сотело, а также хронистов, что разглагольствуют об ордах, азиатских мятежных толпах большевиков или о бодрой мужественности и воинственности германской молодежи, приветствующей фюрера на стадионах оливковыми ветвями и молодцевато вскинутыми правыми руками. Ему нравятся такие слова, как «орда», «толпа», «пучина», «коллапс», «сожительство», и по мере того, как он читает и повышается градус его возбуждения, голос его становится все более высокопарным, и чтение уже сопровождается жестами трибунного оратора, яростно стучащего кулаком по столу или грозным обвинителем поднимающего указательный палец. Он любит чеканные обороты речи и крылатые латинские выражения: alea jacta est[25]; sic semper tirannis[26]; хорошо смеется тот, кто смеется последним; лучше умереть стоя, чем жить на коленях; лучше честь без кораблей, чем корабли без чести; трубы судьбы; момент истины; та капля, что переполняет чашу терпения. Горячечные репортажи посланных в Германию и Италию корреспондентов и публикации фалангистов, которые приносил в этот дом его сын Виктор, служили для него источниками поэтической прозы, не столь выдержанной, однако не менее пьянящей, позволявшей ему льстить себя надеждой, что он видит мир в полной гармонии с юношеским спортивным динамизмом новых времен. Но по отношению к Игнасио Абелю он действительно неизменно демонстрировал решительное благоволение объятий и поцелуев, в котором присутствовала любопытная мешанина восхищения и снисхождения: восхищение блестящими способностями зятя и тем упорством, с которым он преодолел трудности, связанные с его происхождением и ранним уходом из жизни родителей; снисхождения к его политическим убеждениям, которые он, возможно, если бы дал себе труд подумать, счел бы следствием некой чисто эмоциональной верности отцу-республиканцу и социалисту, чем настоящим личным радикализмом. Как можно быть экстремистом и одновременно так любить хорошо скроенные костюмы и хорошие манеры? Если Игнасио Абель и был социалистом, то, должно быть, социалистом в той цивилизованной, наполовину британской, манере, свойственной дону Хулиану Бестейро или дону Фернандо де лос Риосу